Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Варенька. Ждать утра нельзя

Начало Часть 5 Барыня умерла в начале осени. Смерть её пришла не внезапно – дом давно уже жил рядом с нею, как живут рядом с затухающей лампой, всё ждут, что ещё постоит, ещё подержится, ещё даст хоть немного света. И всё-таки, когда это случилось, в доме стало так тихо, будто не один человек умер, а сама привычка, на которой держались комнаты, лица, разговоры, шаги. Елизавету Павловну отпели скромно. Народу было меньше, чем бывало прежде на больших усадебных похоронах. Из соседей приехали не все. Некоторые прислали записки, ссылаясь на беспокойное время. Некоторые и вовсе не отозвались. После похорон усадьба как будто сразу осела. Не стало того последнего центра, вокруг которого ещё вертелось всё прежнее. Соня осталась одна – если не считать старых женщин при доме, нескольких служащих, да тех, кто ещё не решился уйти. Но и они держались уже не верностью, а нерешительностью. Времена стояли такие, когда каждый смотрел, как спасти своё. Каждый день приходили новые слухи. То говорили, что

Начало

Часть 5

Барыня умерла в начале осени.

Смерть её пришла не внезапно – дом давно уже жил рядом с нею, как живут рядом с затухающей лампой, всё ждут, что ещё постоит, ещё подержится, ещё даст хоть немного света. И всё-таки, когда это случилось, в доме стало так тихо, будто не один человек умер, а сама привычка, на которой держались комнаты, лица, разговоры, шаги.

Елизавету Павловну отпели скромно. Народу было меньше, чем бывало прежде на больших усадебных похоронах. Из соседей приехали не все. Некоторые прислали записки, ссылаясь на беспокойное время. Некоторые и вовсе не отозвались.

После похорон усадьба как будто сразу осела.

Не стало того последнего центра, вокруг которого ещё вертелось всё прежнее. Соня осталась одна – если не считать старых женщин при доме, нескольких служащих, да тех, кто ещё не решился уйти. Но и они держались уже не верностью, а нерешительностью. Времена стояли такие, когда каждый смотрел, как спасти своё.

Каждый день приходили новые слухи.

То говорили, что в соседнем имении вынесли мебель в сад и жгли. То, что уездный предводитель уехал с семьёй ещё ночью. То, что где-то избили управляющего. То, что крестьяне делят лес. То, что с фронта вернулись солдаты и теперь никого не слушают. То, что в волости составляли какие-то списки.

И всё это уже не походило на прежние тревожные разговоры, которыми люди ещё пугают себя, сидя по тёплым комнатам. Нет, теперь слухи были плотные, тяжёлые, с грязью на сапогах, с хриплыми голосами, с лицами людей, которые видели собственными глазами.

Служащие стали разбегаться.

Сначала ушёл писарь, сказав, что мать больна в деревне. Потом поварёнок пропал без спросу. Через день не вышел в конюшню один из парней. Потом исчез сторож. Дарья Ильинична ещё пыталась сохранять порядок, запирала шкафы, пересчитывала бельё, проверяла, убраны ли серебряные ложки, но и в её сухом, всегда уверенном лице появилось что-то обречённое.

– Ничего не удержишь, – сказала она однажды Вареньке, стоя в кладовой с ключами у пояса. – Когда всё пошло, тут уж не замками держать.

Варенька только посмотрела на неё.

Теперь уже не только в людской, но и по самому двору чувствовалось: усадьба перестала быть отдельным миром. Всё, что прежде стояло за воротами, приблизилось вплотную.

Мужики приходили неохотно и разговаривали между собой, не понижая голоса. Взгляды у них стали прямее. Иногда в них не было вражды, но не было и прежней оглядки. А это было хуже. Потому что там, где исчезает страх, всё может решиться одним часом.

Соня после смерти матери как будто уменьшилась.

Она ходила по комнатам в чёрном, с лицом таким бледным, что тени под глазами казались синеватыми. Сначала ещё старалась распоряжаться, звала управляющего, велела писать кому-то в город, говорила о продаже части земли, о закладной. Но все эти слова были как бумажные. Они не держали жизни. Решений она не принимала – только откладывала. Всё ждала, что откуда-нибудь придёт форма, порядок, совет, что кто-то старший скажет, как быть. Но старших не было. Мир, где решение всегда принадлежало кому-то над ней, рухнул, а своего она не имела.

Варя смотрела на неё и всё яснее понимала: если ударит, Соня погибнет не от злобы людей даже, а от собственной неспособности в эту минуту действовать.

***

Ударило в конце октября.

День с утра был низкий, ветреный. По мокрому двору гоняло листья и солому. К вечеру потянуло холодом. Из деревни доносился не то крик, не то песня, не то ругань – теперь там часто шумели по ночам. Дарья Ильинична велела запереть лишние двери. Степан с обеда был мрачнее обычного и два раза выходил за ворота, будто прислушивался.

После ужина светили только в нескольких комнатах.

Соня сидела у себя наверху, не раздеваясь, в чёрном платье, и что-то перебирала на столе – письма, старые счета, карточки, как будто в бумагах ещё можно было найти опору. Варенька спускалась и поднималась по дому, чувствуя ту особенную тишину, которая бывает перед грозой или перед бедой: в ней слышно каждое движение, а за этим – ожидание чего-то большего.

Около девяти в чёрном ходу послышались быстрые шаги.

Это был Степан.

Он вошёл не постучав, весь мокрый, в распахнутом армяке, с лицом серым от ветра и напряжения.

– Где барышня? – спросил он коротко.

– У себя.

Он оглянулся на дверь, на тёмный коридор и сказал вполголоса, но так, что у Вареньки внутри всё сжалось:

– Ждать утра нельзя.

Она не переспросила. Только спросила:

– Сколько есть?

– Может, час. Может, меньше. Из волости пошли. И чужие есть. Наши тоже с ними. Пока у трактира шумят, а там – сюда. Мне сказали по добру: если умная, уводи.

– Кто сказал?

Он мотнул головой.

– Не время. Огни гасите. Через парадное не ходить. Сзади, через сад. К мельничьему оврагу, а там к тётке Агафье, в слободу. Если доберётесь.

Снизу, будто в подтверждение его словам, донёсся далёкий гул – неразборчивый, но человеческий.

– Дарье Ильиничне сказали? – спросила Варенька.

– Сама решит. Я лошадь не подам – заметят. Пешком идите.

Он помолчал и прибавил, уже почти сердито:

– Да шевелитесь вы.

Варенька бросилась наверх.

***

Соня подняла голову, когда дверь распахнулась.

– Что случилось? – спросила она. – Ты бледная…

– Переодевайтесь, – сказала Варенька.

– Что?

– Скорее. Переодевайтесь.

– Зачем? Что ты говоришь?

Варенька развернула узелок. Там лежало то, что нужно было: тёмная шерстяная юбка, старая кофта, платок. Всё это лежало уже припасённое заранее.

– Вот это наденьте, – сказала Варенька. – Сейчас.

Соня встала, цепенея лицом.

– Варя, ты меня пугаешь.

– Некогда пугаться. Идут.

Этого слова хватило.

Соня побледнела так, что Варенька на миг испугалась – не упадёт ли. Но та только схватилась рукой за край стола.

– Кто идёт?

– Люди. Скорее.

– Но… но куда же мы? А Дарья Ильинична? А вещи? А документы? Господи, что делать?

– Уходить.

Внизу хлопнула дверь. Потом другая. В коридоре кто-то пробежал. Издалека, со двора или от ворот, уже явственнее донёсся крик. Не слова, а именно крик – грубый, хмельной, с тем опасным весельем, от которого кровь стынет.

Соня задрожала всем телом. Она не стала спорить. Не стала спрашивать, не стала возражать, не стала вспоминать, что можно, чего нельзя. Она только смотрела на Вареньку огромными, потемневшими глазами и слушалась.

Варенька сама расстегнула на ней чёрное платье. Отбросила на кровать. Белая рубашка под ним показалась слишком чистой, слишком господской.

– Кофту, – сказала она.

Соня послушно протянула руки. Варенька надела на неё грубую тёмную кофту, затянула юбку, повязала передник попроще. Потом схватила платок.

– Волосы.

У Сони волосы были уложены по-домашнему гладко, но и эта гладкость, этот мягкий блеск сразу выдавали её. Варенька быстро вытащила шпильки. Волосы рассыпались, светлея в лампадном свете. Соня вздрогнула, будто её раздели ещё раз.

– Нагнитесь.

Она нагнулась. Варенька грубо, быстро скрутила волосы в узел по-крестьянски, спрятала под платок, затянула его низко на лоб.

– Больно, – сказала Соня шёпотом.

– Терпите.

Руки у Сони дрожали. Они были белые, тонкие, с длинными пальцами, какие нельзя скрыть одним платком. Варенька огляделась, схватила земли из цветочного горшка.

– Дайте руки.

Соня отшатнулась.

– Что ты…

– Дайте.

И Соня снова послушалась.

Варенька быстро натёрла ей пальцы, ладони, даже запястья, чтобы кожа не белела в темноте барской молочностью. Потом мазнула по щеке у виска, по подбородку. Лицо сразу стало иным – не красивым, не тонким, а просто усталым, тёмным, как у многих женщин.

– Теперь молчите больше, – сказала Варенька. – И не смотрите людям в глаза.

Соня глядела на неё так, будто видела впервые.

– Варя… – выговорила она.

– Потом.

Снизу раздался грохот.

Кто-то ударил во что-то тяжёлое – может, в ворота, может, в ставню. Затем послышались голоса. Уже близко. Уже на дворе.

Варенька метнулась к лампе и погасила её.

Комната сразу потонула в серой, неровной темноте, где только окно бледнело холодным прямоугольником.

– Идёмте.

***

Коридоры дома были тёмные.

Где-то внизу ещё теплился огонь, но один за другим его гасили. Слышно было, как бегают, шепчутся, плачут. Кто-то в конце галереи молился. Кто-то ругался. Одна дверь хлопнула так, что дрогнули стёкла. Со двора донёсся гул толпы – теперь уже не далёкий. Мужские голоса перекатывались, вспыхивали, перебивали друг друга. В одном из них послышался смех.

Этот смех был страшнее крика.

Варенька шла впереди.

Она не думала, откуда знает, куда ступать, как вести, как выбирать тёмные переходы, где скрипит половица, где дверь можно открыть без стука. Просто тело само вспоминало дом иначе, чем вспоминала его Соня: не по красивым комнатам, не по привычным дорожкам, а по служебным ходам, задним лестницам, чуланам, проходам, где всегда ходят те, кто должен быть незаметен. И вот теперь именно это знание спасало.

Соня шла за ней.

Впервые не рядом, не впереди, не в ожидании, что ей откроют дверь и подадут руку, а именно за ней – почти наощупь, придерживая юбку, стараясь не отстать. Один раз она споткнулась на повороте, ухватилась за Варин рукав.

– Тише, – шепнула Варенька, не оборачиваясь.

Они спустились по чёрной лестнице.

Внизу пахло холодом, мышами, сырым деревом. В кухне было темно. Только из печного устья краснел слабый жар. У дверей чёрного хода кто-то стоял.

Варенька на миг напряглась, но это была Пелагея.

– Идите, – сказала она быстро. – Тут я запру. Через огород. У пруда не ходите – там видно.

И, взглянув на Соню, добавила странным, почти нежным голосом:

– Не говорите ничего, барышня. Идите уж.

Соня хотела, должно быть, ответить, но Варенька уже толкнула дверь.

Ночной воздух ударил в лицо.

***

Сад встретил их мокрой темнотой.

Небо было затянуто, без звёзд. Деревья стояли чёрными массами. Ветер шёл порывами, и от этого ветки то оживали, то замирали. Из дома позади ещё неслись голоса. Где-то у парадного кричали громче. Потом послышался треск – словно ломали что-то деревянное.

Они шли по траве, чтобы меньше было шагов.

Под ногами хлюпала размокшая земля. Платье Сони цеплялось за кусты. Один раз далеко впереди мелькнул огонёк – может, фонарь, может, факел. Варенька свернула в сторону, к старым яблоням, потом к аллее.

И здесь, в темноте, вдруг вырисовалась липа.

Та самая.

Ствол её стоял огромный, чёрный, влажный. Ветер шевелил верхние ветви. И на один миг всё сошлось так страшно и ясно, что у Вареньки дыхание перехватило: вот здесь они когда-то играли, клялись, хоронили свои детские сокровища, а теперь мимо этого места уходят из дома, как беглянки.

Соня тоже узнала.

Она остановилась.

Не сразу, а будто сама не заметила, как ноги перестали идти. Потом обернулась.

Вдали за деревьями белел дом. Окна были тёмные. В одном ещё дрожал свет. На дворе двигались тени. Послышался новый крик – теперь явственнее, ближе. И в этом крике уже слышалась не просто угроза, а победа тех, кто пришёл за чужим.

– Варя… – прошептала Соня.

В голосе её было всё: мать, детство, комнаты, книги, рояль, иконы, тёплые зимние вечера, липовая аллея, старый порядок – всё то, что она сейчас теряла не умом, а всем телом.

Она сделала движение назад.

Варенька схватила её за руку.

– Нельзя, – сказала она. Одно слово. Короткое, жёсткое.

Соня посмотрела на неё, как тогда в комнате, когда ей велели переодеться, – с ужасом, с доверием, с полной беспомощностью того, кто уже не может решать сам. И пошла.

Теперь она шла совсем близко за Варенькой, почти наступая ей на пятки.

Сзади, со стороны дома, раздался грохот – будто распахнули тяжёлую дверь или выбили ставню. Потом людской рёв. Потом кто-то закричал резко, тонко, может быть, женщина. Соня вздрогнула всем телом, но не остановилась.

Они миновали липу, кусты сирени, обогнули старый пруд и вышли к огороду.

У забора земля была перепахана дождями. Варенька первая пролезла в пролом между кольями, который знала с детства, потом обернулась и помогла Соне. Та запуталась юбкой, порвала подол, оцарапала руку, но даже не заметила.

– Ещё немного, – шепнула Варенька.

Они вышли за усадебную землю. И только тогда дом остался не за спиной даже, а уже будто в другой жизни.

***

Шли долго.

Через поле, по межам, вдоль оврага, где темнели кусты и пахло мокрой глиной. Несколько раз ложились почти на землю, когда в стороне слышались голоса или скрип телеги. Соня задыхалась, ноги её скользили, платок сползал на лоб, руки были холодны как лёд. Но она молчала. Иногда только шептала:

– Я не могу…

И тогда Варенька отвечала:

– Можете.

И Соня шла.

В этой ночи всё перевернулось окончательно.

Та, что всю жизнь считалась ниже, вела. Та, что должна была служить, распоряжалась. Та, что была приучена слушаться, стала единственной силой среди хаоса. И та, которую учили французским словам, музыке, поклонам, выбору книг и тонкости обращения, теперь спасалась только потому, что рядом с нею была дворовая девка, умевшая отличать звук шагов по глине от шагов по траве, знавшая задние дороги, людские лица, страх и землю.

Соня, может быть, ещё не понимала этого словами. Но телом, сердцем, всем своим зависимым, дрожащим существом уже знала: если она выйдет из этой ночи живой, то вынесет её не её титул, не воспитание, не дом, а Варенька.

Под утро они добрались до слободы.

Тётка Агафья, дальняя родственница, пустила их молча, только перекрестилась, увидев, в каком они виде. В избе пахло овчиной, дымом и кислой капустой. В печи шевелился красный огонь.

Когда дверь закрылась, Соня вдруг начала дрожать так сильно, что не могла расстегнуть кофту.

Варенька сама сняла с неё мокрый платок, усадила на лавку, дала воды.

Соня подняла к ней лицо.

На щеке ещё темнел след от земли. Волосы выбились. Глаза были огромные и совсем не барские – просто человеческие, испуганные, измученные.

– Дом… – сказала тихо Соня.

Варенька не ответила.

Что было отвечать? Дома уже не существовало в прежнем смысле. Даже если стены ещё стояли, мир, который делал их домом, остался там, в криках, в темноте, под ногами чужих людей.

Соня глядела на неё долго, будто хотела спросить что-то ещё, самое главное, но сил не было. Потом вдруг схватила Варину руку обеими руками и прижалась к ней лбом.

Варенька стояла неподвижно.

Ей хотелось сказать: «Тише», «всё прошло», «не бойся». Но ничего этого она не сказала, потому что не прошло и бояться ещё было чего. Только осторожно высвободила вторую руку, укрыла Соню старым полушубком и осталась рядом.

За маленьким окном серело утро.

Варенька сидела на краю лавки и слушала, как Соня дышит – неровно, всхлипывая во сне или забытьи. И в этом сером рассвете ей ясно было одно: назад пути нет.

Не только к дому.

К прежнему порядку, к прежним именам, к прежней разнице между «барыней» и «дворовой», к тому миру, в котором одни жили в светлых комнатах, а другие ходили тёмными коридорами, – назад не было пути.

А старая липа, должно быть, стояла в саду и на рассвете – чёрная, мокрая, неподвижная. Только теперь уже не как свидетельница детской клятвы, а как немой знак того, что детство кончилось этой ночью навсегда.

Продолжение