РАССКАЗ. ГЛАВА 5
Август перевалил на вторую половину, и в полях началась страда. Хлеба стояли стеной — тяжёлые, золотые, налитые зерном.
Колхозники выходили в поле затемно, возвращались, когда звёзды уже горели над крышами.
Работали до изнеможения — упустишь день, загубишь урожай. Мария теперь ходила в поле с рассвета, Надю оставляла с дедом Еремеем — тот за детьми присматривать умел, своих восьмерых вырастил.
В то утро бригадир привёл новенького.
Парень лет девятнадцати, невысокий, коренастый, с русой чёлкой, падающей на глаза, и руками, ещё не успевшими загрубеть до крестьянской чёрствости. Одет бедно — латаная рубаха, штаны с заплатками на коленях, но держался прямо, смотрел открыто.
— Вот, — сказал Егор Никодимыч, кивая на парня. — Митька Кожин. Из Городищ. К тётке прибился, работы просит.
Возьмёте в бригаду.
Бабы переглянулись — молодой, тощий, много ли с него проку?
Но Митька молча взял косу, проверил лезвие, подошёл к краю делянки и начал косить.
Широко, ровно, не торопясь, но без лишних передышек. Трава ложилась аккуратными рядами.
— Гляди-ка, — сказала Матрёна. — А парень-то с ухваткой.
Мария косила в двадцати шагах, но подняла голову только на мгновение. Не до того — Надя вчера зубок резала, почти не спала, и в глазах стояла пелена.
Она лишь мельком увидела русую чёлку и широкие плечи.
А он посмотрел на неё.
Потом — второй раз. И третий. Мария этого не замечала, но другие бабы заметили сразу.
— Митька-то на нашу Машку заглядывается, — хихикнула молодая Фроська. — Ох, молодо-зелено.
— Цыц, — одёрнула её Матрёна. — Не твоё дело.
В обед, когда все расселись в тени стога, Митька подошёл к Марии. Она сидела отдельно, потому что кормила Надю — дед Еремей принёс девочку прямо в поле.
Дочка сосала грудь и щурилась на солнце.
— Можно присесть? — спросил Митька.
Мария подняла глаза. Вблизи он оказался ещё моложе — на лице ни морщинки, только веснушки россыпью на переносице.
И глаза — серые, чистые, без той мути, что бывает у деревенских мужиков после самогона.
— Садись, — ответила она коротко. — Места много.
Он сел, положил на колени краюху хлеба, разломил пополам, половину протянул ей.
— Возьми. Ты на работу ходишь, ребёнка кормишь. Силы нужны.
Мария не взяла сразу — слишком непривычно было, чтобы кто-то о ней заботился. Потом приняла, сказала тихое «спасибо». Надя отвлеклась от груди, уставилась на незнакомца насторожённо.
— Дочка? — спросил Митька.
— Дочка. Надя.
— Хорошее имя. Надежда.
Он улыбнулся — просто, без задней мысли. Мария вдруг заметила, что улыбается он не так, как Иван. Не хищно, не с прищуром.
А светло, по-мальчишечьи. И от этой улыбки на душе стало чуть теплее.
— Ты откуда сам? — спросила она, чтобы нарушить неловкое молчание.
— Из Городищ. Сирота я. Отец на гражданской погиб, мать тифом сгорела. Тётка осталась — Марфа.
Может, слышала?
— Как же, знаю, — сказала она, не показывая волнения. — Бабка Лукерья мне про неё рассказывала.
Он ничего не сказал про Лесновых — видно, не знал, что Мария их дочь. Или знал, но молчал. В любом случае, не ушёл, не скривился. Просто сидел рядом, смотрел, как Надя засыпает на материнских руках, и тихо спросил:
— Трудно тебе одной?
Мария посмотрела на него. Вопрос был не праздный, не любопытный. Он правда хотел знать.
— Трудно, — призналась она. — Но привыкла.
— К плохому привыкать нельзя, — сказал Митька серьёзно. — Надо хорошее искать.
Он поднялся, отряхнул штаны, протянул руку, чтобы помочь ей встать. Мария секунду колебалась — потом вложила ладонь в его. Пальцы у него были сухие, горячие, и пожал он крепко, но бережно.
С того дня Митька стал ходить к Марии в дом.
Сначала — просто мимоходом.
Воды принесёт из колодца, дров поколет.
Мария отказывалась, говорила: «Не надо, я сама».
Но он приходил снова. Потом стал заходить вечером — посидеть на крыльце, поговорить.
Надя его уже не боялась, тянула ручки, и Митька брал её на руки, подбрасывал к небу, а девочка визжала от восторга.
— Ты с ней хорошо, — заметила однажды Мария.
— А как с детьми иначе? — удивился Митька. — Они ж как птенцы.
Тепла просят.
Вечера стояли тёплые, августовские.
Солнце садилось за лесом медленно, красно, и небо горело всеми оттенками — от малинового до фиолетового. Сирень уже давно отцвела, но стояла густая, зелёная, шумела листвой на ветру.
Мария и Митька сидели на крыльце, Надя спала в зыбке за открытой дверью.
— Расскажи про себя, — попросил он.
Она рассказала не всё. Опустила самое страшное — ночи с Иваном, побои, насилие. Сказала только, что жила с мужчиной, который оказался жестоким, что родила от него, а он ушёл к другой. Митька слушал, не перебивая. Потом сказал:
— Мой отец мать бил. Пока жив был.
Я тогда маленький был, но запомнил — мать всё плакала в подушку, чтобы мы не слышали.
А потом он умер, и мы вздохнули.
Так что я понимаю.
Он помолчал, потом взял её за руку. Не настойчиво, не требовательно — просто положил свою ладонь поверх её.
— Я бы тебя никогда не ударил, — сказал он тихо. — Ты красивая. И добрая. И сильная.
Мария отдёрнула руку. Не потому, что испугалась — потому что в груди вдруг стало горячо, как от огня.
Слишком быстро.
Слишком неожиданно.
— Ты молодой, Мить, — сказала она, отворачиваясь. — Тебе девку ровесницу надо.
А я — с ребёнком, битая жизнью.
— А мне не надо ровесницу, — ответил он. — Мне надо тебя.
Она не знала, что сказать. За спиной в зыбке заворочалась Надя. Мария встала, поправила одеяльце.
А Митька остался сидеть, глядя, как темнеет небо, как зажигается первая звезда.
«Глупый, — подумала Мария, — совсем глупый. Неужели не видит, что я сломанная?
Что во мне ничего не осталось?»
Но где-то глубоко, там, где она прятала все свои чувства много месяцев, шевельнулось что-то тёплое, живое. Как весенний росток под снегом.
****
На третий вечер Митька пришёл с гармошкой.
Старенькой, потрёпанной, с облезлым ладом, но играть умел. Сел на траву под сиренью и заиграл — тихо, грустно, что-то народное, тягучее.
Надя проснулась, прислушалась, а потом улыбнулась — впервые так осознанно, не на руках у матери.
Мария вышла на порог, оперлась о косяк. Месяц висел над крышей молодой, тонкой долькой.
В саду пахло поздними яблоками и мятой.
— Ты чего это? — спросила она, пряча улыбку.
— Для настроения, — ответил Митька, не переставая играть. — А то всё работа да работа.
Хоть вечером душу отвести.
Он играл долго, пока совсем не стемнело. Потом положил гармошку, подошёл к Марии, остановился в шаге.
— Можно, я завтра опять приду?
— Приходи, — тихо ответила она.
Митька ушёл, а Мария долго стояла у калитки, глядя, как его фигура тает в сумерках.
Надя заснула крепко, и в доме было тихо.
Она закрыла дверь, присела на лавку и вдруг почувствовала, как щиплет в носу. Это были не слёзы боли — слёзы облегчения, нежности, робкой надежды.
«Неужели, — подумала она, — неужели ещё можно?»
Где-то за окном прокричала сова. Ветер качнул сиреневые кусты, и последний запоздалый лист упал к ногам. Лето кончалось, но в душе у Марии начиналась весна. Та самая, которую она считала для себя потерянной навсегда.
******
В Городищах лето выдалось не лучше и не хуже, чем в Заречье
. Те же дожди в июне, та же жара в июле, тот же тяжёлый колхозный труд от зари до зари.
Но для Макара Леснова эта земля была чужой — каждое дерево, каждая тропинка, каждая крыша. Чужая сторона, где он жил подаянием, где его называли «кулаком» те, кто ещё вчера кланялся при встрече.
Марфина изба, покосившаяся, с протекающей крышей, стала для них пристанищем.
Старуха Марфа, кума бабки Лукерьи, была женщиной суровой, но справедливой. Она не кормила даром — Макар работал в её огороде, чинил забор, колол дрова, ходил за скотиной.
Арина стряпала, стирала, полола грядки. Платы не брали — только еда да угол.
— Я вам не богадельня, — ворчала Марфа, но при этом никогда не оставляла голодными.
— Работайте — и будете сыты.
Колька быстро освоился.
Ему было всего четыре, но он уже помогал — носил воду в маленьком ведёрке, собирал щепки для растопки, кормил кур.
Детская память устроена милосердно: он уже почти не помнил тот страшный день, когда их вышвырнули из дома. Почти не помнил Марию — только смутно, как во сне, мелькало белое лицо сестры. Иногда, засыпая, спрашивал Арину:
— Мам, а когда мы домой поедем?
Арина отворачивалась к стене, чтобы не видеть слёз. Макар отвечал за неё:
— Скоро, сынок. Скоро.
Но сам уже не верил в это «скоро».
Август подходил к концу, и по ночам уже тянуло холодом.
Марфа топила печь по-чёрному — дым выходил в волоковое окно, и в избе пахло гарью, капустным духом и старостью.
Макар сидел на завалинке, смотрел на дорогу, которая вела в Заречье. Тридцать вёрст — не такое большое расстояние для пешего хода, но он не мог пойти.
Не потому, что боялся Ивана. А потому, что понимал: если увидит дочь в том доме, в той жизни, — убьёт Чернова.
И себя погубит, и Арину с Колькой оставит без кормильца.
— Не гляди туда, — сказала однажды Арина, выходя к нему с шалью на плечах.
— Тошно только.
— Как не глядеть? — ответил Макар глухо. — Там Машка. Там мой дом. Моя земля.
— Уже не твоя. Смирись, Макар.
Ради Бога, смирись.
Она присела рядом, положила голову на его плечо. Раньше — в той, прежней жизни — она никогда бы не позволила себе такой слабости на людях. Но здесь, в чужой деревне, где их никто не знал (или делал вид, что не знает), можно было и прижаться.
— Я смирился, — сказал Макар после долгого молчания. — Только сердце не слушается.
****
В конце августа к Марфе пришёл племянник — Митька Кожин, парень девятнадцати лет, сирота.
Он искал работу, а в Городищах её не было, и тётка послала его в соседнее село, где шла страда.
Митька переночевал одну ночь, а наутро, собираясь в дорогу, завёл разговор с Макаром.
— Дядя, — спросил он, затягивая верёвку на котомке. — А вы из Заречья будете?
— Будем, — ответил Макар нехотя.
— А там есть одна баба — Мария.
С дочкой на руках. Говорят, Чернов её бросил, живёт с другой.
Она одна в поле работает, дитя под стогом оставляет. Вы не знаете её?
Макар побледнел.
Арина, услышавшая разговор из сеней, выронила миску — глиняная крынка разбилась вдребезги.
Она выбежала на крыльцо, схватила Митьку за рукав:
— Мария?! Что с ней? Жива? Ребёнок? От кого?
Митька опешил, перевёл взгляд с неё на Макара и понял всё.
— Простите, не знал… — пробормотал он.
— Жива. Работает. Дочка у неё, Надей зовут. Худо ей, но не жалуется. Мы с ней в одном поле косили.
Я к ней… захаживаю. Помогаю чем могу.
Макар встал, подошёл к парню, посмотрел ему в глаза долгим, тяжёлым взглядом.
— Захаживаешь, говоришь? А сам-то кто?
Не обидишь?
— Ни в жизнь, — сказал Митька твёрдо. — Я её уважаю.
Макар хотел сказать что-то ещё, но голос оборвался.
Он отвернулся, зашёл в избу, тяжело опустился на лавку. Арина осталась с Митькой, расспрашивала дотемна — про Надю, про Ивана, про работу, про то, как Мария выглядит, чем живёт. Митька отвечал не таясь, но кое-что утаил — то, о чем говорить было неловко при матери: про свои чувства к Марии.
Уходя, он пообещал передать весточку. Но Макар, услышав это из-за двери, вышел и покачал головой:
— Не надо весточек. Она знает, где мы. Если захочет — напишет. А передачами можно навредить.
Чернов узнает — хуже будет.
Митька кивнул и ушёл.
А Арина долго плакала в тот вечер, уткнувшись в подушку. Колька спал, Марфа ворчала в углу, а Макар сидел у окна, смотрел на месяц и думал: «Дочка. Внучка.
А я — дед, который не может принести им даже краюхи хлеба».
**"***
В сентябре пришла первая весточка от Марии — через всё ту же Веру, которая приходила к ней с гостинцами.
Вера ехала в Городищи за семенами и согласилась занести письмо, зашитое в подол юбки.
Макар читал его долго, водил пальцем по строчкам, будто боялся пропустить слово.
Арина стояла рядом и всхлипывала.
В письме Мария писала, что жива, что Надя растёт, что работает в поле, что Иван их бросил и не трогает.
О Митьке — ни слова. Только просьба: «Приезжайте, когда сможете. Я соскучалась. Целую».
— Сможем ли? — спросила Арина, глядя на мужа.
Макар спрятал письмо за икону — ту самую, единственную, что Марфа не отдала. Вздохнул.
— Нет, — сказал он. — Пока нас здесь терпят — и то спасибо. А поедем — и отсюда выгонят.
И Марфа пострадает. Надо ждать. Может, времена поменяются.
Времена не менялись.
Сентябрь сменился октябрём, с деревьев облетели листья, потянулись дожди.
Макар целыми днями пропадал на лесоповале — рубил дрова для сельсовета, получал за это хлеб и крупу. Руки его распухли, мозоли трескались и кровили, но он не жаловался.
Дома его ждала Арина с горячими щами и Колька, который уже выучился читать по складам — Марфа учила его по псалтырю.
В ноябре ударили первые морозы. Земля затвердела, и работать стало негде. Макар сидел без дела, маялся, уходил на реку — сидел с удочкой на льду, рыбачил, чтобы хоть что-то принести в дом. Арина шила на сторону — латала одежду соседям за копейки.
— Так и будем век на подаянии? — спросила она однажды вечером, когда Колька уснул.
— Нет, — ответил Макар. — Я придумал. Весной пойду на заработки в город. Там, говорят, стройка идёт. Рабочие нужны. Заработаю — вернусь, поставлю свою избу. Не дом — так времянку. Но свою.
— А как же мы?
— Вы здесь побудете. Марфа не выгонит.
Арина вздохнула.
Она уже научилась не спорить с мужем — в нём появилась какая-то новая, суровая решимость, которой раньше не было. Прежний Макар, крепкий хозяин, смеялся громко, пил на праздниках, любил побалагурить. Этот — молчал, смотрел в одну точку, и в глазах его поселилась такая тоска, что страшно было заглядывать.
— Бог даст, всё наладится, — прошептала Арина.
— Не надейся на Бога, — ответил Макар. — Надейся на себя. Бог нынче занят — другие молитвы слушает.
Он перекрестился на образ — по привычке, по старой памяти — и лёг спать. В окно бил снег, и ветер выл в трубе, как голодный зверь. Колька прижался к матери во сне. А Арина долго не могла уснуть — всё думала о Марии. Какая она теперь? Похудела? Улыбается ли?
«Надя, — шептала она в темноту. — Внучка моя. Дай Бог тебе здоровья».
Где-то далеко, в Заречье, в доме, где когда-то жили Лесновы, спала та самая девочка — светловолосая, сероглазая, похожая на мать и на деда. Она даже не знала, что у неё есть бабушка и дедушка, которые молятся о ней каждую ночь.
А пока зима укрыла землю белым саваном, и в деревнях зажглись жёлтые окна — маленькие, тёплые, живые. У кого-то — свой дом, у кого-то — чужой. Но сердце, если оно не очерствело, согреет любое жильё.
Конец пятой главы.
Глава 6