Я открыла банку вчера вечером. Третью за неделю.
Огурцы как огурцы — крепкие, с пупырышками, рассол мутноватый, на дне укропные зонтики плавают. Мамин рецепт. Она меня ещё девчонкой учила: «Главное — воду с солью один раз вскипятить, и больше не трогай. Не перевари. Укроп только свежий, сухой не клади, он жёсткий будет». Я слушала. Кивала. А сама думала: «Запомню, потом пригодится».
Вот и пригодилось. Только мамы уже восемь лет нет, а я всё равно её банки открываю. Последние. Потому что свои у меня ни хрена не получаются.
Я вытряхнула огурцы в миску — их там штук семь оставалось, — нарезала кружками, плеснула рассола, добавила лучка, масла подсолнечного, как мама любила. Свой ужин. Мужа нет — на смене, дочка в общаге, кота подкармливаю, и то ладно.
Заснула я прямо на диване, с тарелкой на коленях. Телевизор бормотал что-то про курсы валют, свет в коридоре я забыла выключить. Проснулась в час ночи — шея затекла, в спине стреляет, во рту — этот огуречный привкус, чеснок, укроп. Пить захотелось зверски. Я встала, пошла на кухню. Холодильник гудит, на магните записка от Таньки, дочки: «Мам, я на экзаменах, звонить некогда, деньги выслала на карту, проверь». Выслала. Три тысячи. Ей самой-то от стипендии что остаётся? Опять на кефире сидит.
Я тогда не уснула до утра. Думала. Про огурцы эти дурацкие, про жизнь, про мужа, про то, как дочка в прошлом году сказала: «Мама, ты не живёшь, ты существуешь». Я тогда обиделась. День не разговаривала с ней. А потом посмотрела на себя в зеркало — лицо серое, мешки под глазами, волосы в пучок, халат в цветочек, который я с 2008-го ношу. И поняла: она права. Я не живу. Я огурцы солю. Магазины переживаю. Коту корм покупаю. И жду.
Чего жду — сама не знаю.
Мужа моего, Серёжу, я встретила в двадцать три. Он тогда в армейской форме был — на танцах в ДК, я в красном платье, туфли на платформе, волосы начёсом. Он подошёл, сказал: «Девушка, вы как ёлочка, вся горите». И засмеялся. Дураком был. Весёлым. А теперь он грузчиком в супермаркете, приходит злой, кидает ключи на тумбочку, включает телевизор, берёт пиво — и всё. Не говорит ни слова. На мои огурцы посмотрит, сморщится: «Опять солёное? У меня давление». Я говорю: «Так ты хлеба возьми». А он: «Всё равно нельзя».
Я его спросила как-то: «Серёж, ты меня ещё любишь?» Он долго молчал. Я даже испугалась. А потом сказал: «Ты чего, Люб? Какая любовь? Мы вместе двадцать пять лет. Привыкли. Что ты выдумываешь?»
Привыкли. Это слово для меня как нож в печень. Привык он. Привыкла я. К его храпу, к его молчанке, к его маме, которая звонит каждый вечер и спрашивает: «Люба, а ты ему борщ сварила? А рубашки погладила? А ты не забыла, что у него гастрит?». Забыла, как же. Я помню всё. Какие таблетки ему покупать, какой размер трусов, что он не любит с перцем, что от молока у него пучит живот. А себя я забыла.
Вот про что я в ту ночь думала. Сидела на кухне, пила воду, смотрела на пустую миску из-под огурцов. И вдруг я вспомнила маму. Не такую, как на последних фотографиях — больную, осунувшуюся, — а молодую. Она на кухне, в фартуке в горошек, мешает салат в большой миске. Папа сидит за столом, читает газету. Я маленькая, леплю пельмени — у меня кривые получаются, мука по всему столу. Мама смеётся: «Ну что за руки-крюки, вся в меня». И папа улыбается краешком рта. Тихо так.
Потом папа ушёл к другой. Мне было пятнадцать. Я тогда в коридоре стояла, слышала, как мама плачет в спальне, а бабушка моя, её мама, говорит: «Терпи, дочка. Куда ты одна? С ребёнком? Кому ты нужна?» И мама терпела. Два года терпела. А потом папа всё равно ушёл. Окончательно.
— А ты бы, — спросила я у мамы потом, уже взрослая, — если бы сейчас, не терпела?
— Не знаю, Люб, — сказала она. — Время другое было. Страшно.
Я тогда не поняла. А сейчас, в свои пятьдесят два, с Серёжей, с его мамой Валентиной Петровной, с его привычками и его молчанием, — сейчас я поняла. Мама боялась. Как и я. Остаться одной. Снять квартиру — дорого. Пенсия маленькая, работа уборщицей в школе — копейки. А Таньку поднимать надо было, кормить, одевать. Вот она и терпела.
Но мама хоть умерла свободной, я так думаю. Мы за ней в больнице ухаживали, она уже не говорила, только смотрела на меня и как будто извинялась. А за что? Не за что извиняться. Это я должна была ей спасибо сказать — за то, что жила для меня, а не для себя. И за то, что научила огурцы солить. Пустяк, а приятно.
Утром я проснулась от звонка. Звонила Валентина Петровна, свекровь. Ей семьдесят восемь, но боевая — дай бог каждой. Голос бодрый, командный.
— Люба, ты чего трубку не берёшь? Я уже два раза звонила. Ты Серёже обед собрала? Он поздно приходит сегодня, у них ревизия.
— Здравствуйте, Валентина Петровна, — сказала я, потому что она никогда не здоровается. — Собрала. Всё в холодильнике.
— А что именно? Не котлеты опять? Ему жареное нельзя, у него желчный удалённый. И соли поменьше. Я тебе в прошлый раз говорила.
Говорили. И позапрошлый, и год назад. Я кивала. А потом делала по-своему, потому что у меня свой рецепт котлет — с луком и чесноком, как мама делала. Но свекрови я этого не говорила. Она бы обиделась. Ещё бы сказала: «Вы, Люба, моих советов не слушаете, а потом жалуетесь, что муж недоволен». А Серёжа, между прочим, никогда не жаловался. Ему всё равно. Он вообще ничего не говорит. Только пиво пьёт и в телевизор тычет.
— Слушаюсь, Валентина Петровна, — сказала я. — Больше не буду.
— Вот и хорошо. А то я беспокоюсь. Танюшка моя как? Позвонила? Я ей звонила — трубку не берёт, занята, наверное. Экзамены у неё.
— Да, экзамены. Она справится.
— А ты бы съездила к ней, проведала. Молодая одна, в общаге. Вдруг голодная.
— Поеду, — пообещала я.
Положила трубку и подумала: «А когда? Когда я поеду, если я работаю с восьми до пяти, потом магазины, потом ужин готовить, потом стирка? И когда я вообще последний раз к Таньке ездила? Две недели назад. С утра приехала, суп привезла, посидела полчаса. Она всё в телефон смотрела. Я её спросила про парня, про того, с кем она встречалась. Она отмахнулась: «Мам, не начинай. Сложно всё». Я не стала. У меня язык не поворачивается лезть. Но я же мать, мне надо знать.
В субботу я всё-таки собралась. Напекла пирожков с капустой — Танька любит, сварила компот из сухофруктов, положила в пакет три банки огурцов, свои, не мамины. Пусть пробует. Может, нахвалит.
Доехала на автобусе, потом на метро, потом пешком. Общага серая, страшная, на дверях замки кодовые. Я позвонила, мне открыли. Поднялась на третий этаж, постучала. Дверь открыла девчонка, не Танька, — Оля, соседка, в пижаме, с недосыпу злая.
— Людмила Ивановна, Татьяны нет. Она на пару ушла. Вернётся к шести.
Я посмотрела на часы. Половина четвёртого. Ждать полтора часа. В коридоре пахнет чем-то кислым, из комнаты музыка орёт, под ногами чей-то ботильон валяется.
— А я подожду, — сказала я. — Можно у вас?
Оля пожала плечами, впустила. Комната маленькая, десять метров, две кровати, шкаф, на столе ноутбук. Бельё в тазу у батареи, на верёвке носки. Я села на Танькин стул, положила сумку на колени. Оля ушла в коридор курить, я осталась одна.
И тут я увидела фотографию. Над столом приколота кнопками к стенду. Танька, её подруга Ленка и какой-то парень. Я его раньше не видела. Симпатичный такой, стрижка короткая, улыбается, руку Таньке на плечо положил. Я присмотрелась. Кольцо у него на пальце? Нет, не разглядеть.
Сердце ёкнуло. У меня всегда так. Как про Таньку — сразу сердце. Боюсь я за неё. Молодая, доверчивая. Помню, в школе у неё мальчик был, Вовка, так он ей стихи писал. А потом оказалось, что он наркотики пробовал. Я тогда чуть с ума не сошла. Слава богу, Танька вовремя одумалась. Но осадок остался. И сейчас я тоже боюсь. Кто он? Чего ему надо? Пожениться? А вдруг он из плохих? Вдруг ей больно сделает?
В шесть Танька пришла. С этим парнем. Она меня увидела — замерла. Глаза испуганные.
— Мам, ты чего? Я не ждала…
— А я приехала. Пирожков привезла. Огурцов. Ты же любишь.
Она посмотрела на парня, он чуть отступил. Молчит. Я сразу поняла: он боится меня. Как котёнок, которого хотят погладить, а он шипит.
— Знакомься, — сказала Танька тихо. — Это Кирилл. Мой… друг.
Кирилл руку мне подал. Я пожала. Ладонь мягкая, потная.
— Очень приятно, Людмила Ивановна, — сказал он. — Таня много о вас рассказывала.
— И что же рассказывала? — спросила я, а сама смотрю ему в глаза. Карие, чистые вроде. Стоит прямо, не ёрзает.
— Что вы хорошо готовите. Особенно огурцы солёные. Я их люблю, если честно.
Я не улыбнулась. Нарочно не улыбнулась. Пусть помучается. Но внутри чуть оттаяла. Любит огурцы. Это уже что-то.
Мы сели за стол. Я достала пирожки, компот, банку огурцов. Кирилл помог открыть — я всегда мучаюсь с этими крышками, руки уже не те, суставы болят. Он открыл легко, без напряга. Молодец. Уважаю.
Танька налила компот, выложила пирожки на тарелку. Молчит, отводит глаза. Я чувствую — напряжена. Хочет что-то сказать, но боится. Или стесняется при Кирилле. Я решила не лезть. Посмотрим.
Ели молча. Только вилки стучат. Я смотрела на Таньку — она похудела, под глазами круги, волосы тусклые. Не следит за собой. Из-за экзаменов, наверное. Или из-за него. Кто его знает.
Кирилл взял огурец, надкусил, зажмурился.
— Вкусно, — сказал. — А рецептом не поделитесь?
— Секрет, — ответила я. — Мамин. По наследству передаётся.
— Ой, — усмехнулась Танька. — Мам, ну какой секрет? Укроп, чеснок, соль, вода, горячая заливка. Всё. Я сто раз видела, как ты делаешь.
— И я сто раз видела, — сказала я. — А у меня не получается. Не знаю почему.
— У меня тоже не получается, — вдруг сказал Кирилл. — Мать ругается. Говорит: «Ты только и умеешь, что пельмени варить». Я ей: «А ты научи». А она: «Мужчина должен на заводе работать, а не на кухне».
Я усмехнулась. Знакомая песня. Серёжа мне то же самое говорил, когда Танька маленькая была. Я просила помочь с уборкой — он: «Это бабское дело». Я уставала, плакала по ночам — он: «Ты чего ноешь? У всех так».
— А ты кого слушаешь? — спросила я у Кирилла. — Мать или себя?
Он задумался. Танька на него посмотрела, и я заметила, как она руку его накрыла своей. Быстро так, ласково. Меня как током ударило. Вот оно что. Серьёзно у них. Не просто друзья.
— Себя, — сказал Кирилл. — Пельмени я всё-таки вкусные варю.
Я кивнула. Ладно. Разберёмся потом. Главное, что Танька не одна. И не голодная. А остальное — наживное.
Вечером я вернулась домой поздно. Серёжа уже спал, на диване, храпит, телек орёт. Я убавила звук, накрыла его пледом. Посмотрела на него. Лицо уставшее, щетина седая, руки в мозолях. Двадцать пять лет вместе, а я его почти не знаю. Что он любит, кроме пива и футбола? Чего боится? О чём молчит? Я спросить боюсь. Вдруг он скажет такое, после чего жить как прежде не получится. А я не готова. Пока.
Я взяла телефон, набрала номер подруги Ленки. Она не спала — тоже, наверное, мужа своего ждала.
— Лен, а ты бы смогла одна? — спросила я. — Ну, если без Витьки?
— Смогла бы, — сказала она не задумываясь. — Не хочу пока. Не готова.
— А я готова, — сказала я. И сама удивилась.
— Ты чего, Люб? — Ленка заволновалась. — Серьёзно?
— Не знаю. Просто сказала.
— А Танька?
— А Танька своё живёт. У неё парень. Кирилл.
— Ну вот видишь, — Ленка вздохнула. — Всё налаживается. Не дёргайся. Приходи завтра, чай попьём, обсудим.
— Приду.
Я положила трубку. Села на табурет — на том месте, где мама сидела, когда я маленькая была. Представила её. Она бы сейчас что сказала? «Терпи, Люба»? Или «Уходи, пока не поздно»? Я не знаю. Мама не дожила до этого разговора.
В понедельник на работе я сказала завучу, что хочу взять отпуск. Она удивилась: «В середине ноября?» А я: «Да, на две недели. Накопилось». Она посмотрела на меня странно, но подписала.
Я поехала к Таньке. Сказала: «Ждите в гости, приеду на денёк. Пирожков привезу, посидим». Она сначала отнекивалась: «Мам, тут тесно, неудобно». А я: «Не спорь». И приехала.
Приехала я рано утром. Дверь мне открыл Кирилл — заспанный, в майке, волосы дыбом. Увидел меня, смутился, накинул кофту.
— Людмила Ивановна, вы чего так рано? Мы бы сами встретили…
— А я люблю рано, — сказала я. — Привыкла.
Танька ещё спала. Я прошла к столу, выложила свои пирожки. Кирилл сел рядом, налил чай. Мы сидели вдвоём. Я спросила:
— Ты Таньку любишь?
Он поперхнулся, закашлялся.
— Да. Люблю.
— А жениться?
— Планирую. Как диплом получит.
— А мать твоя? Не против?
Он пожал плечами.
— Мать у меня… она привыкла командовать. Но я её не слушаю. Только в выходные звоню, и всё.
— Правильно, — сказала я. — А то заслушаешься — потом жизни своей не узнаешь.
Кирилл посмотрел на меня внимательно.
— Вы о чём?
— О себе, — сказала я. — Я свою жизнь прослушала. Всё маму мужа слушала, его слушала, работу. А себя нет.
— А сейчас?
— А сейчас вот пирожки пеку и думаю.
Он улыбнулся. Хороший парень. Чувствуется.
Тут Танька проснулась, вышла, потёрла глаза. Смотрит — мы с Кириллом чай пьём, разговариваем. Удивилась. Я её обняла.
— Всё хорошо, доча. Всё хорошо.
Побыла я у них до вечера, поболтали мы обо всём, а потом я собралась обратно. Вернулась домой затемно. Серёжа встретил на пороге — злой, небритый.
— Ты где шастаешь? Я тут один, жрать нечего. Мать звонила, переживала.
— А ты ей скажи, что я жива, — ответила я. — И что я сама за себя переживаю.
Он опешил. Так я ему никогда не отвечала. Всегда молчала, кивала, уступала. А тут — встала напротив, смотрю в глаза. Не боюсь.
— Ты чего? — спросил он тихо. — Крыша поехала?
— Нет, Серёжа, — сказала я. — Просто теперь мне всё нипочём.
Он фыркнул, ушёл в комнату, хлопнул дверью. А я засмеялась. Первый раз за много лет. Сама от себя не ожидала.
На следующий день я позвонила Валентине Петровне. Сказала: «Я больше не буду варить Серёже борщи по вашему рецепту. Я буду варить по-своему. И не вам его есть, а ему. А если ему не нравится — пусть сам себе готовит. Пальцы не отвалятся». Она заохала, запричитала: «Люба, ты что, с ума сошла? Кто же так со свекровью разговаривает? Я тебя…» А я положила трубку. Посмотрела на телефон. Подождала. Она перезвонила. Я не взяла. И второй раз не взяла. И третий.
Вечером Серёжа пришёл с работы, молча сел за стол. Я поставила перед ним тарелку супа — куриного, с лапшой, как он любит. Он поел, вытер рот рукавом.
— Нормальный суп, — сказал. — Мать твоя так варила? Или сама придумала?
— Мать научила. По-другому не умею.
Он кивнул. Больше ничего не сказал. Но тарелку помыл сам. Взял губку, включил воду, протёр. Я смотрела и не верила. Двадцать пять лет я мыла посуду одна. А тут он. Сам. Может, и не безнадёжен?
А может, я просто устала ждать чуда.
Танька позвонила. Сказала, что они с Кириллом решили жить вместе. Он снимает квартиру, однушку на окраине, недалеко от метро. Спросила: «Ты не против?» А я говорю: «Что вы, детки, я ваша мать, я за вас рада». Сказала и сама не поверила. Но она поверила. Сказала «спасибо» и расплакалась.
— Мам, — сказала она, — ты только не болей. И огурцы свои не пересоли. Я приеду на выходные, помогу.
— Приезжай, — сказала я. — И Кирилла вези. Научу его огурцы солить. А то от мамы не дождётся.
Она засмеялась. И я засмеялась.
Серёжа вышел из комнаты, остановился в дверях.
— Чего сидишь в темноте? — спросил.
— Думаю.
— О чём?
— О жизни. О бабке моей. О маме. О Таньке. О тебе.
— Ну и что надумала?
Я повернулась к нему. В кухне горела только лампочка над раковиной, лицо его в полумраке — уставшее, но не злое.
— Надумала, что надо жить. По-настоящему. Не для кого-то, а для себя. Ты как хочешь, Серёж, а я так буду.
Он помолчал. Сел напротив.
Я не знаю, что будет дальше. Может, мы разбежимся. Может, останемся. Может, я куплю себе однокомнатную, как та женщина из интернета, про которую Ленка рассказывала. Заведу кота. Но пока я здесь. На своей кухне. В своём доме. В своей жизни, которую я сама выбираю каждое утро — когда встаю, когда завариваю чай.