Рассказ.Глава 5.
Прошёл год. Может, чуть больше — время на Амуре текло вязко, как смола. Сменились два урожая, отстроили новые сени, Тамара выходила двух цыплят из десятка, Никодим починил лодку. Жизнь потихоньку налаживалась, только Маруся увядала.
Она похудела так, что рубаха висела мешком.
Лицо вытянулось, глаза впали, но стали больше и темнее, чем прежде. Тонкие руки вечно в работе — пряла, ткала, полола, доила корову (завели новую, Красулю вторую), но делала всё молча, как во сне. Соседи крестились, глядя на неё: сухая, бледная, ходит и ходит, будто неприкаянная.
Тамара смотрела и боялась.
Она знала эту болезнь — ту самую, что была у неё самой двадцать лет назад, когда Кузьму женили на другой.
Тогда она тоже не ела, не спала, и только работа спасала от того, чтобы не пойти по миру с протянутой рукой.
Но тогда ей было двадцать. И надежда теплилась. А у Маруси — никакой надежды. Потому что любимый человек — брат. Потому что даже если он вернётся, ничего не изменится.
****
Как -то поздним вечером, когда Никодим ушёл проведать ловушки, а Аркашка (вернувшийся с приисков ни с чем, но живой) завалился спать, Тамара подсела к дочери.
Маруся сидела у окна, смотрела в темноту, перебирала чётки — те самые, деревянные, что Егорка подарил ещё в Гнилом гнезде.
— Маруся, — сказала Тамара. — Девка ты моя глупая. Очнись.
— Я не сплю, мам.
— Хуже. Ты живёшь мёртвая.
Посмотри на себя. Кожа да кости. Соседи уж шёпотом спрашивают: что с Марковной? Чахотка, что ли?
— Нет у меня чахотки, — Маруся не повернулась.
— Просто не хочется есть.
— Не хочется потому, что ждёшь его. А он не придёт.
И не должен.
Маруся вздрогнула, но смолчала.
— Он брат тебе, — продолжала Тамара, хотя каждое слово резало её саму. — Брат единокровный. Пойми, грех это. Не в церковном даже смысле — в житейском.
Детей родите — уродами будут. Люди пальцем покажут. Вся твоя жизнь — в камнях да в насмешках.
— Я знаю, — тихо сказала Маруся. — Чего ж ты меня учишь?
Я и сама знаю.
— Знаешь, а делаешь по-своему. Ждёшь. Молчишь. Себя губишь.
Маруся повернулась к матери. Глаза сухие, но в них такая мука, что Тамара отвернулась.
— Я не жду его, мам. Я поминаю. Как мёртвого. Потому что для меня он умер.
А для живых мужчин во мне места нет.
— Брось, — Тамара взяла её за руку. — Соседский Пётр из Медвежьего который раз к нам заезжает.
Парень видный, не пьёт, вдовый, с хозяйством
. Ему жена нужна. Он на тебя глаз положил.
— А он знает, что я люблю другого?
— Не знает. И не узнает.
Забудь про Егора, Маруся. Пусть он там женится на чужой, на таёжной, на какой угодно. А ты выходи за Петра.
Детей родишь. Заживёшь.
— Не хочу я детей от Петра. И замуж не хочу.
Оставь меня, мать.
Тамара встала, хотела ещё что-то сказать, но увидела, что Маруся прижала чётки к губам и закрыла глаза. Поняла: бесполезно. Так же бесполезно, как двадцать лет назад её собственная мать уговаривала её забыть Кузьму.
В тот год ездили на ярмарку в Благовещенск. Никодим повёз продавать кожи, а Марусю с собой взял — показать людям, а заодно и себе: может, в городе оттает.
Маруся надела чистую рубаху, повязала новый платок. Всё равно была красивая — той болезненной, прозрачной красотой, которая мужикам нравится даже больше здоровой румяности.
На ярмарке к ней подходили.
Первым — приказчик из лавки, молодой, в сапогах гармошкой, с усами колечком. Стал угощать пряником, спрашивать, чья будет, откуда. Маруся не ответила, отошла.
Второй — казачий есаул, лет под сорок, грузный, с красной рожей. Глянул на Марусю, крякнул: «Хороша девка.
Замуж пойдёшь? Дом, хозяйство, я не обижу». Маруся покачала головой, едва взглянув.
Третий — молодой парень из таёжных старообрядцев, кудрявый, с серьгой в ухе. Увидел, присвистнул, подошёл: «Девонька, заберу тебя в скиты, женой будешь.
У нас чисто, греха нет». Маруся усмехнулась горько: «А у меня, мил человек, грех есть. Не отпустит».
Никодим, услышав, нахмурился, но при парне ругаться не стал. Дома высказал:
— Ты что людям в глаза говоришь? Какой грех? Не было ничего! Ты девка честная, непорочная, замуж не была!
А ты — «грех, грех».
— А для меня он есть, — ответила Маруся и ушла в клеть.
*****
Она плакала тайком. В поле, у реки, в конюшне, куда заходила проверять сено для коровы. Никто не видел её слёз — она прятала лицо, уходила подальше, в овраг, в кусты. И там, прижавшись к земле, выла по-звериному, кусала руки, чтобы не закричать.
Она вспоминала. Всё. Как Егорка глядел на неё у колодца. Как их пальцы встретились. Как он спас её на болоте? Нет, это она его спасала? Нет, тонул Егорка, вытаскивал Никодим. Но потом — мельница, разговоры, тот поцелуй у стога, первый и последний. Как он гладил её лицо ладонями и плакал. Как сказал: «Я хотел быть мужем».
— Брат ты мне, — шептала она в подушку. — Брат. А я тебя больше, чем мужа. И не могу забыть.
Она перебирала в памяти каждую встречу. Знала, что грех. Знала, что нельзя. Но сердцу не прикажешь. Оно болело, ныло, требовало его — близкого, родного, единственного.
Пётр из Медвежьего был настойчив.
Не красивый, но видный: русые кудри, плечи широкие, руки рабочие. Вдовел второй год, детей у него не было — померли во младенчестве. Он искал хозяйку, а увидев Марусю в церкви (стояла бледная, как свеча), решил: вот она.
Приезжал раз в неделю. Привозил гостинцы — мёд, пряники, раз сарафан привёз из города — синий, в цветах. Маруся брала вежливо, благодарила, но не надевала.
— Маруся, — сказал он однажды, сидя у них в избе. — Я понимаю, может, у тебя горе какое. Может, любила кого.
Но прошло уже время. Посмотри на меня. Я не урод, не пьяница, не ленивый.
Будешь со мной — как у Христа за пазухой.
Никодим и Тамара переглянулись: хороший мужик. Аркашка сидел насупившись — сестру было жалко, но и Петра он уважал.
Маруся подняла на Петра глаза:
— Хороший ты человек, Пётр. Добрый. Не обижу я тебя ложью. Я другого люблю.
И не могу никого другого принять. Прости.
Пётр покраснел, потом побелел. Встал, поклонился Никодиму с Тамарой:
— Прощения прошу. Не буду больше навязываться.
Уехал. И больше не приезжал.
Никодим хотел накричать на дочь, но Тамара заступилась: «Не ругай. Сама такая была. Не переломишь».
Дома ворчали.
Не только Никодим — Аркашка, который вернулся с приисков обозлённый на весь белый свет, потому что денег не намыл, а время потерял.
— Сестра, — сказал он за ужином. — Ты глянь на себя. Двадцать один год. В девках засиделась. Пора детей рожать, а ты — в пустоцвете. Старой девой останешься.
— Старой девой, и ладно, — ответила Маруся.
— Неладно. Ты отца с матерью позоришь.
Все соседи знают, что Маркова замуж нейдёт. Шепчутся, что порченая, что венчаться с ней никто не хочет.
— Пусть шепчутся.
— А кормить тебя кто будет? Мы?
А ты что — вклад в хозяйство делаешь?
Работать работаешь, это да. Но за мужика держаться надо.
Без мужика баба — как без крыши.
Тамара стукнула ложкой по столу:
— Замолчи, Аркашка. Ты бы лучше себе жену нашёл, чем сестру учить.
— А я найду, — огрызнулся Аркашка. — Вон в соседней деревне дочка казачья глядит.
Я не дурак.
Никодим молчал, но его молчание было тяжелее любых слов.
****
Через год после ухода Егора случилось то, чего Маруся уже не ждала.
В избу постучали поздно вечером.
Никодим открыл — на пороге стоял старик-старатель, которого в деревне звали Дед Кирюха.
Борода лопатой, глаза водянистые, сам высохший, как щепка.
— Марковы? — спросил он.
— Марковы.
— Сынок у вас тут проживал? Егором звали?
Тамара замерла. Маруся, услышав из клети, выскочила босиком, в одной рубахе.
— Живой? — крикнула не своим голосом.
— Живой, живой, — Кирюха кряхтел, снимал котомку.
— Золото моет на дальних приисках. В прошлом месяце видел. Сказал: если будете в наших краях, зайдите, скажите Марковым, что жив, здоров, денег копит.
Маруся опустилась на лавку, закрыла лицо руками. Плечи её тряслись — то ли от смеха, то ли от слёз.
— А женатый он? — спросила Тамара.
— Не, не женатый. Говорит, не нашёл ещё. А я говорю: найдёшь. Молодой.
— Дай Бог, — сказала Тамара и перекрестилась.
Маруся подняла голову. Глаза её горели.
— Мам, он не женат. Слышишь? Не женат.
— Это ничего не меняет, — твёрдо сказала Тамара. — Он всё равно брат.
— А если мы не будем знать? Если уедем туда, где никто не знает? Если…
— Если дура, — перебил Аркашка. — Послушай себя.
Ты предлагаешь с родным братом жить как с мужем?
Ты в своём уме?
Маруся вскочила, выбежала в ночь, упала в траву у крыльца и зарыдала — навзрыд, в голос, как по покойнику. Никодим вышел, присел рядом, погладил по голове.
— Дочка, — сказал он тихо. — Дочка моя, родная.
Не мучай себя. Если он вернётся — не приведи Господь, снова начнётся то же. А если не вернётся — ты себя убьёшь.
Отпусти его. Хотя бы для себя.
— А как отпустить, тятя? — прошептала Маруся. — Сердце не резиновое. Не вынуть.
— Знаю, — Никодим тяжело вздохнул. — Сам отпускал.
И не отпустил до сих пор. Но жить-то надо.
Луна вышла из-за туч, осветила их — старого мужика и молодую бабу, мокрую от слёз. В избе горела свеча. Где-то за Амуром, за тысячу вёрст, в тайге, человек мыл золото и тоже глядел на луну, и тоже не мог отпустить.
А Гнилое гнездо, то, что они оставили, давно сгнило без людей. Но новое гнездо, на новом месте, никак не хотело становиться родным — потому что в нём не было того, без кого жизнь не в жизнь.
*****
Егор не жалел себя.
Работал от темна до темна, в ледяной воде по пояс, промывал породу, таскал тяжелые лотки, спал в сырой палатке на голых досках. Другие старатели пили, играли в карты, ходили к девкам в ближайший посёлок. Егор не пил, не играл, к девкам не ходил.
Он работал. И молчал.
Товарищи звали его «чёрным монахом» — за угрюмость и вечные чётки в руках. Но чётки были не церковные, а такие же самые, которые он подарил Марусе?
Нет, те остались у неё. У него были свои — простые, из можжевельника, вырезанные в долгие ночи.
Он перебирал их, заснуть не мог. Перед глазами — её лицо, платок, глаза. Как она стояла у крыльца на прощание.
Как плакала.
— Отпусти, Господи, — шептал он. — Исцели.
Но Господь не отпускал.
Золото попадалось — мелкое, с грех. Он ссыпал его в кисет, прятал в валенок. Копил. Зачем? Сам не знал. Может, чтобы вернуться, купить землю, дом — но рядом не будет её.
А без неё зачем дом?
Иногда из посёлка он слышал разговоры про Марковых — кто-то ездил на ярмарку в Благовещенск, видел Никодима.
«Там дочка у них, кровь с молоком, а всё нейдёт замуж», — говорили бабы. Егор слушал и молчал.
Сердце колотилось, но он держал лицо.
****
Гнилое гнездо.
За три тысячи вёрст, в покинутой усадьбе Кузьмы, жизнь тоже текла. Степанида, получив землю после той давней сделки, теперь правила одна.
Кузьма превратился в тень: пил, сидел у окна, смотрел на дорогу, ждал сына.
Егор не писал. Ни единой весточки за год.
Однажды вечером, после очередной попойки, Степанида не выдержала.
— Ты когда очухаешься, Кузьма? — крикнула она, вырывая из его рук бутылку. — Сын ушёл — и слава Богу.
Не твой он и не был никогда!
Кузьма поднял красные глаза:
— Как это — не мой?
— А так, — Степанида скрестила руки на груди. — Я Егора родила не от тебя.
От Щербакова, казака. Помнишь такого? Кучерявый, красивый, с гармошкой. Ты тогда на ярмарку уехал, а он ко мне ходил.
Кузьма встал, шатаясь. Лицо его стало серым, как зола.
— Ты врёшь.
— Не вру. Сколько лет живу, врать не умею. Егорка — он как Щербаков: глаза чёрные, кудрявый.
Ты же рыжий был, Кузя. Какие у тебя чёрные глаза?
Она засмеялась, но смех был злой, невесёлый.
— Ты двадцать лет растил чужого ребёнка.
А теперь терзайся.
Кузьма опустился на лавку, закрыл лицо руками. В голове гудело: Егор — не его сын. Не его кровь. А это значит…
Он поднял голову:
— Так Маруська ему тогда не сестра?
— А кто тебе сказал, что Маруська твоя дочь? — Степанида уже не смеялась.
— Бабка Арина? Она умерла. Докажи теперь.
А по мне — так Маруська полюбовница твоего ненастоящего сына. И вы все — одна большая грешная семья.
Кузьма молчал долго. Потом встал, оделся, взял шапку.
— Куда ты на ночь глядя? — крикнула Степанида.
— За сыном. За моим сыном.
— Он не твой!
— А я всё равно пойду. Потому что я ему отец — не кровью, так жизнью.
Он вышел. Степанида осталась одна в опустевшей избе, среди вещей, которые за двадцать лет стали чужими.
***
Кузьма добрался до Амура через месяц — на телегах, пароходах, пешком. Похудел, оброс седой щетиной, но глаза горели. Разыскал Марковых. Никодим встретил его молча, не пустил в дом.
— Зачем пришёл?
— К Егору. Он живой? Где?
— На приисках. Живой. Только ты ему не нужен.
— Знаю. Но я должен ему сказать правду. Он не брат Маруське. Он не мой сын.
Никодим попятился:
— Как это?
— Степанида родила от казака. Я двадцать лет не знал. А теперь знаю. Он свободен.
Тамара, услышав из сеней, вышла сама. Белая, как полотно.
— Ты… ты врёшь, Кузьма. Зачем ты пришёл сюда с этой ложью? Хочешь облегчить сыну душу?
А моей дочери что останется?
— Свобода, — сказал Кузьма. — Они не брат и сестра.
Могут жениться.
Тамара закрыла лицо руками. Никодим отвернулся. Аркашка сплюнул.
— Мать, — сказал он. — Это меняет дело. Если Егор не сын Кузьмы, то Марусе он никто. Чужой.
— А по закону — я его отец, — глухо сказал Кузьма. — Записано. В метрике. Но по крови — чужой. И никто, кроме Степаниды и меня, этого не знает.
А Степанида не скажет — ей стыдно.
— А ты скажешь? — спросил Никодим.
— Скажу сыну. И вам. А больше никому.
Кузьма нашёл Егора на приисках через три дня. Сын сидел у костра, перебирал лоток. Увидел отца — не встал, не обрадовался.
— Зря пришёл.
— Нет, не зря. Слушай меня, Егор. Сядь и слушай.
И рассказал всё. Про казака Щербакова. Про Степанидину измену. Про то, что он не отец. Про то, что Маруся ему не сестра.
Егор выслушал, не двигаясь. Потом встал, подошёл к отцу — нет, к Кузьме, — посмотрел в глаза.
— Ты зачем мне это сказал?
— Чтобы ты знал. Ты можешь жениться на Марусе.
Без греха.
— А ты знаешь, что она меня любит? Что мы уже были близки? Что я ушёл, потому что не мог себя простить за кровосмешение?
Кузьма покачнулся.
— Вы… были?
— Один раз. Поцеловались. И всё. Я не посмел больше.
Думал — брат. А теперь — можно? Как мне теперь в глаза ей глядеть? Что я скажу: прости, я думал, мы брат и сестра, а теперь — нет. Забудем?
— Скажешь правду, — Кузьма положил руку сыну на плечо. — Иди к ней. Сам расскажи. Она ждёт.
Егор опустил голову. По щеке его текла слеза — первая за много месяцев.
****
Он не ждал попутной оказии.
Пошёл пешком через тайгу, через сопки, через ручьи. Трое суток почти без сна, на хлебе и воде. Один раз чуть не упал в медвежью берлогу, но Бог миловал.
Когда показалась река, а на берегу — знакомая изба Марковых, сердце зашлось. Была ночь, в окнах не горело. Он подкрался к калитке, перемахнул через забор, постучал в окно Марусиной клети — тихо, условным стуком: два коротких, один длинный.
Дверь открылась сразу. Она стояла на пороге — босая, в белой рубахе, с распущенными волосами, с огромными глазами. Молчала. Не верила.
— Это я, — сказал Егор хрипло.
Она вскрикнула — негромко, — и прыгнула ему на шею.
Обхватила ногами, вцепилась пальцами в спину, в плечи, в волосы. Плакала и смеялась, целовала его лицо, нос, губы, мокрые щёки.
— Егорка! Егорка! Живой! Я думала, ты умер! Думала, не вернёшься.
— Живой, — он прижимал её, сам плакал. — Живой, Маруся. И я тебе больше не брат.
Она отстранилась:
— Что?
— Степанида сказала. Я не сын Кузьмы. Мой настоящий отец — казак Щербаков. Моя мать нагуляла меня, когда Кузьма был в отъезде. Мы не родня. Никакая.
Маруся смотрела, не веря. Потом заплакала ещё сильнее.
— А если врёшь? Если снова нас разлучат?
— Не вру. Отец… Кузьма сам приехал, сказал.
Он теперь в избе у ваших, ждёт. Сказал: беги, сын, скажи.
Она прижалась щекой к его груди. Сердце колотилось, как птица в клетке.
— Забери меня, Егор. Забери отсюда. На прииски, в тайгу, куда хочешь. Только не оставляй больше.
— Не оставлю, — прошептал он. — Никогда.
****
Они ушли к Амуру, туда, где берег был пуст и высок, а ивы склонялись до самой воды. Луна пряталась за облаками, но её света хватало, чтобы видеть глаза друг друга.
Маруся сама сняла рубаху — дрожащими руками, не от холода, от волнения. Егор смотрел на неё — тонкую, белую в лунном свете. Красивую, как святая, и грешную, как сам грех, которого больше не было.
— Боишься? — спросил он.
— Тебя? Нет. Себя? Немного. А ещё — что утром ты уйдёшь.
— Не уйду. Мы теперь вместе.
Он снял свою рубаху, расстелил на песке, помог ей лечь. Целовал её веки, щёки, плечи, грудь — бережно, медленно, как будто боялся сломать. Она выгибалась под его руками, шептала что-то невнятное, плакала — от счастья, от боли, от освобождения.
После они лежали молча, укрывшись его рубахой. Маруся гладила его лицо, смотрела в глаза.
— Ты мой, — сказала она. — И никто не отнимет. Даже Бог.
— Бог не отнимает. Он даёт.
Только мы сами не умеем брать.
Она уткнулась в его плечо, заплакала — уже тихо, без слёз, одной душой.
— А завтра что скажем тятьке с мамкой?
— Правду. Всю правду. Что мы любим друг друга. Что нам больше нечего делить. И что мы уходим.
— Куда?
— На прииски. Золото моем. Дом построим. Свое гнездо. Не гнилое, а живое.
Она кивнула, закрыла глаза. Ей казалось, что река уносит всё, что было раньше: боль, тоску, запреты, страх. Остаётся только этот берег, этот песок, эти руки, которые обнимают, — и небо, высокое, звёздное, похожее на бесконечную дорогу домой.
*****
На рассвете они вернулись в избу.
Тамара уже встала, ставила тесто. Увидела дочь — растрёпанную, с припухшими губами, счастливую, — и всё поняла. Ничего не сказала, только перекрестилась.
— Мам, — сказала Маруся. — Мы с Егором теперь вместе. Он мне не брат. Кузьма не его отец. Мы уходим.
Тамара помолчала. Потом подошла, обняла дочь и зятя — обоих.
— Живите, дети, — сказала она.
— Я всю жизнь ждала, когда кто-то из вас вырвется из этого проклятия.
Слава Богу, вырвались.
Никодим, проснувшись, долго молчал. Потом подал Егору руку:
— Не обижай дочь. Иначе убью.
— Не обижу, — Егор пожал руку.
Аркашка усмехнулся:
— Ну, сестричка, ты даёшь. Всю ночь шастала. А мы думали — медведь завалил.
— Завалил, — ответила Маруся и улыбнулась — впервые за год.
Кузьма сидел в углу, пил чай.
Увидел Егора — не встал, не обнял. Только сказал:
— Живи, сын. Я тебя всё равно сыном считаю. И буду считать до смерти.
Егор кивнул. Не нашёл слов.
А за окном вставал новый день — августовский, жаркий, с запахом мёда и реки. Где-то на востоке, за сопками, лежала тайга, прииски, новая жизнь. А здесь, на этом берегу, оставалось старое — прощённое и отпущенное.
******
Пять лет спустя.
Амурская тайга встречала зиму рано — в октябре уже лежал снег, а река вставала к середине ноября.
В маленькой долине, в полусотне вёрст от Благовещенска, среди кедрача и лиственницы, стояла крепкая изба. Не новая, но тёплая, рубленная из толстых брёвен, с железной печью и стеклянными окнами — роскошь по таёжным меркам.
На крыльце, укутавшись в овчинный тулуп, сидел Егор.
Ему было двадцать четыре, но выглядел старше: лицо обветрено, руки в шрамах и мозолях, глаза — спокойные, без той дикой тоски, что мучила его на приисках.
Рядом, на ступеньке, возился трёхлетний Колька — вылитый отец, чёрный, кудрявый, только глаза серые, материны.
В избе хлопотала Маруся.
Она поправилась, округлилась, лицо налилось румянцем, и теперь в ней не было прежней прозрачной болезненности — крепкая, статная баба, ладная, как спелая рожь.
В погребе — бочонки с соленьями, в кладовой — мука, крупа, запас сушёной рыбы. Живут небогато, но сыто.
— Егор, — крикнула она из сеней. — Тащи дров, печь прогорает.
— Тащу, — он усмехнулся, поднялся, взял варежки.
Колька побежал за ним, нахлобучив отцовскую шапку.
****
В тот день пришёл в гости Аркашка.
Он работал на лесопилке в городе, женился на казачке Варваре, родила ему двух девчонок. Приезжал к сестре редко, но с гостинцами — леденцы детишкам, полотно материи на платье Марусе, а Егору — кисет с табаком.
Сели за стол. Маруся налила щей, поставила чугунок с кашей.
— Ну, как там наши? — спросила она.
— Тятька с мамкой не болеют?
— Да нет, — Аркашка хлебнул щей.
— Тятька как кремень. Мамка — тоже ничего. Работы не бросают, держат корову, огород. Я им помогал, забор новый поставил.
— А Кузьма? — спросил Егор тихо.
Аркашка помрачнел.
— Кузьма… умер, Егор. Прошлой зимой. Помер в своей избе, один. Мы с отцом ездили на похороны. Степанида уж годом раньше скончалась. Кузьма так и не простил её.
Всё пил, всё смотрел на дорогу.
Егор опустил голову. Маруся положила руку ему на плечо.
— Он тебя ждал, — сказала она. — Я знаю.
— Знал бы, что он не отец, — глухо ответил Егор. — А он был отцом. Настоящим.
Больше, чем тот, казак неизвестный.
— Он сам так считал, — Аркашка налил чаю.
— Мы похоронили его на погосте Гнилого гнезда. Рядом с бабкой Ариной. Крест поставили.
Егор молчал долго. Потом поднял глаза:
— Надо съездить. Поклониться.
— Наши соберутся — и поедете, — сказал Аркашка. — Вместе.
*****
Они поехали следующей весной.
Егор, Маруся, Колька, Никодим и Тамара.
Аркашка с Варварой и девчонками. На пароходе доплыли до города, потом на телегах, потом пешком — туда, откуда Марковы ушли пять лет назад.
Гнилое гнездо встретило их молчанием.
Изба Марковых стояла покосившаяся, крыша провалилась, окна заколочены. Крапива росла выше пояса.
Двор зарос бурьяном. Колодец заилился. Никодим постоял, походил вокруг, потрогал рукой сгнившее крыльцо.
— Всё, — сказал он. — Конец.
— Не конец, — ответила Тамара. — Начало. Мы начали новую жизнь. А это — только скорлупа.
Гнездо, из которого вылетели птенцы.
Они сходили на погост, поставили свечи на могилах бабки Арины и Кузьмы. Егор долго стоял на коленях, шевелил губами — молился или просто говорил с тем, кто вырастил его чужим ребёнком и любил, как родного.
Маруся подошла, перекрестилась, бросила горсть земли.
— Прости нас, Кузьма, — сказала она. — И бабка, прости. Знаю, что вы там, вместе.
Колька спросил вполголоса:
— Мама, а это дедушка?
— Дедушка, — ответила Маруся. — Твой дедушка.
Вечером, когда все собрались в приютском доме, где остановились, Тамара вышла на крыльцо. Никодим сидел на лавке, курил.
— Не спишь?
— Не спится.
Она села рядом — теперь близко, как не садилась много лет. Он не отодвинулся.
— Никодим, — сказала она. — Я всё время думаю: может, зря я с Кузьмой тогда… если б не та встреча на мельнице, всё было б по-другому. Может, ты бы меня простил.
Он бросил окурок, притоптал.
— А ты бы меня простила? За то, что я молчал двадцать лет про Марусю?
Она помолчала.
— Не знаю. Каждый из нас что-то скрывал. Мы все из гнилого гнезда. Гниль — это неправда. А когда правду сказали — отпустило.
— Не тебя отпустило. Меня — да. Я больше не злюсь.
— И я, — Тамара положила голову ему на плечо. — В первый раз за всю жизнь я не тоскую ни по кому. Только по маме Арине.
— И я по матери, — сказал Никодим.
— Она была добрая.
Слишком долго молчала, но добрая.
Они сидели так, пока не зажглись первые звёзды. Два старых человека, проживших вместе двадцать пять лет — в любви, в молчании, в обиде, в прощении. И теперь, когда всё было сказано, им оставалось только доживать век вместе.
Детей уложили, взрослые разошлись.
Маруся и Егор вышли на берег реки — той самой, где когда-то, на Амуре, случилась их первая ночь. Здесь была другая река, но луна светила так же ярко, и вода так же плескалась.
— Егор, — сказала Маруся. — А ты жалеешь? Что ушёл тогда от отца? Что мы с тобой… что я отдалась?
Он повернул её к себе, заглянул в глаза.
— Жалею только об одном: что не ушёл раньше. Что мучил себя и тебя. А так — нет. Ни о чём.
— Даже о том, что Колька родился? А следующего, кто будет, тоже не жалко?
Он улыбнулся, провёл рукой по её животу:
— Ты беременна?
— Похоже, да. Второго.
Он обнял её, прижал крепко.
— Никогда. Никогда не пожалею. Мы — счастливые, Маруся. Потому что через всё прошли и остались вместе.
Она заплакала — тихо, от полноты чувств.
— Егорка, слышишь, — прошептала она. — А помнишь стог? Как ты меня поцеловал тогда, в первый раз, и сказал, что уйдёшь?
— Помню. И плакал. Думал, что теряю навсегда.
— А приобрёл, — она улыбнулась сквозь слёзы. — На всю жизнь.
Он поцеловал её — медленно, как тогда, у стога. Но теперь без боли, без запрета, только с нежностью и покоем.
*****
На рассвете они уехали.
Две телеги — одна с Марковыми, вторая с Аркашкиным семейством — потянулись к пристани. В воздухе пахло весной, прелой листвой и дальним дымом.
Никодим правил лошадью, Тамара сидела рядом, прижимая к себе узелок с иконами — единственное, что взяли из старого дома.
В телеге позади Маруся кормила Кольку лепёшкой, Егор держал на руках котомку с вещами.
Лес расступился. Открылся Амур — широкий, мутный, величавый.
— Глядите, — сказала Маруся. — Наша река.
— Наша, — повторил Егор. — Это не Гнилое гнездо. Это новое.
Паром подошёл, заскрипели доски. Лошади зашли неохотно, но успокоились.
Когда отчалили, Тамара перекрестилась на прощание на берег.
— Прощай, жизнь прежняя, — сказала она.
Никодим молчал. Только смотрел, как удаляется земля — та, где он родился, женился, хоронил мать. И не было в нём горечи. Только светлая печаль.
Маруся прижалась к Егору, взяла его за руку.
— Мы вернёмся когда-нибудь? — спросила она.
— Зачем? — он покачал головой. — Наше гнездо там, где мы сами. А где мы — там и жизнь.
Колька заснул у неё на руках. Ветер с реки трепал волосы, пахло водой и свободой.
Позади осталось Гнилое гнездо — с его тайнами, изменами, кровью и солью. Впереди была тайга, работа, зимы и вёсны, новые дети, новые печали и радости. Жизнь. Самая обыкновенная, но теперь — честная.
Ибо кто познал правду, тот уже не вернётся в ложь.
КОНЕЦ