Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Волчий час. Прощание с Невой. Глава вторая: «Кровавая зима».

Тот год запомнился снегом — не обычным питерским снегом, который тает через два дня, а глубоким, липким, злым. Он выпал в феврале и не думал уступать весне. Мартовское солнце, слабое и водянистое, скользило по сугробам, не в силах их растопить, лишь превращая верхнюю корку в наст, который хрустел под ногами, как битое стекло. Улицы Выборгской стороны утопали в снежной каше, дворники гребли эту кашу лопатами, сгружая в кузова грузовиков, а наутро снег возвращался — свежий, белый, равнодушный. Максим, которому шёл двадцатый год, работал на овощебазе на Белоостровской улице. Тягал ящики с морковкой и картошкой, перекидывал мешки с луком, грузил сетки с капустой. Работа была чёрной, неофициальной — хозяин платил наличными раз в неделю, по пятьсот рублей, что в те времена было копейками, но хоть что-то. Максим не жаловался. Он вообще не жаловался никогда — ни когда после смены ломило спину, ни когда пальцы на морозе немели так, что когти вылезали сами собой, и приходилось прятать руки в кар

Санкт-Петербург, март 2001 года

Тот год запомнился снегом — не обычным питерским снегом, который тает через два дня, а глубоким, липким, злым. Он выпал в феврале и не думал уступать весне. Мартовское солнце, слабое и водянистое, скользило по сугробам, не в силах их растопить, лишь превращая верхнюю корку в наст, который хрустел под ногами, как битое стекло. Улицы Выборгской стороны утопали в снежной каше, дворники гребли эту кашу лопатами, сгружая в кузова грузовиков, а наутро снег возвращался — свежий, белый, равнодушный.

Максим, которому шёл двадцатый год, работал на овощебазе на Белоостровской улице. Тягал ящики с морковкой и картошкой, перекидывал мешки с луком, грузил сетки с капустой. Работа была чёрной, неофициальной — хозяин платил наличными раз в неделю, по пятьсот рублей, что в те времена было копейками, но хоть что-то. Максим не жаловался. Он вообще не жаловался никогда — ни когда после смены ломило спину, ни когда пальцы на морозе немели так, что когти вылезали сами собой, и приходилось прятать руки в карманы.

Лина училась на вечернем отделении библиотечного техникума на проспекте Науки. Днём она работала там же — в библиотеке, на полставки, записывала формуляры, расставляла книги на полках, помогала старушкам искать детективы. Она говорила, что хочет работать с книгами, потому что в книгах нет запаха страха. Страницы пахнут типографской краской, пылью, иногда — духами прежних владельцев. Но никогда — адреналином, потом и кровью.

Отец, Алексей, всё ещё работал на судостроительном заводе — том самом, где строили подводные лодки. Зарплату задерживали на полгода, но он ходил каждый день, потому что завод давал хоть какую-то стабильность. И потому что с завода можно было приносить домой хлеб — иногда буханку, иногда полбуханки, а иногда — просто запах, который заглушал голод.

Мать, Елена, пекла пироги на продажу. Её пироги с капустой, с яйцом и луком, с картошкой и грибами знали во всём районе. Бабушки у метро божились, что таких пирогов не ели даже в детстве, и выстраивались в очередь — по три, по пять человек, толкаясь и пересчитывая мелочь. Никто не догадывался, что тесто она месит когтями — быстрее и чище любой скалки, — а мясо для начинки режет, не пользуясь ножом, одними пальцами.

Их квартира на улице Харченко жила своей жизнью. Хрущёвка, панельная, с окнами во двор-колодец. Три комнаты: родительская спальня, комната Максима и Лины (разделённая ширмой, потому что жилплощадь была мала) и общая зала, где стоял старый телевизор «Горизонт», диван-книжка и обеденный стол, покрытый клеёнкой в цветочек. На кухне — газовая плита с тремя работающими конфорками из четырёх, холодильник «Минск», который гудел как трактор, и запах пирогов, который никогда не выветривался.

В вечер пятнадцатого марта они собрались за ужином. Елена поставила на стол кастрюлю картофельного супа, нарезала хлеба — своего, свежего, с хрустящей корочкой. Алексей пришёл с завода уставший, выпил стакан компота (из прошлогодних яблок, которые Лина сушила осенью), молчал. Максим ковырял ложкой в тарелке, не ел — аппетита не было. Лина читала книгу — «Мастера и Маргариту», зачитанную до дыр, с оторванной обложкой.

— Ты бы поел, — сказала мать Максиму.

— Не хочу.

— Делай, что говорят.

Он вздохнул, взял ложку. Надкусил хлеб. Корочка хрустнула, крошки упали на клеёнку.

За окном смеркалось. Февральские сумерки длились долго, наливаясь густой синью, в которой тонули силуэты панельных пятиэтажек. Где-то за стеной играла музыка — сосед сверху включал «Ласковый май» на полную громкость, и басы вибрировали в перекрытиях.

— Слышишь? — сказал Алексей, отодвигая стакан.

— Что? — спросила Лина, не поднимая головы от книги.

— Тишина.

Максим поднял глаза. Сосед сверху как раз выключил музыку — или она закончилась. В квартире стало тихо. Так тихо, что слышно было, как в подъезде хлопает дверь, как кто-то поднимается по лестнице. И ещё — запах. Он просачивался сквозь щели в окнах, сквозь вентиляцию, сквозь неплотно прикрытую входную дверь. Металлический, острый, чужой. Запах серебра.

Алексей встал. Медленно, как делал всё в последние годы. Вышел в коридор, открыл кладовку, достал нож. Обычный охотничий нож, старый, с потёртой рукояткой из бересты. Не серебряный. Против серебра он бы не помог. Но Алексей взял его по привычке — вложить руки во что-то, показать детям, что он не сдаётся.

— Идите в подвал, — сказал он. Голос был спокойным, будничным, как будто он говорил «сходи за хлебом» или «вынеси мусор».

— Папа, — начал Максим.

— Не спорь, — оборвал его отец. — У вас нет времени на споры.

Елена уже была на кухне, у люка. Люк вёл в подвал — старый, бетонный, с низким потолком и запахом сырости. В детстве они играли там в прятки, и Максим знал каждый уголок. Теперь это место казалось могилой.

— Живо, — бросила мать, открывая люк.

Внизу было темно. Лина спустилась первой, за ней Максим, за ним — Елена, прихватив рюкзак с документами и немного еды. Люк закрылся сверху, и они остались в бетонном мешке.

Сверху раздался грохот — выбили входную дверь. Сразу, с первого удара, — старые петли не выдержали. Потом крики. Алексей крикнул что-то — короткое, резкое, на древнем волчьем наречии, которого Максим не понял. Потом выстрелы. Не громкие — глухие, хлопающие, с противным металлическим дребезжанием. Серебряные пули звучат иначе, чем свинцовые. Они как будто рвут воздух, оставляя в нём ожог.

Мать зажала рот рукой, чтобы не закричать. Её плечи тряслись, но ни звука не вырвалось наружу. Лина вцепилась в плечо Максима — её когти пронзили кожу, прорвали рукав свитера. Он не чувствовал боли. Он слушал.

Шаги. Тяжёлые, уверенные шаги по паркету. Скрип половиц. Голоса:

— Чисто в зале. Никого.

— Чисто в спальне. Пусто.

— Чисто в детской. Одна кровать разобрана, другая — нет. Двое детей. Уже взрослые.

— Ищите.

Шарканье, возня. Потом:

— Кухня чиста. Есть люк. Подвал.

— Не лезь туда, — сказал другой голос — командирский, холодный, как лёд на Неве. — Нам только глава семьи. Остальные не в счёт.

— А баба?

— Бабу не трогать. Пусть живёт. Ей хуже будет — помнить.

Снова шаги. Хлопнула входная дверь — уже без петель, она повисла на одном шурупе и жалобно скрипнула. Тишина.

Максим выждал пять минут. Каждая секунда растягивалась в вечность. Потом он поднялся, толкнул люк, вылез.

Квартира была разгромлена. В зале перевёрнут диван, на полу рассыпаны книги, разбита ваза — та, с цветами, которую мать привезла из Пярну ещё в восьмидесятых. Пахло кровью — свежей, густой, с примесью серебра. Этот запах невозможно забыть. Он остаётся в ноздрях навсегда.

Отец лежал в коридоре, лицом вниз. Пуля вошла в спину слева от позвоночника — они целились в сердце, но у волков сердце смещено. Вышла через грудь, пробив лёгкое. Он умер не сразу. Максим видел по положению тела, по следам крови на полу: отец попытался отползти к кухне, к люку. Не дополз. Остановился в метре.

Мать вылезла из подвала следом. Увидела. Замерла на месте, как статуя. Её лицо побелело, губы задрожали. Потом она медленно подошла, села на корточки, погладила мужа по голове — там, где волосы уже начинали седеть, на висках, которые он так любил.

— Глупый, — прошептала она. — Глупый мой волк. Зачем ты вышел к ним? Зачем не спрятался?

— Он не умел прятаться, — сказал Максим. Его голос был чужим — сухим, безжизненным. — Ты же знаешь.

Лина подошла сзади, положила руку на плечо брата. Она не плакала. Только глаза её горели жёлтым огнём, и в этом огне было что-то страшное — не горе, а холодная, белая ярость.

— Сынок, — Елена поднялась, взяла Максима за подбородок, посмотрела в глаза. — Возьми ключи от гаража. Там машина — старая «пятёрка», в ней бензина почти полный бак. Уедем на рассвете. А сейчас — собери документы. Все, какие есть. И аптечку.

— Мама, ты ранена, — сказала Лина. — У тебя плечо в крови.

Елена посмотрела на своё левое плечо. Осколок стекла — от выбитой двери, — вонзился глубоко, почти до кости. Кровь пропитала пальто, текла по рукаву, капала на пол. Она отломила осколок, не дрогнув, вытащила его пальцами.

— Царапина, — сказала она. — Заживёт.

Они ушли через чёрный ход — по лестнице, через двор, через гаражи. Ночь была морозной, звёздной, безветренной. Снег скрипел под ногами, как наждак. Тени от фонарей ложились на сугробы длинными чёрными полосами. В одном из окон зажёгся свет — кто-то проснулся, закурил, посмотрел во двор. Максим пригнулся, потянул мать за рукав.

Они вышли из двора через арку, прошли пустырём, где летом играли в футбол, а теперь высились горы спрессованного снега. Вышли к железной дороге — тупиковой ветке, ведущей к старому складу. Рельсы блестели под луной, занесённые снегом. Они пошли вдоль насыпи, на север, прочь от города.

В рюкзаке у Максима лежали паспорта — старые, советские, с фотографиями десятилетней давности, почти не годные. Свидетельства о рождении. Трудовая книжка отца. Немного денег — триста рублей, завёрнутые в газету. Буханка хлеба, банка тушёнки, спички.

Лина несла аптечку — старую, выцветшую, с йодом, бинтами, шприцами. Мать шла сама, прижимая раненую руку к груди. Она не жаловалась. Только дышала тяжело — не от усталости, от боли.

— Далеко идти? — спросила Лина.

— До утра, — ответила мать. — У нас есть место.

— Какое?

— Заброшенный НИИ на окраине. Там можно перевязать рану и передохнуть. А дальше — в лес.

Они шли всю ночь. Город оставался позади — сначала заводские корпуса, потом панельные пятиэтажки, потом частные дома с покосившимися заборами. Постепенно дома кончились, начался пустырь, поросший бурьяном, а за ним — лесополоса.

Никто не говорил ни слова. Только шаги — три пары ног, утопающих в снегу. Только дыхание — три рта, выдыхающих пар в морозный воздух.

К утру они добрались до заброшенного здания бывшего НИИ — трёхэтажного кирпичного корпуса с выбитыми окнами и провалившейся крышей. Раньше здесь изучали что-то секретное — может быть, волны, может быть, металлы, может быть, самих оборотней. Теперь здесь жили только ветер и крысы.

Елена села на ржавую батарею, прислонилась спиной к стене. Лина стянула с неё пальто — с трудом, потому что рукав примёрз к ране. Рубашка тоже примёрзла — кровь за ночь превратилась в ледяную корку. Лина, не дрогнув, оторвала ткань. Елена закусила губу, но не закричала.

Рана была глубокой — на два сантиметра в плечо, с неровными краями. Осколок вытащили, но стекольная пыль осталась внутри. Лина промыла рану снегом — Елена зашипела, но стерпела, — потом залила йодом, замотала бинтами. Бинтов было мало, пришлось рвать простыню из аптечки.

— Всё, — сказала Лина, завязывая узел. — Держись.

— Держусь, — ответила мать.

Она была бледна, но держалась. Только глаза её — серые, цепкие — стали какими-то пустыми. Максим смотрел на неё и видел, что она изменилась. Не снаружи — внутри. Что-то сломалось в ней той ночью. Не только отцовская смерть — сама вера в то, что можно жить спокойно.

— Теперь слушайте меня, — сказала Елена, когда перевязка была закончена. — Мы не можем оставаться в Питере. Охотники знают нас в лицо. У них есть наши фотографии. Они вернутся — не сегодня, так завтра.

— Куда мы пойдём? — спросил Максим. Он сидел на корточках, обхватив колени руками. Взгляд его был остановившимся, пустым.

— В лес. В Ленобласть. Там есть старые знакомые — из дедовской стаи. Они нас приютят на время.

— А потом? — спросила Лина.

— А потом — Москва.

Лес встретил их враждебно. Деревья стояли голые, чёрные, с протянутыми к небу ветвями, похожими на когти. Снег был глубоким — по колено, местами по пояс. Дорог не было — только звериные тропы, которые волки чуяли нутром, но которые не годились для человека.

Они шли три дня. Ночевали в стогах сена — холодных, промороженных, колючих. Ели снег, когда хотелось пить. Жевали хлеб, отламывая крошечные кусочки. Максим однажды поймал зайца — прыгнул, выпустил когти, перерезал горло. Ели сырым, потому что разводить костёр боялись — дым могут заметить.

Старые знакомые оказались либо мёртвыми, либо перепуганными, либо предавшими. В первой же деревне, куда они зашли, мужик с лицом, тронутым оспой, долго смотрел на них с крыльца, потом сказал:

— Уходите. Нас здесь нет.

— Ты знаешь, кто мы? — спросила Елена. Её голос был слабым — рана болела, и она почти не спала.

— Знаю. Поэтому и говорю — уходите. За вами идут.

— Кто идёт?

— Те, кто убил вашего вожака. Они ищут. У них ищейки — настоящие волки, только на поводке. Они чуют ваш запах за два дня пути.

Они пошли дальше. От деревни к деревне, от леса к лесу. Ночевали в заброшенных банях, в лесных сторожках, под кузовами брошенных грузовиков. Еда кончалась — вчера они доели последнюю банку тушёнки. Силы кончались — мать почти не могла идти, и Лина тащила её на себе.

Через месяц скитаний, в апреле, когда снег наконец начал таять и с крыш закапало, они сидели у костра в лесу под Тосно. Костер был маленьким, тлеющим — они жгли сухие ветки, которые не давали дыма. Небо над ними было серым, низким, обещало дождь.

Елена посмотрела на детей. На Лину — худую, бледную, с горящими жёлтыми глазами. На Максима — молчаливого, замкнутого, с лицом, которое стало взрослым за этот месяц.

— Я остаюсь, — сказала она.

— Что? — не понял Максим.

— Я остаюсь здесь. Дальше я не пойду. Меня они не ищут — им нужен был только ваш отец. Я уйду дальше на юг, в Новгородскую область, затеряюсь в тамошних лесах. А вы поедете в Москву.

— Нет! — крикнула Лина. Впервые за всё время её голос дрогнул. — Мы не оставим тебя!

— Вы не оставляете, — Елена положила руку на её плечо. — Вы выполняете приказ. Я отвлекаю охотников. Если мы будем вместе, нас найдут и убьют всех. Если разделимся — у вас есть шанс.

Максим молчал. Он смотрел на огонь — на маленькие языки пламени, лижущие сухие ветки. Он знал, что мать права. Он знал, что это единственный выход. Но он ненавидел её за то, что она говорит эти слова. Ненавидел за то, что она сдаётся. Ненавидел за то, что она оставляет их.

— Сколько нам ждать? — спросил он, не поднимая глаз.

— Год, — ответила мать. — Через год я приду в Москву. Мы встретимся на Ленинградском вокзале, у фонтана, первого марта.

— А если ты не придёшь?

— Приду. Обещаю.

Она посмотрела на него — долго, пристально. И он поверил. Потому что не мог не поверить.

На полустанке Тосно они расстались. Маленькая железнодорожная станция с одним перроном, деревянным вокзалом и пустым буфетом. Елена купила билет до Новгорода — старый, мятый, на грязной бумаге. Максим и Лина — до Москвы, до Ленинградского вокзала.

Поезд на Москву подошёл первым. Они стояли у вагона, не решаясь зайти. Мать обняла их обоих — так сильно, что захрустели кости, так крепко, как будто хотела вобрать их в себя, унести с собой.

— Помните, — сказала она. — Вы — волки. Вы сильнее людей. Вы сильнее охотников. Вы выживете.

— Мы выживем, — сказал Максим.

— Встретимся через год, — прошептала Лина.

Елена кивнула. Отпустила их. Они зашли в вагон, нашли свои места. Максим стоял у окна, смотрел на мать, которая осталась на перроне. Маленькая, худая, с перевязанной рукой, в старом пальто.

Поезд тронулся. Мать подняла руку, помахала. Потом развернулась и пошла к своему поезду — на Новгород, в неизвестность.

Лина села на полку, закрыла лицо руками. Максим стоял у окна, пока перрон не скрылся из виду. Потом сел рядом, обнял сестру.

И они молчали всю дорогу.

Через несколько лет Максим ездил в Новгородскую область. Искал, нюхал, спрашивал в деревнях, показывал фотографию матери — старую, выцветшую, единственную, что сохранилась. Старухи крестились, мужики отводили глаза. Никто ничего не видел, никто ничего не знал.

Он обошёл леса вокруг Валдая, обнюхал каждый овраг, каждую лесную сторожку. Нашёл одну — в глубине, у глухого озера. Дверь была открыта, внутри — старая одежда, пустые банки, запах, который не выветрился за два года. Запах матери.

Но самой матери не было.

Лес замолчал.

Друзья и дорогие читатели, пожалуйста, поставьте лайк 👍🏻 на историю и напишите любой комментарий, хоть смайлик))) Это помогает показывать рассказ в рекомендациях и вы вносите свой маленький вклад в развитие канала))))

Автору на вдохновение и кофе можно закинуть тут

начало тут

продолжение тут