Будильник зазвонил в пять сорок. Оля открыла глаза за секунду до звонка, потому что тело за восемь лет научилось просыпаться раньше любого будильника.
Ноги коснулись холодного линолеума. На кухне она включила свет, достала турку, насыпала две ложки с горкой. Геннадий любил крепкий, без сахара. Пока кофе поднималось тёмной шапкой, Оля стояла у плиты и считала пузырьки. Один, два, семь. Пора снимать.
Она налила кофе в белую чашку с золотой каёмкой. Подарок свекрови на свадьбу. Понесла в спальню тихо, чтобы не разбудить Василису.
Геннадий лежал на спине, раскинув руки. От него пахло вчерашним. Оля поставила чашку на тумбочку и тронула его за плечо.
– Гена. Кофе.
Он промычал, повернулся, нащупал чашку. Глотнул. Ещё раз.
– Нормально, – сказал и сел на кровати.
Вот и всё. Утро началось правильно. С кофе.
Потому что если Оля не успевала, если будильник не звонил, если она болела или просто проспала, Геннадий шёл на кухню сам. Открывал холодильник. Доставал бутылку. «Одна, чтобы проснуться, что такого?» Одна становилась тремя. Три превращались в вечер на диване перед телевизором. А вечер на диване заканчивался криком, когда Василиса просила поиграть.
Я помню, как в нашем подъезде жила похожая пара. Все соседи знали. Никто не говорил вслух.
Василиса вышла из детской в шесть тридцать. Тёрла глаза кулачками. Шесть лет, каштановые косички, большие серые глаза, худенькая, как воробей.
– Мам, а почему ты всегда встаёшь, когда ещё темно?
– Кофе надо сварить, – Оля поставила перед ней тарелку с кашей. – Ешь давай.
– А папа сам не может?
Оля промолчала. Протёрла стол тряпкой, хотя он был чистый. За окном моросил октябрь, двор был пустой, только дворник Азиз катил тележку с мокрыми листьями. Запах сырой земли пробивался сквозь щели оконной рамы.
– Папа любит, когда я варю, – сказала она и отвернулась к окну.
Геннадий вышел из спальни. Сто восемьдесят пять сантиметров, широкие плечи, руки как лопаты. Когда-то красивый мужчина. Сейчас лицо стало рыхлым, красноватым, и живот выпирал из растянутой футболки.
– Пап! – Василиса подпрыгнула на стуле.
– Привет, Васька, – он потрепал её по макушке и сел за стол. – Бутерброд сделай, Оль.
– Сейчас.
Хлеб, масло, колбаса. Восемь лет. Каждое утро. Кофе, бутерброд, «сейчас». Руки работали сами, а в голове жила другая Оля. Та, которая в двадцать четыре смеялась громко, читала книги на английском и мечтала стать переводчиком.
– Я сегодня задержусь, – Геннадий жевал, не отрываясь от телефона. – У Витьки день рождения.
– У какого Витьки?
– С работы. Ты его не знаешь.
Оля знала. Витька с работы означал пивную на углу Лесной. А пивная означала, что Гена вернётся в одиннадцать вечера. Или в час ночи. Или к утру. И завтрашний будильник в пять сорок станет ещё важнее.
– Хорошо, – сказала она.
А что ещё скажешь?
Через неделю Олю скрутило. Температура поднялась ночью: тридцать девять и два. Горло горело, голова раскалывалась, каждый сустав ныл, будто по нему прошлись молотком.
Будильник зазвонил в пять сорок. Оля попыталась сесть. Комната качнулась, поплыла. Она упала обратно на подушку.
– Гена, – прошептала. – Мне плохо. Свари себе кофе. Пожалуйста.
Он не ответил. Храпел.
– Гена!
Натянул одеяло на голову и перевернулся.
В шесть Оля попробовала снова. Ноги вроде держали, но стены двигались. Она дотащилась до кухни, взялась за турку и выронила. Грохот. Кофе рассыпался по линолеуму коричневым порошком.
Из спальни вышел Геннадий. Посмотрел на неё. На кофе на полу. На турку.
– Чё грохочешь в такую рань?
– Заболела. Температура почти сорок.
– Ну выпей таблетку.
Он открыл холодильник. Достал бутылку пива. Щёлкнул крышкой. Оля стояла босая, в старой ночнушке, с температурой, и смотрела, как муж делает первый утренний глоток.
– Может, не надо? С утра-то?
– Оль, не начинай. Одна бутылка.
К обеду «одна» превратилась в четыре. Геннадий сидел перед телевизором, футбол на полной громкости, и время от времени кричал что-то в сторону экрана. Василиса сидела в детской, тихая, как мышка. Она давно запомнила: когда папа смотрит телевизор с бутылкой, лучше не выходить.
Оля лежала в спальне и слушала. Звон стекла. Голос комментатора. Рявканье мужа. А где-то далеко, за тонкой стенкой, шёпот дочери, которая разговаривала с плюшевым зайцем.
В три часа дня раздался звон. Оля вздрогнула. Потом грохот. И тишина.
Она поднялась, держась за стену, добрела до кухни. На полу лежала белая чашка с золотой каёмкой. Свадебный подарок. Треснувшая пополам.
– Сама упала, – крикнул Геннадий из комнаты.
Василиса стояла в дверях детской. Прижимала зайца и смотрела на осколки большими серыми глазами.
– Мам, чашечка сломалась?
– Сломалась, Васенька.
– А папа починит?
Оля присела на корточки, собрала осколки. Острый край полоснул по пальцу. Красная капля упала на белый фарфор.
– Нет, – сказала тихо. – Такое не чинится.
Знаете, что самое страшное в этих ситуациях? Не разбитая посуда, не бутылки, не крик. А то, как быстро ребёнок учится не задавать вопросов.
Вечером позвонили в дверь. Оля еле дотащилась до прихожей. На пороге стояла Тамара из тридцать второй квартиры: невысокая, полная, седые волосы собраны в пучок. В руках кастрюля, замотанная полотенцем.
– Доченька, я борщ сварила. В подъезде слышала, что болеешь. Вот, принесла.
Тамаре пятьдесят восемь. Живёт одна. Её муж Анатолий умер четыре года назад. Оля знала, отчего. Весь подъезд знал.
– Спасибо, Тамара Ивановна. Проходите.
Тамара вошла, окинула кухню взглядом. Пустые бутылки у мусорного ведра. Осколки чашки на подоконнике, которые Оля зачем-то сохранила. Из комнаты доносился храп и бубнение телевизора.
– Давай-ка я тебе налью, – Тамара сама нашла тарелки, разлила борщ, поставила на стол. – Садись. Когда последний раз нормально ела?
– Утром. Кашу за Василисой доела.
Борщ был горячий. С укропом и сметаной. От первой ложки по телу пошло тепло, и Оля вдруг поняла: её кормят. Впервые за очень долгое время не она кого-то обслуживает, а кто-то позаботился о ней. В носу защипало, и она отвернулась к окну.
Тамара сидела напротив, подперев щёку рукой.
– Я тебе так скажу, Оля. В чужие дела не лезу. Но у тебя температура, ребёнок один, а муж на диване с бутылкой. Я это кино уже смотрела. До самых титров.
– Тамара Ивановна, он не всегда такой. Когда не пьёт...
– ...золотой человек. Знаю. Мой Толя тоже был золотой. Когда трезвый.
Оля опустила ложку. В горле встал ком. Не от температуры.
– Мы справимся. Он обещал, что будет меньше.
– Мой Толя тоже обещал. Двадцать шесть лет обещал.
Тамара не повышала голос. Не давила. Говорила спокойно, ровно, как о погоде. И от этого спокойствия пробирало сильнее, чем от любого крика.
– Ешь, ешь. Борщ остынет.
Оля ела и плакала. Беззвучно, чтобы Василиса не услышала из-за стены. Солёное мешалось с кислым, с укропом, со сметаной. Она не могла остановиться ни есть, ни плакать.
Наутро стало чуть легче. Тридцать восемь и пять, терпимо. Оля поднялась, сварила кофе, отнесла мужу. Ритуал не прерывался.
Геннадий выпил, встал, умылся, ушёл. Как ни в чём не бывало. Он работал автослесарем на сервисе, зарплату получал на карту. Большая часть уходила «на бензин, запчасти, ну и с мужиками посидеть».
Оля сидела на кухне с чаем и думала. Как вообще получилось-то?
В двадцать два она закончила иняз. Английский, немецкий. Красный диплом. Подруги устраивались в бюро переводов и турфирмы, одна уехала в Чехию. А Оля встретила Гену на дне рождения однокурсницы.
Он понравился сразу. Высокий, уверенный, руки умеют всё. Смеётся так, что люди за соседними столами оборачиваются. Полку повесить, кран починить, шкаф собрать за вечер. Мама была в восторге.
– Олечка, вот это мужчина! Надёжный! Не то что ваши городские хлюпики, которые гвоздя забить не могут.
Свадьба в июне. Белое платье, шампанское, Гена поднял её на руках и закружил. Чашка с золотой каёмкой от свекрови. Всё как положено.
Первые два года были хорошими. По-настоящему, без оговорок. Он работал, она устроилась переводчиком, вечерами готовили ужин вместе, по выходным ездили на рыбалку. Пиво по пятницам, бутылка-другая, ничего особенного. Обычная молодая семья.
А потом забеременела.
– Зачем тебе работа, Оль? Я заработаю. Сиди дома, береги себя и малую.
Она послушала.
Вы знаете, иногда одно решение, одна фраза «ладно, ты прав» разворачивает всю жизнь. Не сразу. Постепенно. Как трещина в стене, которую замечаешь, только когда она дошла до потолка.
После родов пиво стало ежедневным. «Устаю на работе, имею право расслабиться». Бутылка вечером. Две. Три. В выходные с самого утра: «Я дома, выходной, чего ты?»
Оля пыталась разговаривать. Раз, пять, пятнадцать.
– Гена, может, хватит? Ты каждый день уже.
– Ты мне мать? Я пашу, деньги ношу. Имею право.
– Я не про право. Про количество.
– Не начинай. У всех мужиков так.
«У всех мужиков так». Она слышала это столько раз, что почти поверила. Позвонила маме.
– Мам, он каждый день пьёт. Это нормально вообще?
– Олечка, не придумывай. Папа тоже выпивал. Все мужчины выпивают. Главное, что не бьёт и деньги приносит.
– Но, мам...
– Не выдумывай проблем на ровном месте. У тебя муж, ребёнок, квартира. Ты хоть знаешь, сколько женщин без этого живут?
И Оля повесила трубку. И варила кофе. Каждое утро.
Потому что утренний кофе стал единственным, что отделяло «нормальный» день от кошмарного. Если Гена просыпался с чашкой в руке, он пил, приходил в себя и шёл на работу. Если без чашки, шёл к холодильнику. И дальше по цепочке.
Оля нашла формулу. Страшную, если подумать. Но рабочую.
Будильник. Пять сорок. Турка. Две ложки с горкой. Белая чашка. Тихо. Не разбудить Василису.
Через три дня после болезни Оля зашла к Тамаре вернуть кастрюлю. Та усадила пить чай.
Квартира маленькая, но тёплая. Везде салфетки, вязаные крючком. На стене фотография молодого мужчины с густыми усами и весёлыми глазами.
– Это Толя?
– Он самый. Двадцать пять лет ему тут. Красавец, правда?
– Красавец.
– А вот ему сорок, – Тамара достала из комода другой снимок.
Оля посмотрела. Отёкшее лицо, тусклые глаза, опущенные плечи. Другой человек.
– Я тебе не нотации читаю, Оленька. Про себя рассказываю. Тридцать лет прожила и каждый день ждала: ну вот сейчас всё изменится. Вот он месяц не пьёт. Вот на новую работу устроился. Вот обещал.
– И что?
– Ничего нового. Каждый раз одно и то же. Месяц трезвый, два пьяных. Потом неделя трезвый, три пьяных. Как батарейка садится. Промежутки короче и короче.
Она налила ещё чаю. Руки у неё были тёплые, мягкие, от них пахло лавандовым мылом.
– Я к чему это. Тебе тридцать два. У тебя языки, образование, диплом. А я в пятьдесят четыре осталась одна. Без профессии. Без накоплений. С больным сердцем. Тридцать лет ушло на то, чтобы каждое утро перехватить его раньше, чем он доберётся до бутылки.
Совпадение кольнуло прямо под рёбра. Оля отвела взгляд.
– У нас не настолько плохо. Гена работает. Он не запойный. Просто пиво.
– Мой Толя тоже начинал с «просто пива». Доченька, ты же умная. Ты видишь, куда это катится.
Оля допила чай и ушла. Кастрюлю оставила. А вместо неё унесла тяжесть в груди, которую не получалось ни проглотить, ни выдохнуть.
В ноябре Геннадий удивил.
Пришёл вечером трезвый. В руках пакет из «Детского мира».
– Васька! Иди сюда!
Василиса выбежала из детской. Гена достал куклу с длинными золотыми волосами и блестящим платьем.
– Пап! Это мне?!
– Тебе, кому ж ещё.
Она обхватила его за шею, он подхватил одной рукой и закружил по коридору. Оля стояла у кухонной двери и смотрела. Вот он, настоящий Гена. Тот, за которого выходила. Большой, тёплый, с громким смехом и ямочками на щеках.
– Оль, – он поставил дочь на пол. – Разговаривал с Петровичем. Переводит бригадиром. Зарплата другая совсем. И я решил. Завязываю. Хватит. Серьёзно.
Пальцы дрогнули. Дыхание сбилось. Так бывает, когда очень хочется поверить и очень страшно.
– Правда?
– Правда. Вижу же всё. Василиса от меня шарахается по вечерам. Не хочу так больше.
Оля подошла. Уткнулась лицом ему в грудь. Футболка пахла машинным маслом и мятным дезодорантом. Не пивом. Впервые за долгое время.
– Спасибо, – прошептала.
Первая неделя прошла как подарок. Гена приходил вовремя, трезвый. Рисовал с Василисой зверей кривыми линиями, та хохотала: «Пап, это не собака, это крокодил!» Починил кран в ванной, который капал три месяца. Посуду помыл дважды за неделю.
Оля ставила будильник по привычке. Варила кофе. Но теперь без тревоги в животе. Просто утренний ритуал.
На десятый день за ужином Гена сказал:
– Давай Ваське велосипед? Она просит полгода уже. Подарим на Новый год.
– Давай, – Оля улыбнулась. – Розовый хочет.
– Значит, розовый.
В субботу поехали в магазин втроём. Василиса металась между рядами, трогала рули, жала на звонки, крутила педали. Выбрала розовый с плетёной корзинкой и наклейками-бабочками. Оля расплатилась картой, Гена нёс коробку до машины.
Вечером собирали дома. Он крутил гайки, Василиса подавала ключи, Оля варила какао на кухне.
– Мам, смотри! Розовый! С бабочками! И корзинка!
– Красивый, Васенька.
– Как снег растает, буду кататься каждый-каждый день!
Вторая неделя. По-прежнему трезвый. Оля позвонила маме.
– Мам, у нас хорошо. Не пьёт почти две недели. Бригадиром стал.
– Ну вот! А ты паниковала! Мужику просто надо дать время, я всегда говорила.
– Может, ты и права.
– Конечно, права. Я с отцом твоим пятьдесят лет прожила, кое-что понимаю.
Оля не стала напоминать, что отец тоже выпивал. Что мать тоже вставала затемно. Что это, кажется, наследственное: спасать чужое утро ценой своего.
Но знаете, есть такой момент. Когда почти расслабился, почти поверил, опустил руки. Именно тогда всё и рушится.
Пятница. Двадцать второе ноября.
Оля уложила Василису в девять. Почитала сказку, поправила одеяло, выключила ночник. Вернулась на кухню, налила ромашкового чаю, села с книжкой.
Геннадий должен был прийти к восьми. Его не было.
В десять написала сообщение: «Ты где?»
Ответ через минуту: «У Витьки. Скоро буду».
Витька. Снова Витька. Пальцы сжали телефон так, что побелели костяшки.
В половине двенадцатого хлопнула входная дверь. Оля вышла в коридор. Геннадий стоял, держась за стену. Глаза мутные, ноги нетвёрдые. Запах ударил раньше слов: пиво, сигаретный дым, кислятина.
Две недели. Четырнадцать дней.
– Гена...
– Что «Гена»? Посидел с мужиками. Витьке повышение дали, отмечали. Три пива всего.
– Ты обещал.
– Три пива это не запой! Ты из всего трагедию лепишь!
Три пива. Оля видела по зрачкам, что не три. И не пять. Она давно научилась считать по тому, как он стоит, как двигает языком, как не может удержать взгляд.
– Ладно. Иди ложись.
– А ты мне командир? «Ложись, ложись!» Я мужик, сам решу!
Голос раскатился по коридору. Оля бросила взгляд на дверь детской. Закрыта. Стены тонкие.
– Тише. Василиса спит.
– Я тихо! Нормально! Это ты вечно...
Он махнул рукой и пошёл на кухню. Рванул дверцу холодильника. Пусто. Оля перестала покупать пиво домой.
– А пиво где?
– Не покупала. Ты сам говорил, что завязал.
– Одну бутылку-то можно было оставить! На всякий!
Хлопнул дверцей. Развернулся. Задел ногой пустую коробку у стены. Коробка от велосипеда. Оля не успела выбросить.
– Это что тут?
– Коробка от Василисиного велосипеда, Гена. Иди спать.
– А велик где?
– В коридоре. На балкон не влез.
Он вышел в коридор. Оля пошла следом. Геннадий стоял над розовым велосипедом с бабочками и корзинкой. Смотрел, будто видел в первый раз.
– Сколько отдали за него?
– Восемь тысяч.
– Восемь! За ерунду! Два раза покатается и забросит!
Пнул велосипед. Тот упал набок, корзинка смялась, наклейка-бабочка отклеилась и повисла криво.
– Не трогай, – Оля шагнула вперёд. – Это подарок. Ты сам выбирал.
– Я и покупал! Мои деньги!
Он поднял велосипед за раму и ударил об пол. Педаль отлетела, звякнула о плинтус. Руль погнулся. Бабочки смотрели криво, как перевёрнутые улыбки.
И тут из темноты раздался голос.
– Папа?
Василиса стояла в дверях детской. Пижама с мишками. Заяц прижат к груди. Она смотрела на велосипед, на отца, на мать.
– Папа, зачем ты сломал мой велосипед?
Тишина. Из-за стены у соседей пробивалось тиканье часов.
Геннадий посмотрел на дочь. На велосипед. На Олю. Лицо дёрнулось.
– Иди спать, – бросил и ушёл в спальню. Дверь хлопнула.
Василиса заплакала. Без крика, без истерики. Просто стояла, обнимала зайца и плакала, глядя на розовый велосипед с оторванной педалью. У Оли подогнулись колени. Она села на пол прямо в коридоре и прижала дочь к себе.
– Мам, а папа починит?
Чашка. Велосипед. Что следующее?
– Спи, Васенька. Утром разберёмся.
Отнесла дочь в кровать. Укрыла. Погладила по волосам, подождала, пока дыхание стало ровным. Вышла.
На кухне налила воды. Стакан стучал о зубы. Руки жили отдельно от неё, тряслись мелко и часто.
И вот тогда, в полночь, босая, на ледяном линолеуме, с дрожащими пальцами на стакане, Оля приняла решение.
Утром она не поставила будильник.
Проснулась в семь. Тихо оделась, разбудила Василису, собрала рюкзак.
– А кофе? – дочь посмотрела на пустую плиту. – Ты папе не варила?
– Нет. Сегодня не буду.
Отвела Василису в садик. По дороге обратно завернула к Тамаре.
– Тамара Ивановна, можно поговорить?
– Заходи, доченька. Чайник горячий.
Оля села за стол, потрогала вязаную салфетку. Посмотрела на молодого Анатолия на стене.
– Вы тогда сказали: мой Толя тоже обещал.
– Сказала.
– Сколько раз обещал?
– Я сбилась после двадцатого, Оленька. Что стряслось?
Оля рассказала. Про велосипед. Про Василису в пижаме с мишками. Про чашку, расколотую пополам. Про восемь лет будильника в пять сорок.
Тамара слушала, не перебивая. Когда Оля замолчала, встала, достала из буфета блюдце с конфетами.
– Съешь. Мозгу сахар нужен, когда такие решения принимаешь.
Оля невольно улыбнулась. Взяла «Мишку косолапого», развернула. Шоколад растаял на языке, горький и сладкий одновременно.
– Я тебе вот что скажу. У меня есть комната. Толина бывшая. Диван, шкаф, чисто всё. Если нужно уйти, приходи. С Василисой. На сколько понадобится.
Воздух кончился. Не от простуды. От этих слов. За все годы ни один человек не сказал ей: ты можешь уйти, и тебя примут.
– Тамара Ивановна...
– Тихо. Не торопись. Подумай. Предложение никуда не денется.
Оля вернулась домой. Геннадий сидел на кухне. Перед ним стояла бутылка. Утренняя. Из ларька через дорогу.
– Кофе не сварила.
Не вопрос. Констатация.
– Не сварила.
– С чего вдруг?
– Не захотела.
– Это как «не захотела»? Ты всегда варишь.
– А сегодня нет.
Он уставился на неё. Что-то мелькнуло в лице, но Оля не стала разбирать. Ушла в детскую, закрыла дверь.
Набрала маму.
– Мам, я ухожу от Гены.
Пауза. Длинная, звенящая, как провод под ветром.
– Олечка, не говори глупостей. Из-за чего? Выпил разок...
– Он сломал Василисе велосипед. Пьяный. При ней.
– Ну починит. Или новый купите. Не повод семью рушить.
– Мам, я восемь лет встаю в темноте и варю ему кофе. Каждое утро. Потому что если не сварю, он пьёт с утра. Это нормально?
– Олечка, ты преувеличиваешь. Не руби сплеча. Подумай о Василисе. Ей отец нужен.
– Ей нужен отец. Но трезвый.
Зинаида замолчала. Оля слышала дыхание в трубке: тяжёлое, частое.
– Ты всегда была упрямая, – произнесла мать. – В отца.
– Папа тоже пил, мам. Каждый день. И ты тоже вставала рано.
– Но я не бросала его!
– Может, стоило.
Долгая тишина. Где-то на маминой кухне тикали часы.
– Делай как знаешь, – сказала Зинаида. – Ты взрослая. Не жалуйся потом.
Гудки.
Оля сидела на Василисиной кровати среди плюшевых мишек и розовых подушек. На стене висел рисунок, приклеенный скотчем. Семья: мама, папа, девочка. У мамы опущенные уголки рта. У папы огромные руки. А у девочки вместо рта две точки.
Дети рисуют правду. Они ещё не научились врать карандашами.
Прошла ещё неделя. Оля работала переводчиком на полставки: техническая документация, импортные запчасти. Нашла вакансию, пока лежала с температурой. Ходила в офис три раза в неделю, остальное из дома. Платили немного, но стабильно и без задержек.
Геннадий пил каждый день. Открыто, не прячась.
– Ты же обещал бросить, – сказала Оля в четверг вечером.
– Пытался. Не выходит. А тебе что, трудно кофе с утра сварить?
– Не в кофе дело.
– А в чём тогда?
– В том, что я живу по будильнику. Пять сорок. Каждый день. Восемь лет. Чтобы ты не начинал утро с бутылки. А если я заболею, или просплю, или просто не захочу, весь день летит. Это не жизнь, Гена.
– Преувеличиваешь.
– Ты сломал дочери велосипед. Пьяный. На её глазах.
– Я нервничал! Починю!
Не починил. Велосипед стоял в коридоре с погнутым рулём. Оля дважды заставала Василису рядом: дочь сидела на полу и гладила сиденье ладошкой.
В пятницу Оля достала маленький синий чемодан с пластиковыми колёсиками. Сложила свои вещи. Вещи дочери. Документы. Зайца.
Вечером Гена вернулся трезвый. Увидел чемодан у двери. Замер.
– Это что?
– Сядь, Гена. Поговорим.
– О чём? – он не сел.
– Я ухожу. С Василисой. Поживём пока у Тамары Ивановны.
– У Тамарки из тридцать второй? Ты серьёзно?
– Впервые за восемь лет, да.
– Из-за пива? Все мужики пьют!
– Не все. И не в пиве дело. Я восемь лет не живу, Гена. Я обслуживаю. Встаю затемно, варю кофе, чтобы ты не полез в холодильник. Покупаю еду без алкоголя. Прячу деньги, чтобы хватило до зарплаты. Укладываю дочь пораньше, чтобы она не видела тебя вечером. Я не жена. Я сиделка при твоей привычке.
– Преувеличиваешь!
– Четвёртый раз за месяц. Я считаю. Не преувеличиваю, Гена. Я занижаю.
Он стоял в коридоре, большой, растерянный, и переводил взгляд с чемодана на неё, с неё на дверь детской.
– Куда пойдёшь? Ни квартиры, ни денег.
– Разберусь.
– Кому ты нужна с ребёнком? Вернёшься через неделю.
– Может быть. Но эту неделю проживу без будильника в пять сорок.
Он сел на табуретку. Голова опустилась. Руки повисли между колен. Большие, сильные и совершенно бесполезные.
– Оль. Дай шанс. Последний. Я правда брошу.
– Я давала. Восемь лет. Примерно две тысячи девятьсот чашек кофе. Я подсчитала.
Он поднял голову. И Оля увидела в его глазах что-то живое, испуганное, настоящее. Может, впервые за последние годы.
– А если я правда? К врачу схожу?
– Сходи. Но не для меня. Для себя. Для Василисы. А я больше не могу быть твоим будильником.
Из детской вышла дочь. С рюкзаком и зайцем.
– Мам, мы идём?
– Идём, Васенька.
– А папа?
– Папа останется дома.
Василиса посмотрела на отца. Подошла. Обняла за колено.
– Пап, ты почини велосипед, ладно? Пока мы у тёти Тамары поживём.
Он накрыл её маленькую руку своей ладонью. Ничего не сказал. Кивнул.
Оля взяла чемодан. Рюкзак. Дочь за руку. И вышла.
На лестничной площадке пахло сыростью и чьим-то ужином. Из тридцать второй квартиры тянуло лавандой и горячими блинами. Тамарина дверь была приоткрыта.
– Заходите, девочки, – Тамара стояла на пороге в фартуке с подсолнухами. – Комната готова. Блины горячие. И варенье вишнёвое нашлось.
Три месяца. Январь, февраль, март.
Оля перешла на полную ставку. Техпереводы, удалённо. Платили скромно, но каждый месяц и в срок. Сняла однушку на Садовой: маленькую, с низкими потолками и окном во двор, где росла старая берёза. Василиса пошла в новый садик, привыкла за неделю, подружилась с девочкой Полиной из соседней группы.
Геннадий звонил. Первое время каждый день.
– Оль, возвращайся. Я бросил. Правда.
Через неделю:
– Привези хоть Ваську. Скучаю.
Через месяц звонки стали реже. Оля отвечала, но коротко.
– Пьёшь?
– Нет. Ну... По пятницам иногда.
– Гена.
– А что? Один сижу! Тоскливо!
– Хочешь видеть Василису, запишись к наркологу. Моё условие.
– К какому наркологу?! Я не алкоголик!
– Значит, подтвердить будет несложно.
Он не записался. Пока.
Зинаида позвонила в феврале. Голос тихий, непривычный.
– Олечка, я тут долго думала. Может, ты и права была.
– О чём, мам?
– Ну... Про папу. Я ведь тоже вставала рано. Чтобы завтрак, чтобы он не... ну... Не начинал. Никогда об этом не говорила вслух.
Оля сидела на подоконнике своей новой кухни и слушала, как мать впервые за шестьдесят лет произносит вслух то, что прятала всю жизнь. Тихо, с долгими паузами, глотая окончания слов.
– Я всю жизнь считала, что так и надо. Мне мама говорила: терпи. И я тебе то же самое. А это... Неправильно это. Прости.
– Мам, – голос сел. – Мам, не плачь.
– Не плачу. Аллергия на что-то весеннее.
Обе помолчали. За окном капало с крыши. Март, сосульки, воробьи на берёзе.
– Приезжай с Василисой на выходных, – сказала Зинаида. – Пирог испеку. С вишней. Как ты любишь.
– Приедем, мам.
Апрель. Субботнее утро.
Оля проснулась в восемь. Без будильника. За окном чирикали воробьи, и солнце лежало на полу тёплым жёлтым квадратом.
Встала, прошлёпала босиком на кухню. Линолеум тёплый. В этой квартире полы тёплые. Поставила чайник. Достала турку. Одна ложка, без горки. Она любила некрепкий. Оказалось, за все эти годы она даже не знала, какой кофе нравится ей самой.
Пока кофе закипал, смотрела в окно. Во дворе мальчишка лет десяти нарезал круги на велосипеде. Берёза за окном зеленела первыми листочками, мелкими и клейкими.
Готово. Оля налила в новую чашку. Синюю, с белыми облаками. Они с Василисой выбирали вместе в магазине: «Мам, тут небо нарисовано! Давай эту!»
Из детской послышались шаги. Дочь вышла, зевая. За три месяца вытянулась, косички стали длиннее, а передний зуб наконец выпал, и улыбка стала щербатой, ещё более трогательной.
– Мам, ты кому кофе варишь?
– Себе.
– А. Ладно. А мне какао?
– Сделаю. Садись.
Василиса села, посадила рядом зайца. Достала из рюкзачка альбомный лист и карандаши.
– Я рисунок дорисую. В садике начала, не успела.
Оля поставила перед ней какао с маленькой зефиркой. Заглянула через плечо. На рисунке были мама, девочка, бабушка и тётя Тамара. У всех улыбки. У девочки в руке розовый велосипед.
– Красивый рисунок, Васенька.
– Это наша семья, – серьёзно ответила дочь, не отрываясь от карандашей.
– А папа?
– Папа на другом листочке. Отдельно. Он же отдельно живёт.
Оля села. Обхватила чашку с облаками обеими ладонями. Отпила. Некрепкий, ароматный, с лёгкой горчинкой.
Утренний кофе. Сваренный для себя.
Не для того, чтобы кто-то не открыл холодильник. Не по будильнику в пять сорок. Не из страха, не из привычки, не из формулы выживания.
Просто кофе. В восемь утра. В тёплой кухне. Рядом с дочерью, которая рисует семью с улыбками.
Просто жизнь, которая наконец стала её собственной.
Рекомендуем почитать