Лето 1987 года в Рязанской глубинке выдалось таким, что хоть топор вешай: душное, липкое, с запахом тлеющего торфа и безнадёги. По телевизору Горбачев вещает про перестройку. В Москве молодежь слушает Цоя и требует перемен. А здесь, в забытом богом поселке Торфяной, время не то что остановилось, оно сгнило. Это была территория, где советская власть заканчивалась ровно за порогом местного сельсовета. Дальше начинались джунгли: свои законы, свои паханы, свои жертвы. По улицам ходили не пионеры с горнами, а такие как Шрам, Бугай и Хлыст. Но о них чуть позже.
Знакомьтесь, Нина Савельева, 42 года. Женщина, на которой, казалось, держалась вся скорбь русского народа. Тихая, незаметная, с вечно опущенными глазами. Она работала на износ. Днем драила полы в школе, оттирая черные полосы от кирзовых сапог старшеклассников. А вечером стояла за прилавком «стекляшки», отпуская товар хмурым мужикам.
Жизнь Нину не то что била, она ее перемалывала. Муж погиб на стройке 10 лет назад. Банально и страшно. Сорвался с лесов. Осталась Нина одна с маленькой дочкой на руках в панельной двушке, где обои отклеивались от сырости. Юля — единственный свет в этом темном царстве. Ей было 17. Знаете, бывают такие девочки, на которых смотришь и думаешь: как ты вообще здесь выросла, среди этих матерных частушек и пьяных драк? Красивая, с огромными глазами, в которых плескалась мечта. Она не хотела гнить в Торфяном. Она зубрила учебники, мечтала поступить в пединститут в Рязани, стать учительницей.
Нина молилась на нее. Каждую копейку, сэкономленную на еде, откладывала в старую жестяную банку из-под индийского чая. Это был их билет в другую жизнь. И вот наступает тот самый роковой июль. Суббота. Вечер, когда воздух густой, как кисель, а солнце садится в красную дымку, предвещая беду.
В местном Доме культуры, обшарпанном здании с колоннами, намечались танцы. Для местной молодежи это событие вселенского масштаба. Дискотека. Музыка «Миража» и Modern Talking из хриплых колонок. Дешевый портвейн в кустах и драки район на район. Юля крутилась перед зеркалом. На ней было то самое платье. Нина три месяца не покупала себе мяса, чтобы справить дочери обновку. Легкое, в мелкий цветочек, оно сидело на Юле идеально. Девочка сияла.
— Мамочка, ну отпусти, я ненадолго. Только потанцевать с девчонками и обратно. В десять буду дома, честное комсомольское, — щебетала она, поправляя прическу.
У Нины внутри что-то сжалось. Материнское сердце — это самый точный барометр. Оно чувствует бурю, когда на небе ни облачка. Ей не хотелось отпускать дочь. Вот просто до физической тошноты не хотелось. В поселке было неспокойно. Недавно с зоны вернулся Шрам, местный авторитет, отморозок, у которого вместо души была черная дыра. И вернулся не один, а с компанией. Но как отказать? Юля смотрела на нее такими глазами. Молодость. Она ведь не знает страха. Она думает, что бессмертна.
— Ладно, — вздохнула Нина, поправляя воротничок на платье дочери. — Но ровно в десять, чтобы была дома. Дверь закрою.
— Спасибо, мамуль, — Юля чмокнула мать в щеку, пахнущую хозяйственным мылом, и выпорхнула в подъезд.
Нина слышала, как легко стучат ее каблучки по бетонным ступеням. Стук. Стук, стук. И тишина. Знала бы она тогда, что это последние звуки, которые она слышит от своего ребенка, она бы костьми легла у порога, но не выпустила бы ее.
Вечер тянулся мучительно долго. Нина пыталась читать, штопать носки, смотреть телевизор, где дикторы с каменными лицами вещали об успехах перестройки, но мысли все время возвращались к ДК. За окном сгущались сумерки, поселок погружался во тьму, фонари горели через один, и те мигали, как в дешевом фильме ужасов. Настенные часы с кукушкой пробили десять. Юли не было.
«Задержалась», — успокаивала себя Нина. Молодые же, заболтались, сейчас прибежит. 10:30. Тишина. Только гудение холодильника да бешеное сердцебиение в ушах. 11:00. Страх начал заползать под кожу ледяной змеёй. В 1987 году мобильных телефонов не было. Ты не мог набрать номер и услышать «Абонент недоступен» или «Мам, я скоро». Ты оставался один на один со своей паникой в четырех стенах.
Нина не выдержала. Она накинула на плечи вязаную кофту, сунула ноги в галоши и выбежала на улицу. Торфяной ночью — это декорация ада. Пустые улицы, лай бродячих собак, далекие пьяные вопли со стороны общежитий. Воздух стоял тяжелый, предгрозовой. Нина бежала к Дому культуры, спотыкаясь о колдобины. Там уже было темно. Огни погасли, музыка стихла. Лишь у входа валялись окурки и битое стекло.
— Юля! — крикнула Нина. Голос сорвался на визг. — Юленька!
Тишина. Только ветер шуршал в тополях. Она бросилась к дому Кати, лучшей подруги дочери. Барабанила в дверь так, что чуть не выбила косяк. Сонная мать Кати открыла, недовольно щурясь.
— Чего шумишь, Савельева? Ночь на дворе!
— Где Юля? Они же вместе были!
Из-за спины матери выглянула испуганная Катя. Глаза бегают, лицо бледное.
— Тетя Нин, она... Она раньше ушла, около десяти. Сказала, домой идет. Голова, мол, разболелась.
— Одна ушла? — Нина схватила девочку за плечи. — Катя, одна?
Катя отвела глаза.
— Ну, да. Мы остались, а она пошла.
Ложь. Нина почувствовала эту ложь кожей. Девочка что-то недоговаривала. Она дрожала, как осиновый лист. Но не от холода, а от животного ужаса. Но времени разбираться не было. Если Юля ушла в 10, она должна была быть дома час назад. Путь от клуба до их дома — 15 минут быстрым шагом. Нина металась по посёлку до самого рассвета. Она заглядывала в каждый темный угол, в каждый переулок. Она звала дочь до хрипоты, пока голос не превратился в сипение. Ей казалось, что из темноты за ней наблюдают. И это не была паранойя. Посёлок знал.
Окна домов были темными, но за занавесками не спали. Люди слышали крики матери, но никто не вышел. Страх в Торфяном был сильнее сострадания. Все знали, кто гулял в тот вечер у клуба. Все видели «Волгу» Шрама. И все предпочли оглохнуть и ослепнуть. Когда небо начало сереть, окрашиваясь в болезненно-бледный цвет, Нина, обезумевшая, с растрепанными волосами и безумным взглядом, стояла посреди пустой площади.
Надежда умирала с каждой минутой. В ее голове билась одна мысль. Милиция. Нужно в милицию. Они найдут. У них собаки. У них машины. Волков поможет. Наивная. Она еще верила, что живет в государстве, где «моя милиция меня бережет». Она еще не знала, что через час ей предстоит столкнуться со стеной такого цинизма и равнодушия, по сравнению с которым жестокость бандитов покажется почти честной.
Она побежала в опорный пункт. Ноги подкашивались, но она бежала, веря, что еще можно все исправить. Но двери правосудия открываются туго, особенно если за ними сидят люди, которым плевать на твою беду.
Утро в Торфяном наступило так, словно ничего не случилось. Наглое яркое солнце 1987 года заливало разбитый асфальт, орали петухи в частном секторе, где-то вдалеке загрохотал первый грузовик, везущий смену на завод. Мир проснулся, потянулся и продолжил жить. Но для Нины Савельевой этот мир кончился ровно в ту секунду, когда она поняла, что постель Юли не смята. Она не спала ни минуты. Глаза у неё были сухие, красные, как будто в них насыпали песка. В голове звенела ватная тишина, сквозь которую пробивалась только одна мысль. Милиция.
В Советском Союзе нас учили верить в людей в форме. Дядя Стёпа-милиционер. Великан, который достанет воробья из светофора и спасёт бабушку на переходе. «Моя милиция меня бережёт». Этот лозунг был вбит в подкорку каждому советскому гражданину. Нина, простая женщина, воспитанная на идеалах партии и комсомола, верила. Сейчас она придет в опорный пункт, там сидят серьезные люди, они заведут свои УАЗики, пустят служебных овчарок, и через час Юля найдется.
Она бежала к отделению милиции, задыхаясь, сжимая в руке паспорт и свежую фотографию дочери. Опорный пункт находился в одноэтажном кирпичном здании с облупившейся краской по соседству с почтой. Над входом висел красный флаг, выгоревший на солнце до цвета старой половой тряпки. Внутри пахло казёнщиной, смесью дешёвого табака, хлорки, старой бумаги и вчерашнего перегара. За дежурным столом под портретом Дзержинского, который смотрел на происходящее с ледяным прищуром, сидел капитан Волков.
Давайте я опишу вам этого стража порядка. Капитан Волков был человеком, на лице которого было написано крупными буквами: «Как же вы меня все достали». Ему было лет пятьдесят, лицо одутловатое, с красной сеткой сосудов на носу. Верный признак того, что борьбу с преступностью он часто совмещал с борьбой с алкоголем. Китель был расстегнут на верхнюю пуговицу, обнажая несвежую майку. Перед ним стоял стакан с остывшим чаем, в котором плавала муха.
Нина влетела в кабинет, едва не упав на пороге.
— Товарищ капитан! Дочь! Юля пропала!
Волков медленно, словно в замедленной съемке, оторвал взгляд от кроссворда в журнале «Огонек». Он посмотрел на Нину так, как смотрят на назойливую муху, которая мешает спать.
— Гражданочка, тише! — проскрежетал он прокуренным голосом. — Чего орешь? Здесь не базар. Фамилия!
— Савельева. Нина Савельева. Юля, дочка, 18 лет. Ушла вчера на танцы в ДК и не вернулась. В 10 обещала быть. Никогда не опаздывала. Она отличница. Она…
Нина захлёбывалась словами, пытаясь вывалить на него всё сразу, надеясь, что количество слов заставит его вскочить и начать действовать. Волков тяжело вздохнул, почесал живот сквозь рубашку и лениво потянулся за бланком протокола.
— Восемнадцать, — говоришь. — Он усмехнулся, и эта усмешка была страшнее удара. — Взрослая девка уже. Дело молодое, Савельева. Лето, танцы, кавалеры. Загуляла твоя отличница.
Эти слова ударили Нину, как пощечина.
— Вы что такое говорите? — прошептала она, не веря своим ушам. — Какое загуляла! Она домашняя девочка. Она в институт готовится. Она слово дала.
— Все они домашние, пока мамка не видит, — философски заметил Волков, начав что-то писать в журнале со скоростью умирающей улитки. — Найдётся твоя Юля. Может, в город умотала с хахалем каким-нибудь. Сейчас модно это — сбегать. Романтика, туды её в качель, рок-н-ролл.
Нина смотрела на него, и в её душе начинал рушиться фундамент. Она видела перед собой не защитника, а стену, склизкую равнодушную стену.
— Товарищ капитан, — голос её задрожал, — вы не понимаете. Там в клубе были эти, Шрам и его дружки. Люди говорят, они к ней приставали. Катя, подружка, видела.
При упоминании клички «Шрам» рука Волкова с ручкой замерла. На секунду в его мутных глазах промелькнуло что-то похожее на тень. Не страх, нет, скорее нежелание лезть в дерьмо. Весь посёлок знал, кто такой Шрам, и Волков знал. Знал, что связываться с этой кодлой себе дороже. У них ножи, у них связи на зоне, а у Волкова язва желудка, зарплата 180 рублей и пенсия на горизонте. Зачем ему проблемы? Он отложил ручку и посмотрел на Нину уже жестче.
— Ты, гражданка, сплетни не собирай. Шрам — гражданин поднадзорный, он отмечается. А если девка твоя сама к ним в машину села, так это ее дело. У нас, знаешь ли, свободы нынче много стало. Демократия.
— Ищите ее! — закричала Нина, ударив ладонью по столу. — Вы обязаны. Примите заявление. Поднимите людей.
Волков поморщился, как от зубной боли.
— Заявление я приму, так и быть. Порядок такой. Но искать пока не будем.
— Почему? — Нина задыхалась от бессилия.
— Потому что правила такие, — соврал он, глядя ей прямо в глаза с той циничной уверенностью, которая бывает только у мелких начальников. — Трое суток ждать надо. Может, сама явится. Нагуляется, протрезвеет и придет.
— А мы сейчас бензин казённый жечь будем? Людей срывать?
— Нет, гражданка Савельева, иди домой, жди.
— Ждать? — прошептала она. — А если… если её убивают прямо сейчас?
Волков встал, давая понять, что аудиенция окончена. Он подошёл к окну, заложив руки за спину.
— Не нагнетай. Иди, проспись, валерьянки выпей. Придёт твоя дочка. Такие красивые просто так не пропадают.
Нина вышла из кабинета, шатаясь, как пьяная. В коридоре на нее с плаката смотрел улыбающийся милиционер, который призывал хранить деньги в сберегательной кассе. Ей хотелось сорвать этот плакат и разодрать его в клочья. На улице солнце стало еще ярче и еще злее. Люди спешили по своим делам. Кто-то тащил сетку с картошкой, кто-то стоял в очереди за разливным молоком. Жизнь шла своим чередом. Никому не было дела до женщины, которая стояла на крыльце милиции и смотрела в пустоту. В этот момент в Нине что-то умерло. Та, прежняя Нина Савельева, законопослушная советская гражданка, которая верила в справедливость, в партию, в то, что зло всегда наказывается, исчезла.
Она поняла одну простую и страшную истину, которую мы с вами часто забываем. Когда приходит настоящая беда, ты остаешься один, совсем один. Государство — это машина, а Волков — ржавая шестеренка в этой машине. Она не будет крутиться ради одной девочки, ей плевать. Нина медленно спустилась по ступенькам. Её взгляд изменился. Если час назад в нём была паника и мольба, то теперь там зарождался холод. Она посмотрела в сторону леса, тёмной полосой окаймлявшего посёлок. Лес молчал. Он хранил свои тайны, и милиция не собиралась их раскрывать.
«Ладно, — подумала она, сжимая кулаки так, что ногти вонзились в ладони. — Ладно. Не хотите искать вы, буду искать я».
Она еще не знала, что этот поиск превратит ее жизнь в ад. Она не знала, что ей придется делать то, от чего седеют мужики. Но в то утро, стоя на раскаленном асфальте, она сделала первый шаг к той женщине, о которой потом будут слагать легенды. Женщине с ножом. Но до ножа еще далеко. Сначала ей предстояло пройти семь кругов ада неизвестности. И то, что она найдет в конце этого пути, заставит вас содрогнуться. Потому что лес в Торфяном умеет хранить мертвых, но он не умеет их прятать вечно. О том, как мать-одиночка стала следопытом и какую страшную находку приготовила ей судьба в гнилой листве, мы сейчас поговорим. Не переключайтесь, история только начинает набирать кровавые обороты.
Вы думаете, ад — это котлы и черти с вилами? Нет, дорогие мои. Ад — это когда ты идешь по родной улице, где прожила 40 лет, где знаешь каждую собаку, а от тебя шарахаются, как от прокаженной. Ад — это тишина. Липкая, ватная тишина июльского полдня 1987 года, в которой тонет крик матери. После того, как капитан Волков выставил Нину из отделения, посоветовав попить валерьянки, для нее начался свой личный, персональный марафон по кругам преисподней. Семь дней. Ровно неделю этот проклятый поселок Торфяной делал вид, что ничего не происходит.
Нина не вернулась на работу. Она не ела, не спала. Она пила только воду из-под крана, и та казалась ей горькой, как полынь. Она превратилась в тень. В старом плаще, несмотря на жару, с почерневшим лицом, она методично прочесывала окрестности.
Женщина ходит от дома к дому, стучится в облупленные двери, заглядывает в глаза соседям:
— Вы не видели Юлю? Валь, ты же ее с пеленок знаешь. Может, слышала, что? Петрович, ты же на лавке сидел. Видел, кто на машине проезжал?
И что она слышала в ответ? Скрип задвигаемых засовов, шуршание задергиваемых штор.
— Не знаю, Нин. Не видела, спала я.
— Ой, отстань, Савельева, своих проблем по горло.
Это был заговор. Заговор трусов. Весь Торфяной знал. В маленьких поселках секретов не бывает. Бабки на лавках знали, мужики в курилке завода знали, даже школьники шептались. Видели, как «Волга» Шрама тормозила у клуба. Видели, как Юлю, напуганную, зажимали в угол. Но страх – это такая штука, которая разъедает совесть быстрее, чем кислота. Шрам, Бугай и Хлыст были здесь властью. Реальной, осязаемой властью с кулаками и ножами. А Волков был так, декорацией. И люди сделали свой выбор: лучше промолчать и жить спокойно, чем открыть рот и получить кирпичом по голове в темном переулке.
Нина это чувствовала. Она видела этот липкий страх в бегающих глазках соседки тети Маши, которая всегда угощала Юлю пирожками, а теперь захлопнула дверь перед носом ее матери. Она поняла, помощи не будет. Она одна в поле воин, только вместо меча у нее отчаяние. Она полезла в лес сама. Торфяные болота вокруг поселка — место гиблое. Кривые березы, чавкающая жижа, тучи комаров. Она лазила по буреломам, раздирая руки в кровь о колючий кустарник. Она звала дочь, пока голос не пропал окончательно.
— Юля! — только сип вылетал из горла.
И лес молчал в ответ. Равнодушно, величественно молчал. Развязка наступила на седьмой день, и как это часто бывает в жизни, она была будничной, отвратительно прозаичной. Никаких спецгрупп, никаких собак. Дядя Миша, местный пенсионер и любитель тихой охоты, пошел в лесополосу за грибами. Прошел дождичек, парило, самое время для подберезовиков. Он забрел чуть дальше обычного, к старым осушительным каналам, туда, где когда-то, еще при Сталине, начинали рыть торф, да бросили. Он увидел кучу веток. Странную кучу, слишком аккуратно сложенную для природы, но слишком небрежно для человека. А из-под веток виднелся кусок ткани. Тот самый цветастый ситец. Тот самый подол платья, на которое Нина копила три месяца.
Дядя Миша потом рассказывал мужикам, что сначала подумал: манекен выбросили. Или куклу большую. А потом подошел ближе, откинул ветку палкой и тут же выронил корзину. Его вывернуло наизнанку прямо там, в кустах. Он бежал до поселка так, что сердце чуть не выскочило, забыв и грибы, и палку, и свои 70 лет.
Когда к дому Савельевой подъехал милицейский УАЗик, тот самый, который неделю назад не мог сжечь казенный бензин, Нина стояла у окна. Она все поняла. Ей даже не нужно было ничего говорить. Она увидела лицо Волкова, который вылезал из машины, пряча глаза, и почувствовала, как внутри нее обрывается последняя, тонкая струна. Та струна, на которой держалась ее жизнь.
— Нашли, Нина Петровна, — буркнул Волков, глядя в свои ботинки. — Собирайся. На опознание надо. В район.
Дорога до райцентра в душном трясущемся «бобике» прошла, как в тумане. Нина сидела на жесткой скамье, смотрела в зарешоченное окно на пролетающие березки и не чувствовала ничего. Ни боли, ни страха. Только холод. Словно ее тело осталось здесь, а душа уже умерла и отлетела. Морг районной больницы встретил их запахом формалина и старого кафеля. Санитар, равнодушный мужик в грязном халате, молча подвел их к каталке.
— Ну, принимайте, — сказал он и сдёрнул простыню.
В этот момент любой писатель должен бы написать про крик, от которого лопаются стёкла, про обморок, про истерику. Но Нина Савельева не закричала. Она смотрела на то, что осталось от ее девочки. Семь дней в летнем лесу не щадят никого. Но не природа изуродовала Юлю. Ее изуродовали люди. Экспертиза потом сухим канцелярским языком напишет: смерть наступила в результате механической асфиксии, множественные гематомы, следы насилия. Их было трое. Они ее мучили, а потом, когда наигрались, просто задушили, как котенка, и забросали ветками.
Нина смотрела на лицо дочери, искажённое ужасом, грязное, чужое. Но это была её Юля, её отличница, её надежда. Она протянула руку и коснулась холодной щеки.
— Доченька, — тихо сказала она, так тихо, что даже санитар перестал жевать свою папиросу. — Холодно тебе, да?
Волков стоял в углу, красный как рак. Даже его пропитую совесть пробило.
— Мы дело возбудили, Нина Петровна, — промямлил он. — Убойный отдел подключим. Разберемся.
Нина медленно повернула к нему голову, и Волков невольно сделал шаг назад. Потому что на него смотрели не глаза заплаканной матери, на него смотрели два дула. Абсолютно пустые, мертвые, в которых застыл вечный лед. В тот момент в морге умерла Нина Савельева, уборщица, вдова, тихая женщина. И родилось существо без имени и возраста. Существо, у которого осталась только одна цель. Она не слышала обещаний Волкова. Она знала им цену. «Разберёмся». «Подключим». Висяк. Нет улик. Она знала, что через месяц дело закроют, списав всё на неустановленных лиц. Или на бродяг, или на саму Юлю: спровоцировала.
Она вышла из морга в знойный день, но её бил озноб. Мир вокруг казался картонным, ненастоящим. Люди, магазины, солнце — всё это было декорацией к чьей-то злой шутке. Следующие два дня прошли в хлопотах, которые называют похоронными. Гроб, обитый красным ситцем, место на кладбище — поминки. Нина делала всё механически, как робот. Соседи, которые еще вчера прятались за шторами, теперь приходили с фальшивыми соболезнованиями.
— Ох, какое горе, Нинка, какое горе!
Она кивала. Она не прогоняла их, ей было все равно.
***
Похороны Юли Савельевой состоялись на третий день после опознания. В советское время похороны были особым ритуалом. Грузовик-ГАЗ с откинутыми бортами, обитый красным кумачом, еловые ветки, брошенные на дорогу, и духовой оркестр, фальшиво играющий Шопена. Весь посёлок пришёл. Но не потому, что все так сильно любили Юлю или сочувствовали Нине. Они пришли из-за страха и из-за любопытства. Им хотелось посмотреть, как выглядит мать, чью дочь нашли в кустах как сломанную куклу. Им хотелось убедиться, что беда прошла мимо их дома и ударила в соседский.
Люди стояли плотной толпой, но вокруг Нины образовался вакуум. Пустота диаметром в два метра. Никто не решался подойти, обнять, сказать человеческое слово. Они отводили глаза, шмыгали носами, перешептывались, пряча взгляды в землю.
— Ой, горе-то какое! Бедная Нинка! А ведь говорили ей, не пускай девку.
Лицемерие висело в воздухе густым туманом. Эти же люди вчера закрывали перед ней двери. Эти же люди знали, кто убил, но молчали в тряпочку. Нина стояла у гроба, прямая как струна, в черном платке, который делал ее лицо похожим на восковую маску. Она не плакала. Слез больше не было, они высохли еще там, в морге. Она смотрела на профиль дочери, восковой, неестественный, загримированный так, чтобы скрыть синяки, и гладила край гроба. Ее пальцы белели от напряжения. Казалось, если она отпустит этот край, то упадет замертво прямо в яму. Священников тогда не звали, время было атеистическое, да и партийные могли настучать. Какая-то старушка бормотала молитвы себе под нос, оркестр дудел похоронный марш, от которого выли собаки во всей округе.
И тут случилось то, что превратило эту трагедию в фарс. То, что заставило кровь в жилах Нины свернуться в ледяной ком. Кладбище было обнесено старой, наполовину поваленной оградой. И вот там, у входа, метрах в тридцати от могилы, остановилась вишневая «восьмерка». В 1987 году ВАЗ-2108 «зубило» был символом крутизны, недосягаемой мечтой простого работяги. В такой глуши на ней могли ездить только они, хозяева жизни.
Дверцы открылись, и из машины вывалилась троица. Они даже не скрывались. Они пришли на спектакль. В центре стоял Сергей Воронов по кличке Шрам. 28 лет, три ходки. В джинсах-варенках, которые стоили как две зарплаты инженера, и в расстегнутой рубашке. На лице та самая наглая хозяйская ухмылка. Он был здесь царь и бог. Рядом возвышался Лёха Лютов, Бугай — огромный, как шкаф, с бычьей шеей. Он жевал спичку и лениво почёсывал брюхо. А сбоку вертелся Пашка Чибисов, Хлыст — самый молодой, 19 лет, но уже гнилой насквозь. Он хихикал, что-то шепча Шраму на ухо.
Они стояли, облокотившись на машину, и курили. Демонстративно, нагло, выпуская дым в сторону похоронной процессии. Это был плевок. Плевок в лицо всему поселку, всей советской власти, всей морали. Они показывали: смотрите, мы здесь. Мы убили. И мы пришли посмотреть, как вы закапываете нашу работу. Толпа замерла. Музыка, казалось, стала тише. Люди начали коситься в сторону ограды, вжимая головы в плечи. Никто не сказал ни слова. Никто не крикнул: «Убирайтесь отсюда, упыри!». Мужики, здоровые рабочие мужики с завода, опускали глаза и делали вид, что очень увлеченно рассматривают свои ботинки. Страх. Липкий, животный страх парализовал их волю. Шрам держал посёлок в кулаке, и этот кулак был железным.
А где же был наш доблестный капитан Волков? О, он был здесь. Стоял в сторонке, в парадной форме, потея и нервно теребя фуражку. Он тоже видел их. Он встретился взглядом со Шрамом, и что сделал представитель закона? Он отвернулся. Он достал носовой платок, начал вытирать лысину, делая вид, что ничего не происходит. Этот момент стал приговором системе. Волков подписал капитуляцию. Он сдал Нину, сдал память Юли, сдал свою честь офицера, если она у него вообще была, в обмен на спокойную жизнь.
Нина подняла голову. Она почувствовала их взгляд спиной. Она медленно повернулась. Время остановилось. Вокруг исчезли люди, исчезли могилы. Остался только коридор между матерью и убийцами. Шрам не отвел глаз. Он затянулся сигаретой, выпустил струю дыма и… подмигнул ей. А потом что-то сказал Хлысту, и тот мерзко, визгливо загоготал. Этот смех прорезал кладбищенскую тишину, как бритва. Они смеялись над её горем, смеялись над мёртвой девочкой, смеялись над её беспомощностью. В этот момент в душе Нины что-то щёлкнуло, громко, как выстрел. Последняя капля человеческого, теплого, женственного вытекла из нее, уступая место ледяной пустоте.
Она смотрела на них и вдруг поняла: суда не будет. Волков не арестует их. Судья не вынесет приговор. Свидетели не откроют ртов. Они будут жить. Будут жрать водку, кататься на своей «восьмерке», щупать девок за углом и вспоминать, как весело они провели время с ее Юлей. А ее дочь будет гнить в земле, и через год могила зарастет травой забвения.
«Нет», — прошептала Нина одними губами. Никто её не услышал, но, клянусь вам, в этот момент даже ангелы на небе вздрогнули. «Так не будет».
Гроб начали опускать. Глухой стук земли о крышку. Бум-бум-бум. Каждый удар забивал гвоздь в гроб самой Нины. Но одновременно каждый удар ковал в ней новый стержень, стальной, несгибаемый. Она не отвела взгляда от бандитов, пока могильщики не засыпали яму. Она запоминала каждую деталь. Родинку на щеке Шрама, татуировку на пальце Бугая, золотой зуб Хлыста. Она фотографировала их глазами, чтобы потом, в темноте, воспроизвести эти образы перед казнью. Троица докурила, бросила окурки прямо на дорогу, села в машину и с визгом покрышек рванула прочь, оставив после себя облако пыли и бензиновой гари. Люди облегченно выдохнули, напряжение спало. Поминки, водка, пирожки, жизнь продолжалась.
К Нине подошла соседка, попыталась взять под руку.
— Пойдём, Ниночка, пойдём. Надо помянуть.
Нина мягко, но твёрдо убрала её руку.
— Идите, — сказала она голосом, в котором звенел металл. — Я догоню. Мне надо побыть одной.
Она осталась у свежего холмика, усыпанного венками. Но она больше не молилась. Она давала клятву. Ни Богу, ни партии. Она клялась своей дочери.
«Я всё сделаю сама, Юленька. Спи спокойно. Мама всё уберёт. Мама вычистит эту грязь».
Она посмотрела на Волкова, который спешно садился в свой УАЗик, стараясь не смотреть в её сторону.
— И тебя я тоже запомнила, – тихо произнесла она.
В тот день с кладбища вернулась не убитая горем вдова Савельева. Вернулся охотник. Она еще не знала, как именно она это сделает. Она не знала, где возьмет силы. Но она точно знала одно. Эти трое уже мертвецы. Они просто пока еще дышат, ходят и смеются, не зная, что их время вышло. Но одной решимости мало. Нужны доказательства. Нина понимала: чтобы казнить их в своей душе без сомнений, она должна знать правду до конца. Не слухи, не домыслы, а факты. Ей нужно было стать следователем, которого не было у Юли. И она им станет.
В советской глубинке 1987 года следствие выглядело иначе. Бутылка водки, папка «Дело номер» и огромное желание закрыть это дело как можно скорее, чтобы не портить статистику перед отчетным периодом. Через два дня после похорон к Нине Савельевой заехал капитан Волков. Он даже в квартиру не зашёл. Топтался на лестничной клетке, дыша перегаром и стараясь не смотреть на чёрную ленту в волосах хозяйки.
— Нина Петровна, — начал он, глядя в потолок, где висела лампочка Ильича в паутине. — Тут такое дело, туго идёт. Свидетелей нет, никто ничего не видел, темно было, следы дождём смыло. В общем, будем приостанавливать. В висяк пойдет, скорее всего. Вы уж не обессудьте. Мы сделали все, что могли. Все, что могли.
Нина смотрела на его потное красное лицо и понимала. Они не сделали ничего. Они даже не пытались. Для них Юля была просто очередной статистической единицей. Потерями в мирное время.
— Я вас поняла, гражданин начальник, — сухо сказала она и закрыла дверь перед его носом.
В тот момент она приняла решение: если система сгнила, если закон импотентен, значит, она сама станет законом. И прокурором, и судьей, и палачом. Но чтобы вынести приговор, нужны улики. Не для суда, плевать ей было на суд, а для себя. Чтобы совесть была чиста, как сталь скальпеля перед операцией. Чтобы знать наверняка: это они. Нина надела старую штормовку, резиновые сапоги, повязала голову темным платком и пошла в лес. Туда, где нашли тело.
Место преступления милиция даже толком не огородила. Валялся кусок полосатой ленты, втоптанный в грязь. Вот и все оцепление. Нина опустилась на колени. Земля была сырая, пахла прелыми листьями и грибницей. Волков сказал: следы смыло. Ложь. Земля помнит всё, если уметь спрашивать. Она ползла сантиметр за сантиметром, разгребая руками гнилую листву, ветки, мусор. Она просеивала землю сквозь пальцы, как золотоискатели. Час. Два. Три. Колени промокли, руки были черными от грязи, ногти сломаны. Но она не останавливалась. Ею двигала сила, которая страшнее атомной энергии, — материнская ярость. И лес отдал ей свои тайны.
Сначала она нашла окурок. Он лежал под корнем старого, вывороченного дуба, чуть присыпанный землей. Милиционер бы прошел мимо, пнул бы сапогом и не заметил. Но Нина знала жизнь поселка. Это был не окурок «Примы» или «Беломора», которые курили работяги, и не болгарская «Родопи». Это был Marlboro, настоящий, американский, с золотым колечком на фильтре. В 1987 году в глухом поселке пачка Marlboro стоила как бутылка водки, а достать было сложнее, чем купить икру. Это был статус. Это был понт.
В Торфяном такие сигареты курил только один человек — Шрам. Он любил красоваться, любил доставать красную пачку в баре, щелкать импортной зажигалкой и пускать дым в потолок, показывая всем: я хозяин, я могу себе позволить то, что вам и не снилось. Нина сжала окурок в кулаке. Картонный фильтр был еще твердым. Это была улика номер один. Шрам был здесь. Он курил, глядя на то, что они сделали с ее дочерью.
Она поползла дальше. Сердце колотилось где-то в горле. Метрах в двух от окурка, зацепившись за колючую ветку куста шиповника, висело что-то маленькое и красное. Нина потянулась дрожащей рукой. Пуговица. Маленькая пластмассовая пуговица в виде божьей коровки. Мир перед глазами Нины покачнулся. Она узнала ее мгновенно. Эту пуговицу она пришивала сама, своими руками, на ту самую новую блузку, которую Юля надела под сарафан в тот вечер.
«Мам, смотри, как красива, как живая!» – смеялась тогда Юля.
Теперь божья коровка лежала на грязной ладони Нины, немая свидетельница ужаса. Юля, видимо, сопротивлялась, вырывалась, цеплялась за кусты. Пуговица отлетела. И никто из ментов ее не заметил. Потому что им было плевать. Нина прижала пуговицу к губам и завыла. Беззвучно, страшно, как раненый зверь. Слезы текли по грязным щекам, оставляя светлые дорожки. Теперь она знала точно. Это были они. И это происходило здесь. Она аккуратно завернула находки в носовой платок и положила в карман у сердца. Но этого было мало. Улики — это вещи. Вещи молчат. Ей нужны были слова. И она знала, кто их скажет.
Вечером того же дня Нина стояла в подъезде типовой пятиэтажки. Третий этаж. Дверь, обитая дерматином. Здесь жила Катя, лучшая подруга Юли. Та самая, которая ничего не видела и ушла раньше. Нина не стала звонить. Она знала расписание. В шесть вечера мать Кати уходила на вторую смену на хлебозавод. Девочка оставалась одна. Нина дождалась, пока хлопнет дверь внизу и мать Кати выйдет из подъезда. Поднялась на пролет выше. Подождала еще пять минут. Потом спустилась и нажала кнопку звонка.
— Кто там? — Голос за дверью был испуганный, дрожащий.
— Катя, это тетя Нина. Открой. Мне нужно отдать тебе Юлину книгу.
Тишина. Долгая тягучая пауза. Щелкнул замок. Катя, видимо, решила, что через закрытую дверь разговаривать глупо, а книгу забрать надо. Глупая, наивная девчонка. Дверь приоткрылась на цепочку. В щели показался один глаз Кати, расширенный от страха. Нина не стала церемониться. Она ударила плечом в дверь так, что цепочка с треском вылетела из гнезда вместе с шурупами. Катя взвизгнула и отлетела к стене. Нина вошла, захлопнула дверь и повернула задвижку.
— Тетя Нина, вы что? Я закричу! – пролепетала девочка, вжимаясь в вешалку с отцовскими пальто.
Нина подошла к ней вплотную. Она была страшна в этот момент. Грязная после леса, с горящими глазами, она нависла над девчонкой, как сама смерть.
— Кричи! – спокойно сказала она. — Кричи, Катя! Пусть все слышат! Пусть узнают, какая ты продажная!
Она схватила девочку за плечи и встряхнула.
— Я была в лесу, Катя. Я нашла пуговицу. Я знаю, что там был Шрам. А теперь ты скажешь мне, как все было. Скажешь правду. Или я прокляну тебя, и ты до конца жизни будешь видеть Юлю в каждом углу.
Катя затряслась. Слезы брызнули из глаз градом.
— Я боялась! Тётя Нина, я так боялась! Они сказали, что убьют меня! Шрам сказал, если пикну, вырежет всю семью!
— Говори! – рявкнула Нина. — Как они её забрали?
И Катю прорвало. Она сползла по стене на пол, размазывая тушь по щекам, и, захлёбываясь, начала говорить.
— Мы вышли из клуба. Юля хотела домой. Они подъехали на «восьмерке». Перегородили дорогу. Шрам вышел, начал руки распускать. Юля кричала: «Отстаньте!», а они ржали. Бугай схватил ее и затащил на заднее сиденье. Она упиралась, звала меня. «Катя, помоги!» Катя закрыла лицо руками. — А я... я стояла как вкопанная, ноги ватные. Хлыст подошел ко мне, приставил ножик к животу и сказал: «Вали отсюда, пока цела, и рот закрой, а то язык отрежу». И я убежала. Тетя Нина, я убежала. Я трусиха, я тварь.
Нина слушала этот исповедальный бред, и каждое слово ложилось кирпичом в фундамент ее ненависти. Она представляла свою девочку, которую заталкивают в машину. Представляла ее крик, обращенный к лучшей подруге, и спину убегающей Кати.
— Они повезли ее в лес? – спросила Нина ледяным тоном.
— Да, в сторону старых разработок. Шрам орал, что научит ее уважать авторитетов, что она слишком гордая.
Нина отпустила девочку. Та сидела на полу, жалкая, раздавленная чувством вины, которая теперь будет жрать её всю жизнь. Нина посмотрела на неё сверху вниз, без жалости.
— Живи с этим, Катя, – бросила она. — Ты её продала. Молчи дальше. Тебе недолго осталось бояться.
Она вышла из квартиры, оставив за спиной рыдающую девчонку и сломанную дверь. Теперь пазл сложился. У нее были улики: окурок и пуговица. У нее был свидетель, хоть и трусливый, но подтвердивший все. У нее были имена: Шрам, Бугай, Хлыст. И у нее был мотив, который не требовал никаких кодексов. Она шла домой по вечернему посёлку, и в её голове, как сложный механизм, начал выстраиваться план. Она знала, что не пойдёт с этим к Волкову. Волков скажет: окурок мог бросить кто угодно. Пуговицу потеряли раньше, а девка врёт со страху. Он их отмажет. Или Шрам откупится. Нет. Правосудие должно быть неотвратимым. И личным.
Она вспомнила, что в старой аптечке мужа-сердечника на самой верхней полке лежит то, что может уравнять силы слабой женщины и трёх здоровых лбов. Лекарство, которое он почти не пил, потому что от него валило с ног. А ещё она вспомнила про длинный кухонный нож, который давно просил заточки. В этот вечер Нина Савельева умерла окончательно. На её кухне, при свете тусклой лампы, родился призрак мщения.
Нина Савельева вернулась от Кати другим человеком. Она получила недостающий элемент мозаики — признание. Теперь ее совесть была чиста, как медицинский спирт. Сомнений не осталось. Осталась только техническая задача. Как одной женщине весом в 60 килограммов уничтожить трех здоровых, наглых, пьяных мужиков, у которых за плечами тюрьма и уличные драки? Сила тут не поможет. Против лома нет приема, если нет другого лома. А лома у Нины не было. Зато у нее был ум, женская хитрость и аптечка покойного мужа.
Окна зашторены. В квартире стоит звенящая тишина, которую нарушает только тихий скрежет. Нина сидела на кухне. Перед ней на клеенчатой скатерти лежала старая, потертая картонная коробка из-под обуви – домашняя аптечка. Ее муж, царствие ему небесное, был сердечником и гипертоником. Врачи выписывали ему кучу всего, но он, как настоящий русский мужик, таблетки пить не любил.
«От них в сон клонит, Нинка, я как вареный хожу», – ворчал он, закидывая блистеры на дальнюю полку.
Нина достала эти блистеры. Клофелин. В 1987 году это название уже начало приобретать дурную славу. Им пользовались интердевочки в столичных гостиницах, чтобы обчищать карманы богатым иностранцам. Им пользовались поездные воры. Это было идеальное оружие. Без запаха, без вкуса, растворяется в спирте мгновенно. И главное — эффект. Давление падает до нуля, человек просто выключается, превращаясь в овощ. А если смешать с водкой и переборщить с дозой, то человек может и не проснуться. Или проснуться, но уже не сможет пошевелить даже пальцем.
Нина выдавливала крошечные белые таблетки в ступку, одну за одной. Щёлк, щёлк, щёлк. Два блистера, двадцать штук. Этого хватило бы, чтобы уложить слона. Или трёх шакалов. Она взяла пестик и начала толочь. Шурх, шурх, шурх...