Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Один день за продуктами ходит муж, другой жена. Так и жили: день пили, день закусывали

Когда Лариса открыла дверь родительской квартиры своим старым ключом, ей ударил в нос запах. Кислый, плотный, въевшийся в обои. Так пахнет жильё, где давно не открывали форточку и давно перестали это замечать. На кухне горел свет. Мать сидела за столом в халате с подсолнухами и чистила картошку. Очистки падали прямо на клеёнку, мимо газеты. – Мам. Валентина вздрогнула. Нож соскользнул, срезав мякоть вместе с кожурой. – Лариска? Ты чего… ты чего не позвонила? – Звонила. Три раза. Никто не брал. Валентина посмотрела на телефон, лежавший на холодильнике экраном вниз. Пожала плечами. – Может, не слышала. Отец вчера телевизор громко включал. Лариса поставила сумку у порога. Прошла в коридор. Вдоль стены, ровной шеренгой, стояли пустые бутылки. Она насчитала одиннадцать и перестала считать. – Мам, это за сколько? – Что? – Бутылки. – А, это… Это отец собирает, сдавать хочет. Там за штуку два рубля дают. Лариса промолчала. За два рубля штуку. Конечно. Ритуал в семье Ивановых сложился давно, ле
Так и жили, день пили, день закусывали
Так и жили, день пили, день закусывали

Когда Лариса открыла дверь родительской квартиры своим старым ключом, ей ударил в нос запах. Кислый, плотный, въевшийся в обои. Так пахнет жильё, где давно не открывали форточку и давно перестали это замечать.

На кухне горел свет. Мать сидела за столом в халате с подсолнухами и чистила картошку. Очистки падали прямо на клеёнку, мимо газеты.

– Мам.

Валентина вздрогнула. Нож соскользнул, срезав мякоть вместе с кожурой.

– Лариска? Ты чего… ты чего не позвонила?

– Звонила. Три раза. Никто не брал.

Валентина посмотрела на телефон, лежавший на холодильнике экраном вниз. Пожала плечами.

– Может, не слышала. Отец вчера телевизор громко включал.

Лариса поставила сумку у порога. Прошла в коридор. Вдоль стены, ровной шеренгой, стояли пустые бутылки. Она насчитала одиннадцать и перестала считать.

– Мам, это за сколько?

– Что?

– Бутылки.

– А, это… Это отец собирает, сдавать хочет. Там за штуку два рубля дают.

Лариса промолчала. За два рубля штуку. Конечно.

Ритуал в семье Ивановых сложился давно, лет двенадцать назад, когда Геннадий ушёл с завода. Не по своей воле. Завод закрылся, а вместе с ним закрылось что-то внутри Геннадия. Он две недели ходил по городу, заходил в проходные других предприятий и возвращался с тем же выражением лица. Пустым.

Валентина тогда работала в регистратуре поликлиники. Зарплата маленькая, но стабильная. Она сказала: «Гена, ничего, проживём». И они стали проживать.

Сначала Геннадий выпивал по выходным. Потом по пятницам. Потом по средам. А потом они как-то незаметно выработали систему. По чётным числам за продуктами шёл Гена. Приносил водку, хлеб и иногда банку тушёнки. По нечётным ходила Валя. Покупала картошку, лук, курицу на суп. Колбасу, если со скидкой.

Когда число чётное: пили. Когда нечётное: закусывали тем, что Валя принесла. Не то чтобы специально так решили. Просто получилось. А потом привыкли.

Соседи знали. Борис Петрович с пятого этажа, скоро восемьдесят, каждое утро выходил на лестничную площадку с кружкой чая и наблюдал, кто из Ивановых спускается к подъездной двери. Если шёл Геннадий в синей куртке, Борис Петрович крестился и уходил к себе. Если шла Валентина с холщовой сумкой, старик кивал одобрительно.

– Сегодня закусочный день, – говорил он своему коту Тимофею. – тихо будет.

Лариса села на табуретку возле матери. Кухня была маленькая, шесть метров, и от этого казалось, что они сидят друг у друга на коленях. Плитка за раковиной местами отвалилась, и кто-то заклеил дыры скотчем. Лариса почему-то подумала, что скотч этот старше, чем её последний визит.

– Мам, где отец?

– На рыбалку поехал. С Михалычем.

– В ноябре?

– А что? Рыба и в ноябре рыба.

Валентина сгребла очистки в пакет, вытерла руки о халат и только тогда посмотрела на дочь. По-настоящему посмотрела. Лариса похудела. Под глазами тени, и волосы собраны кое-как, резинкой, без зеркала.

– Ты есть хочешь?

– Нет.

– Я суп сварю. Ты худая стала, как велосипед.

– Мам, я от Антона ушла.

Валентина замерла с пакетом очисток в руках. Несколько секунд стояла так, не шевелясь. И медленно опустила пакет обратно на стол.

– Как ушла?

– Совсем.

– А квартира?

– Его квартира. Была его, его и осталась.

Валентина села. Потёрла лоб кончиками пальцев. Привычка, которую Лариса помнила с детства: когда мать не знала, что сказать, она тёрла лоб, будто пыталась вытянуть нужные слова из-под кожи.

– Он что, бил тебя?

– Нет. Не бил.

– Пил?

Лариса посмотрела на шеренгу бутылок в коридоре и ничего не ответила. Валентина перехватила взгляд. И тоже замолчала.

Геннадий вернулся к вечеру. Без рыбы, но с запахом костра на куртке и с пол-литровой бутылкой в кармане. Он увидел чужие ботинки в прихожей, женские, на низком каблуке, и остановился.

– Валь, кто пришёл?

Из кухни вышла Лариса. Отец не видел её два года. Она стояла в коридоре, тонкая, в чёрной водолазке, и смотрела на него молча.

– О, – сказал Геннадий. – Дочка.

Он поставил бутылку на тумбочку. Подумал и убрал в карман обратно.

– Привет, пап.

– Привет. А чего не звонила?

– Звонила.

Они стояли в коридоре, как два пассажира в одном лифте, которые не знают, на каком этаже выходить. Геннадий снял куртку, повесил на крючок. Посмотрел на бутылки вдоль стены.

– Валь, я же просил убрать. Гости ведь.

– Какие гости, Гена? Это дочь твоя.

– Ну вот. Дочь пришла, а тут бардак.

Он стал собирать бутылки. Быстро, ловко, как будто делал это каждый день. Впрочем, он и делал это каждый день. Просто обычно уносил их на балкон.

Лариса наблюдала. В горле стоял ком, и она никак не могла его проглотить. Отцу пятьдесят четыре, но выглядел он на все шестьдесят пять. Лицо серое, под глазами мешки, руки чуть дрожат. И свитер синий, с оленями, тот самый, который она подарила ему на День рождение четыре года назад. Свитер сел после стирки, и олени на животе растянулись так, что стали похожи на такс.

– Пап, ты как себя чувствуешь?

– Нормально. Спина только. А ты чего худая такая?

– Нормально.

Они помолчали. Валентина стояла в дверном проёме кухни, переводя взгляд с мужа на дочь. Как рефери, который ждёт первого удара.

За ужином Лариса рассказала. Не всё, конечно, потому что всё рассказать невозможно, когда возле сидят родители, которые слышат одно, а понимают совсем своё.

– Антон хороший, – сказала она. – Просто мы разные стали. Три года вместе, а как чужие. Приходим домой и расходимся по комнатам. Он в компьютер, я в телефон.

Геннадий хмыкнул. Разлил суп по тарелкам. У каждого в семье Ивановых была своя тарелка: у Гены с корабликом, у Вали с розочкой, а Ларисина, с зайцем, стояла в серванте на самом верху.

– Подай Ларискину тарелку, – попросила Валентина.

Геннадий встал, достал тарелку с зайцем и долго протирал её полотенцем. Пыль. Лариса смотрела, как он водит тканью по фаянсовому зайцу, и вспомнила, как в детстве отец мыл эту тарелку после каждого ужина. Сам. Не доверял маме, потому что «мама вечно бьёт посуду».

А потом он начал бить сам. Не посуду. Просто всё: двери, стены, свою самооценку.

– Ешь суп, пока горячий, – сказала Валентина.

Суп был с вермишелью. Вермишель разбухла и превратилась в студенистые верёвки. Картошка разварилась. Бульон мутный, как вода после мытья полов. Но Лариса ела и думала, что вкуснее этого супа в жизни ничего не пробовала.

Или это просто голод. Она не ела с утра.

– А ты надолго? – спросил Геннадий, макая хлеб в бульон.

– Не знаю. Можно у вас пока?

Валентина и Геннадий переглянулись. Это был быстрый взгляд, полсекунды, но Лариса прочитала в нём целый разговор. Мать сказала глазами: «она наша дочь». Отец ответил: «а спать где будет?» Мать прищурилась: «на диване в зале». Отец опустил глаза в тарелку. Согласен.

– Живи, конечно, – сказала Валентина. – Комната твоя, правда, того… Мы там вещи сложили.

«Вещи» оказались тремя коробками из-под бананов, набитыми пустыми бутылками. Лариса вынесла их на балкон, стараясь не считать. В комнате стоял её старый диван, письменный стол, за которым она делала уроки, и шкаф с одеждой, из которой она выросла десять лет назад. На стене висел плакат группы «Сплин». Пожелтел и скрутился по краям, как древний свиток.

Она легла на диван, не раздеваясь. Потолок тот же. Трещина в углу, которая была здесь, когда ей было шесть. Только стала длиннее. Как всё в этом доме: медленно разрушается, и никто не чинит.

Из кухни доносились голоса родителей. Тихие, но Лариса разбирала каждое слово. Стены в хрущёвке как бумага.

– Гена, не наливай. Дочь дома.

– И чего? Мне теперь не пить, что ли?

– Хотя бы сегодня.

– Сегодня чётное число, Валь.

– И что?

– И то. Порядок есть порядок.

Звякнуло стекло. Булькнуло. Лариса натянула одеяло на голову и закрыла глаза. Одеяло пахло нафталином и чем-то ещё, чем-то из детства. Она не могла разобрать, что это за запах. А потом поняла: так пахла кукла Маша, с которой она спала до семи лет. Кукла давно на помойке, а запах остался. Впитался в ткань, как всё впитывается в этой квартире. И хорошее, и плохое.

Утром Лариса проснулась от звука. Кто-то шаркал по коридору. Она вышла и увидела отца в трусах и майке. Он шёл к входной двери, на ходу натягивая куртку.

– Пап, ты куда?

– В магазин.

Лариса посмотрела на часы. Семь утра. Магазин открывался в восемь.

– Какой магазин в семь утра?

– «Красное и белое» с семи работает.

Она хотела сказать что-то, но промолчала. Геннадий вышел, и дверь хлопнула так, что с потолка посыпалась штукатурка. Тонкий белый порошок лёг на тапочки Ларисы, и она стояла и смотрела на этот порошок, не в силах пошевелиться.

На кухне уже сидела Валентина. Пила чай из кружки с надписью «Лучшая мама». Кружку Лариса подарила на Восьмое марта, давно, ещё в школе.

– Мам, он каждый день так?

– Как?

– В магазин за водкой в семь утра.

Валентина отпила чай и поставила кружку на стол. Медленно, аккуратно, как будто боялась расплескать не чай, а что-то невидимое.

– Не каждый. Через день.

– А в остальные дни?

– В остальные я хожу. За продуктами. Кушать-то надо.

Лариса села. На столе стояла сахарница в виде яблока, с трещиной на боку. Она помнила, как мать купила эту сахарницу на рынке за двадцать рублей и была счастлива, будто выиграла в лотерею. Тысячу лет назад.

– Мам, вы оба пьёте?

– Я так, немного. За компанию.

– Через день за компанию?

Валентина поджала губы. Это была её защитная реакция. Когда вопрос неудобный, она поджимала губы и становилась похожа на учительницу математики, которая вызвала к доске, а ученик не знает формулу.

– Лариса, мы взрослые люди. Живём, как умеем.

– Вы живёте так, что я стесняюсь привести к вам кого-нибудь. Два года не приезжала, потому что…

Она не закончила. Вернулся Геннадий. С пакетом, из которого торчало горлышко бутылки. Поставил пакет на стол, рядом с сахарницей, и хлопнул по карманам.

– Хлеб забыл.

Валентина молча встала, взяла кошелёк и вышла. Это было как танец. Отточенное за двенадцать лет движение: он приносит одно, она идёт за другим. Конвейер. Система.

Лариса сидела за столом, сжимая кулаки под клеёнкой. Ногти впились в ладони, и она почувствовала, как четыре полукруглых следа отпечатываются на коже. Больно. Но эта боль была правильная, потому что злость, которая стояла в груди, нуждалась хоть в каком-то выходе.

На третий день Лариса поднялась к Борису Петровичу. Не потому что хотела жаловаться. Просто нужен был кто-то, кто видел это со стороны. А старик видел всё и всех вот уже тридцать лет, потому что сидел на лестничной площадке чаще, чем у себя в квартире.

Дверь открылась сразу. Борис Петрович стоял в клетчатых тапках и жилетке поверх фланелевой рубашки. Кот Тимофей обнюхал Ларисины ботинки и ушёл.

– Ивановская дочка, – сказал Борис Петрович, щурясь. – Ларочка, кажется?

– Лариса.

– Заходи, Лариса. Чай будешь?

Квартира Бориса Петровича была противоположностью родительской. Чисто, тихо, на подоконнике герань цветёт. Книжные полки до потолка. Фотографии на стене: чёрно-белые, цветные, выцветшие. Пахло лавандой и старыми книгами.

– Борис Петрович, вы же знаете, как мои живут.

– Знаю, деточка. Весь подъезд знает.

Он налил чай в фарфоровые чашки с золотой каймой. Руки у него тоже дрожали, но по-другому. От возраста, не от водки.

– А давно это у них?

– Давно. После того, как завод закрыли. Гена-то мужик был золотые руки. Он же шкафы делал, табуретки, столы. У меня полка до сих пор его стоит, ни одного гвоздя не расшаталось.

Лариса подняла глаза.

– Папа делал мебель?

– Ещё какую! У него в кладовке инструменты были. Рубанок, стамески, всё немецкое, он с рынка собирал по штуке. А когда завод закрылся…

Борис Петрович отпил чай. Тимофей запрыгнул к нему на колени, и старик рассеянно погладил кота за ухом.

– Когда завод закрылся, Гена ходил устраиваться. Месяц ходил, два, три. Везде молодых берут, а ему за сорок уже было. Он пришёл домой, сел на кухне и сказал: «Валь, я бесполезный». А мать твоя вместо того, чтобы стукнуть его по башке и сказать «не говори ерунды», налила ему стакан. Пожалела. Ну и понеслось.

– Она тоже пьёт?

– Поначалу нет. Но одному пить скучно, Ларочка. А жена, она ведь рядом. Вот и стала «за компанию». Сначала по рюмочке. По две. А потом появился этот их распорядок. Гена в чётные дни несёт бутылку, Валя в нечётные тащит еду. И так по кругу.

Тимофей мурлыкнул. За окном шёл мокрый ноябрьский снег, первый в этом году. Хлопья были крупные и тяжёлые, они налипали на стекло и тут же таяли, оставляя мутные разводы.

– Борис Петрович, а как это остановить?

Старик посмотрел на неё. Глаза у него были светло-серые, почти прозрачные, и в них не было ни жалости, ни осуждения. Только усталость от долгой жизни.

– Я не знаю, деточка. Моя жена, Галина, тоже пила. Тридцать лет назад. Я её и уговаривал, и ругал, и прятал бутылки, и деньги не давал. Ничего не помогло. Знаешь, что помогло?

– Что?

– Внучка родилась. Галина взяла её на руки, посмотрела и сказала: «Всё, Борька, хватит. Не хочу, чтобы она меня такой запомнила». И бросила. Семнадцать лет трезвая прожила. До самого конца.

Он замолчал. Потёр переносицу. Лариса поняла, что «до самого конца» о чём Борис Петрович говорить не хочет. И не стала спрашивать.

На пятый день Лариса нашла конверт. Он лежал в маминой тумбочке, под стопкой рецептов и старых квитанций. Белый, из поликлиники, с печатью. Нераспечатанный.

Она вертела его в руках, когда вошла Валентина.

– Положи на место.

Голос был резкий. Лариса вздрогнула.

– Мам, это что? Анализы?

Валентина отобрала конверт. Быстро, одним движением. Спрятала в карман халата. Руки у неё тряслись, и не от холода.

– Это не твоё дело.

– Мам…

– Я сказала, не твоё дело! Не лезь!

Валентина вышла из комнаты. Хлопнула дверь. Из кухни донёсся звон: стакан или чашка, что-то разбилось. А потом тишина.

Лариса стояла посреди комнаты. Мать никогда не повышала голос. За все двадцать шесть лет ни разу. Даже когда Лариса в пятнадцать пришла домой в три часа ночи, мать просто сидела на кухне и молча смотрела. Без крика, без истерики. Только губы поджала по своей привычке.

А сейчас кричала. Из-за конверта.

Вечером Лариса зашла на кухню. Отец спал в кресле перед телевизором, который показывал сериал без звука. Мать мыла посуду. Плечи ссутулены, халат висит мешком. Ей пятьдесят один, но со спины она выглядела на семьдесят.

– Мам, ты конверт открывала?

Молчание. Вода текла из крана, и звук был как белый шум. Монотонный и бесконечный.

– Нет.

– Почему?

Валентина закрыла кран. Вытерла руки. Повернулась.

– Потому что я боюсь.

Она произнесла это так тихо, что Лариса скорее прочитала по губам, чем услышала. И в этих трёх словах было больше правды, чем во всех их разговорах за пять дней.

– Мам, давай вместе откроем.

– Нет.

– Мам.

– Я не готова.

Лариса подошла и обняла мать. Валентина стояла каменная, руки по швам. И только через минуту, может, через две, положила ладонь дочери на спину. Ладонь была мокрая и холодная от воды.

– Ладно, – прошептала Валентина. – Ладно. Завтра.

Но «завтра» оказалось чётным числом. Геннадий с утра ушёл в магазин. Вернулся с двумя бутылками: вторую принёс «на всякий случай, дочка приехала, мало ли».

Лариса встретила его в коридоре.

– Пап, нам нужно поговорить.

– О чём?

– Обо всём. О том, как вы живёте. О маме. О тебе.

Геннадий поставил пакет на пол. Стянул шапку. Почесал затылок. Он всегда чесал затылок, когда разговор шёл в неудобную сторону.

– Слушай, Ларис. Мы не маленькие. Живём, как нам удобно. Тебя же два года не было, и ничего, жили.

– Вот именно, пап. Жили. Но разве это жизнь?

Геннадий посмотрел на дочь. В его глазах что-то мелькнуло. Какой-то проблеск, как рыба на глубине: видно, что шевелится, но не разглядеть.

– Ты мать мою не учи. И меня не учи. Ты сама от мужа сбежала.

Лариса отступила на шаг.

– Я не сбежала. Я ушла.

– Какая разница?

– Большая. Я ушла, потому что не хотела стать как вы.

Тишина. Из кресла донёсся храп кота, которого приютили с улицы год назад. Кот был рыжий, тощий и спал по двадцать часов в сутки. Его звали Пряник, потому что Валентина сказала: «Хоть кто-то сладкий в этом доме».

Геннадий молчал. Лариса молчала. Отец нагнулся, поднял пакет с бутылками и ушёл на кухню. Через секунду звякнуло стекло.

Лариса стояла в коридоре и чувствовала, как по щекам течёт горячее. Вытерла рукавом. Пошла к себе в комнату. Закрыла дверь.

На столе лежал блокнот. Она нашла его вчера в ящике, старый, школьный, с логотипом «Олимпиада по математике 2015». Открыла. На первой странице её почерком, корявым, пятнадцатилетним, написано: «Когда вырасту, никогда не буду как мама и папа».

И тут заплакала по-настоящему. Не из-за Антона. Не из-за квартиры. Не из-за конверта. А из-за того, что ей двадцать шесть, она беременна и сказать об этом некому.

Она узнала три недели назад. Задержка, тест, две полоски. Антон не знал. Никто не знал.

Лариса ушла от мужа не потому, что разлюбила. А потому, что увидела будущее. Их будущее: он в компьютере, она с ребёнком, и постепенно, по миллиметру, они начнут заполнять пустоту тем же, чем её родители. Бутылкой на столе, графиком визитов в магазин, уговариванием себя, что «все так живут».

Нет. Не все.

Лариса положила руку на живот. Плоский ещё, ничего не видно. Восемь недель. Маленькая точка на экране УЗИ, у которой уже бьётся сердце. Врач сказала: «Видите пульсацию? Это ваш малыш». И Лариса тогда поняла, что должна вернуться домой. Не к Антону. К родителям. Потому что нельзя строить новое, пока не починил старое.

Только чинить оказалось труднее, чем она думала.

На седьмой день случилось то, чего Лариса ждала и боялась одновременно.

Утро, нечётное число. Валентина собралась в магазин. Надела пальто, взяла сумку. Лариса перехватила её у двери.

– Мам, давай я схожу.

– Зачем? Я сама.

– Давай я. Тебе отдохнуть надо.

Валентина посмотрела на дочь с подозрением. Но кивнула.

Лариса вышла из подъезда и впервые за неделю вдохнула свежий воздух по-настоящему. Ноябрь пах мокрыми листьями, выхлопными газами и чем-то горьким, перегоревшим. Снег растаял, оставив грязные лужи на асфальте.

Она дошла до перекрёстка и вместо продуктового зашла в аптеку. Купила тест на беременность, ещё один, для верности. И набор витаминов для беременных. Потом зашла в «Магнит». Набрала овощей, фруктов, курицу, гречку, молоко. Ни одной бутылки. Ни единой.

Когда вернулась и стала выкладывать покупки, Геннадий стоял в дверном проёме и смотрел.

– А где… это?

– Что?

– Ну, это. Валька всегда берёт…

– Колбасу? Вот колбаса.

– Нет. Ну…

Он не мог произнести. Стоял и мялся, как мальчишка, которого поймали за воровством яблок. Руки засунул в карманы, плечи вверх.

– Пап, я не купила водку. И не куплю.

– Так я сам сходил бы…

– Сегодня нечётное число, пап. Твоя очередь завтра.

Геннадий открыл рот. Закрыл. Посмотрел на Валентину. Та сидела за столом и смотрела в окно, будто вся эта сцена её не касалась. Но пальцы сжимали кружку так, что побелели костяшки.

– Валь, скажи ей.

– Что сказать?

– Что так нельзя. Человек пришёл и порядки меняет.

Валентина повернулась.

– А может, и правильно, что меняет, Гена.

Он замолчал. Посмотрел на дочь. На жену. Снова на дочь. Махнул рукой и ушёл в комнату. Через минуту оттуда заработал телевизор на полную громкость.

Лариса села рядом с матерью. Положила на стол коробочку с витаминами. Валентина скосила глаза.

– Это что?

– Витамины.

– Для кого?

– Для меня. Мам, мне надо тебе кое-что сказать.

Валентина посмотрела на витамины. На дочь. На витамины снова. И вдруг на её лице появилось выражение, которое Лариса не видела очень давно. Не двенадцать лет. Всю жизнь. Мать выглядела так, будто проснулась.

– Ты…?

– Восемь недель.

Валентина закрыла рот ладонью. Глаза блестели, но она часто заморгала и отвернулась к окну. За окном голуби топтались на карнизе, и один из них, самый толстый, заглянул в кухню с таким видом, будто ждал продолжения.

– Антон знает?

– Нет.

– Лариса…

– Я знаю, мам. Знаю. Но я сначала хочу разобраться с нами. Со всем этим.

Она обвела рукой кухню. Сахарница с трещиной. Клеёнка с прожжённым пятном от сигареты. Шторы, которые когда-то были жёлтые, а стали цвета варёной сгущёнки. Кран, который капал и капал, отсчитывая секунды, минуты, годы.

– Я не хочу, чтобы мой ребёнок приходил сюда и считал бутылки в коридоре.

Валентина молчала. Кран капал.

– Мам, давай откроем конверт.

Конверт лежал на столе между сахарницей и хлебницей. Белый, с синей печатью. Валентина смотрела на него, будто тот мог укусить.

– Давай, мам.

Пальцы дрожали. Она надорвала край и вытащила лист. Один, стандартный, с таблицей и цифрами.

Лариса читала вместе с ней, заглядывая через плечо. Медицинские термины, показатели крови, печёночные пробы. Она не всё понимала, но два числа были обведены красным. И внизу, от руки, врач написал: «Рекомендована консультация гепатолога. Срочно».

Валентина положила лист на стол. Аккуратно, ровно. Как будто от того, насколько ровно ляжет бумага, зависит написанное в ней.

– Печень, – сказала она. – Я так и думала.

– Мам…

– Нет, подожди. Я знала. Потому и не открывала. Потому что, пока не открыла, можно ещё притворяться, что всё хорошо.

Она встала и включила чайник. Стояла спиной к дочери, и Лариса видела, как мать вцепилась в край столешницы. Изо всех сил, до белых костяшек.

– Мне нужно бросить пить, – сказала Валентина ровным голосом. – Если не бросить, через год цирроз.

– Мам…

Валентина повернулась. Лицо сухое. Только губы побелели.

– Позови отца.

Геннадий пришёл на кухню с пультом в руке. Сел за стол. Посмотрел на конверт, на лист, на жену.

– Что случилось?

Валентина молча пододвинула лист. Геннадий надел очки. Те самые, которые держались на изоленте, потому что дужка сломалась полгода назад. Читал долго. Водил пальцем по строчкам, шевелил губами.

– Это плохо? – спросил он.

– Это «срочно», Гена.

Он снял очки. Потёр глаза. И Лариса увидела то, что не видела все эти годы. Отец испугался. По-настоящему. Не так, как пугался, когда звонили из банка или когда соседи стучали в стену. А так, как пугается человек, который вдруг понял, что может потерять единственное, что у него осталось.

– Валь…

– Мне нужно бросить, Гена. Совсем. Врач написал.

– А я?

Он произнёс это так растерянно, что Лариса чуть не рассмеялась и чуть не расплакалась одновременно. «А я?» Как ребёнок, у которого забрали конфету.

– А ты со мной бросишь, – сказала Валентина. И это не был вопрос.

Геннадий уставился в стол. Палец водил по узору клеёнки, выводя круги. Кран капал. За стеной у соседей работал перфоратор, и от каждого удара вздрагивали чашки на полке.

– Я двенадцать лет пью, Валь.

– Я знаю.

– Мне пятьдесят четыре.

– Я знаю.

– Я не умею по-другому.

Тишина. Даже перфоратор замолчал. И тут Лариса сказала:

– Пап. У тебя будет внук. Или внучка.

Геннадий поднял голову. Посмотрел на дочь. На её руки, которые лежали на животе. На Валентину, которая тоже смотрела на Ларису, и в её глазах уже стояли те слёзы, которые она так старательно держала минуту назад.

– Какой внук?

– Маленький. Через семь месяцев.

Пряник проснулся в кресле, потянулся и спрыгнул на пол. Прошёлся по кухне, обнюхивая воздух. Запрыгнул Геннадию на колени и свернулся клубком, будто ничего особенного не происходило.

Геннадий сидел, не двигаясь. Рука замерла над котом. А потом он медленно начал гладить Пряника, и Лариса заметила, что рука больше не дрожит.

– Внук, – тихо повторил он.

– Или внучка.

– Внук, – повторил Геннадий, будто пробовал слово на вкус. – Внук.

И улыбнулся. Лариса не помнила, когда видела его улыбку в последний раз. Кривая, неуверенная. Но настоящая. Как первый подснежник сквозь мёрзлую землю.

Они не бросили в тот же день. Так не бывает. Лариса это понимала. Двенадцать лет не стираются за один вечер, за одну новость, за одну бумажку из поликлиники.

Но что-то сдвинулось.

На следующее утро, чётное число, Геннадий встал в семь. Оделся. Взял пакет. Лариса проснулась от звука и вышла в коридор.

– Пап, ты куда?

Он посмотрел на неё. Помолчал. Почесал затылок.

– В магазин.

Она кивнула. Не стала говорить ничего. Просто стояла и смотрела, как отец надевает ботинки. Руки по-прежнему дрожали, и шнурок никак не хотел лезть в дырку.

Геннадий вышел.

Вернулся через сорок минут. Поставил на стол пакет. Лариса заглянула внутрь. Молоко. Батон. Яйца. Пачка гречки. И маленькая шоколадка «Алёнка».

Бутылки не было.

Валентина стояла у плиты и варила кашу. Она не обернулась. Но плечи, которые были ссутулены все эти дни, чуть-чуть расправились.

– Шоколадку зачем? – спросила она.

– А что, нельзя?

– Можно. Чай поставь.

Геннадий включил чайник. Сел за стол. Постучал пальцами по клеёнке. Встал. Подошёл к окну. Вернулся. Сел. Снова встал. Тело не знало, куда себя деть без привычного ритуала. Как музыкант, у которого забрали инструмент, а пальцы всё ещё играют.

Лариса положила перед ним шоколадку.

– Ешь, пап.

Он развернул обёртку. Откусил кусочек. И стал жевать медленно, сосредоточенно, как будто вспоминал, какой у шоколада вкус.

Геннадий срывался. Дважды за первые две недели.

Первый раз на четвёртый день, когда позвонил бывший коллега и позвал «посидеть». Пришёл домой в десять вечера, качаясь. Лариса даже не стала ничего говорить. Просто открыла дверь, помогла снять ботинки и уложила на диван.

Утром он сидел на кухне и не поднимал глаз.

– Лариска, я…

– Ничего, пап. Бывает.

– Я больше не буду.

– Не обещай. Просто сегодня не пей.

Он не пил. В тот день.

Второй раз случился через девять дней. Геннадий открыл кладовку, чтобы достать ведро, и наткнулся на старый ящик с инструментами. Рубанок, стамески, шлифовальные бруски. Всё покрыто пылью и ржавчиной. Он стоял перед этим ящиком минут тридцать. Лариса нашла его там, когда искала швабру.

– Пап, что ты…

Он держал в руках рубанок. Вертел, рассматривал. Лезвие затупилось, ручка потемнела, но инструмент был целый.

– Помнишь, я тебе кроватку сделал? – спросил он вдруг. – Когда тебе три было. Из берёзы. С бортиками резными.

– Помню. Она на даче у бабушки стояла.

– Красивая была кроватка.

Он положил рубанок обратно. Постоял. А потом достал весь ящик, вынес на балкон и стал перебирать инструменты. Один за другим. Протирать, смазывать, раскладывать по размеру. Руки при этом не дрожали. Совсем.

К вечеру балкон превратился в маленькую мастерскую. Геннадий нашёл возле помойки старый табурет, притащил домой и стал его ремонтировать. Валентина выглянула на балкон, увидела мужа с рубанком в руках и замерла в дверях.

– Гена, ты чего?

– Табуретку чиню.

– Зачем?

– А чего ей сломанной стоять?

Валентина постояла ещё минуту. Ушла. Вернулась с чашкой чая. Поставила рядом с мужем и ничего не сказала. Просто поставила и ушла. Но Лариса видела, как мать на секунду коснулась отцовского плеча. Мимоходом, вроде бы случайно.

Валентина записалась к гепатологу. Лариса нашла врача, записала на приём и поехала вместе с ней. В поликлинике мать сидела на стуле в коридоре, прижимая к груди сумочку, и смотрела на дверь кабинета так, будто за ней дракон.

– Мам, это просто врач.

– Я знаю.

– Он поможет.

– Я знаю.

Врач оказался молодой, лет тридцати пяти. Говорил спокойно, без нотаций. Посмотрел анализы, покивал, задал вопросы. Валентина отвечала сначала короткими рублеными фразами, но потом разговорилась. Он слушал, не перебивая.

Когда вышли, Валентина молчала до самого подъезда. А потом остановилась у скамейки, села и сказала:

– Он говорит, что если бросить сейчас, через полгода показатели нормализуются.

Лариса села рядом.

– Бросаем?

– Бросаем!

Они посидели. Мимо прошла соседка с собакой, поздоровалась. Собака ткнулась носом Ларисе в колено. Мокрый нос, тёплое дыхание.

– Лариса, – сказала Валентина. – Я вот о чём думаю. Двенадцать лет мы с отцом жили в этом расписании. Каждый день одно и то же. И знаешь, что самое страшное? Мне казалось, что обычное дело. Что все так живут. Приходишь домой, устала, наливаешь, и вроде легче. А утром снова. И снова. И ты не замечаешь, как годы уходят, потому что все дни одинаковые.

– Мам…

– Подожди. Я думала, это отец начал. Что из-за завода, из-за работы. А потом вспомнила. Это я первая налила. Тогда, двенадцать лет назад. Он пришёл, сел и сказал, что бесполезный. А я не нашла слов. Не смогла сказать ему, что он не бесполезный, что он мой муж и что мы справимся. Не смогла. И вместо слов достала бутылку. Потому что бутылка проще, чем слова.

Лариса обняла мать. И в этот раз Валентина обняла в ответ сразу. Без паузы.

Месяц спустя Лариса сидела в своей комнате и разглядывала плакат «Сплина». Живот немного округлился, хотя под свитером пока незаметно. Двенадцать недель.

Она позвонила Антону.

– Привет, – сказала она.

– Привет. Как ты?

– Я у родителей. Антон, мне нужно тебе кое-что сказать.

Длинная пауза на том конце.

– Я слушаю.

– Я беременна.

Пауза стала ещё длиннее.

– Я могу приехать?

– Можешь.

Она положила трубку и вышла на кухню. Отец сидел за столом и строгал из деревяшки что-то маленькое. Стружки летели на клеёнку, и Валентина подметала их веником, ворча для порядка, но без злости.

– Пап, что ты делаешь?

Геннадий поднял деревяшку. Лариса пригляделась. Уточка. Маленькая деревянная уточка, ещё грубая, без деталей, но уже узнаваемая.

– Для внука, – сказал он, не поднимая глаз.

И Лариса увидела, что на столе нет ни одной бутылки. Только стружки, чашка с чаем и сахарница с трещиной.

Кран по-прежнему капал. Но ей показалось, что звук стал другим. Не как секунды, утекающие в никуда. А как стук. Маленький, равномерный, терпеливый. Как сердцебиение.

***

Борис Петрович вышел на площадку утром, как обычно. С кружкой чая, в клетчатых тапках. Тимофей крутился под ногами.

Дверь Ивановых открылась. Вышел Геннадий. В руках пакет. Борис Петрович смотрел глазами с прищуром.

– На рыбалку, Геннадий?

– В магазин, Борис Петрович.

Старик посмотрел на пакет. Обычный пакет, из которого ничего не торчит.

– И что сегодня берёшь?

– Творог. Дочка просит. Говорит, кальций нужен.

Борис Петрович постоял. Отпил чай. Кивнул.

– Тимофей, – сказал он коту, когда Геннадий скрылся за дверью подъезда. – Кажется, у Ивановых поменялся распорядок. Теперь день творожный, день кашный.

Кот мяукнул.

– Нет, я серьёзно. Тишина какая. Ни бутылок, ни ругани. Странные дела.

Он допил чай и посмотрел в окно подъезда. Первый настоящий снег, не мокрый, а белый и лёгкий, падал на двор. Ложился на скамейки, на машины, на голые ветки тополя. И всё выглядело чистым. Хотя бы на время.

Борис Петрович вернулся в квартиру. Снял с полки фотографию Галины. Посмотрел долго. Погладил пальцем рамку.

– Видишь, Галь? Бывает и так.

Поставил фотографию обратно. Тимофей запрыгнул на диван, и они сидели вдвоём в тишине, пока снег за окном покрывал двор ровным белым слоем. Под ним прятались и грязь, и старые листья, и всё, что накопилось за долгую осень.

-2

Рекомендуем почитать