– Татьяна Петровна. Это Люда, я подруга вашей Олечки. Беда у нас.
Я придерживала плечом телефон, в одной руке тёрка, в другой — морковка. На плите шипел лук. Я сделала газ тише, потому что Люду слышала плохо — у неё голос всегда был тихий.
– Что случилось?
– Боря умер. Сегодня ночью. Сердце. Скорая везла, не довезла. Олечка совсем одна, дочка прилетела из Питера, но сама как лист трясётся. Хоронить будем в субботу. Олечка просила, чтоб вы приехали. Помочь.
Я положила тёрку на стол. Морковку — тоже. Лук на плите начал жариться сильнее, я пододвинула сковородку с конфорки, но плиту не выключила.
– Люд. Я не приеду.
Пауза в трубке. Слышно было, как у неё шумит холодильник. Видимо, она тоже на кухне.
– Тань. Ты что говоришь.
– То и говорю. Не приеду.
– Тань, ну вы там повздорили что-то, я не лезу. Но это же похороны. Это другое.
– Это то же самое, Люд. Просто с другой стороны.
– Ты её просто бросаешь?
– Я бросаю человека, который меня бросила два года назад. Это не одно и то же, что бросить ни за что.
– Бесчеловечно ты говоришь.
– Возможно. До свидания, Люд.
Положила трубку первой.
Постояла. Соскребла подгоревший лук в мусорку, поставила сковороду в раковину. Газ выключила. Села на табуретку у стола и смотрела в окно. Во дворе бабушка с пятого этажа гуляла с мопсом. Мопс остановился у тополя и думал. Бабушка ждала, держа в одной руке поводок, в другой — пакетик.
Вот странно. У меня сестра овдовела час назад — а я на мопса смотрю и думаю, как ему долго думать, бедному.
Сестра у меня старшая. Олька. На семь лет старше меня. В Москве — квартира, машина, муж был при должности, в каком-то НИИ начальник отдела. У них дочка одна, Кристинка, замужем, живёт в Питере с мужем-программистом. У Ольки с Борей две квартиры — их и Кристинкина, которую купили дочери на свадьбу. Сама Олька ничего особо не работала — преподавала в школе несколько часов в неделю, для души.
А у меня в Туле — Андрей, электрик в управляющей компании, тридцать восемь тысяч на руки, и Сонька, дочка, семнадцать лет, в одиннадцатом классе, готовится в медицинский. Я бухгалтер в маленькой строительной фирме. Двадцать шесть тысяч. На троих жили нормально — но если что серьёзное, сразу дыра.
Серьёзное случилось в октябре двадцать третьего. У меня тогда нашли опухоль. Не буду в подробности — я их сама два года старалась не помнить. Скажу так: пришлось резать. И потом ещё четыре месяца лечиться.
Сонька зашла на кухню в спортивном костюме — она с тренировки только. Лицо ещё красное, мокрая чёлка прилипла ко лбу. Семнадцать лет, метр семьдесят два, по химии у неё девяносто восемь баллов на пробнике.
– Мам. Чем пахнет?
– Лук сожгла.
– А чего? Ты ж никогда не сжигаешь.
– Звонили. От тёти Оли. Дядя Боря умер.
Сонька остановилась с кружкой в руке. Кружка её любимая, с собачкой. Я ей покупала, когда она в третий класс пошла.
– И что?
– Ничего. Я не поеду.
Сонька кивнула. Без вопросов. Налила себе воды из фильтра.
– Мам.
– Что?
– Ты помнишь, я в десятом, в октябре, тебе уколы делала?
– Помню.
– А я помню, как ты в ванной плакала, а я под дверью сидела и смотрела видео про укол под ноль, чтоб научиться. Чтоб тебе не больно было, когда я колоть буду. Это я тоже помню.
– Сонь. Не надо сейчас.
– Надо, мам. Ты правильно сказала. Тёте Оле.
Мы помолчали. Сонька допила воду, поставила кружку в раковину — аккуратно, не звякнула.
– Мам. А если она сама позвонит?
– Не возьму.
– А если приедет?
– Не пущу.
Сонька подумала.
– Мам. А ты же ночами плачешь иногда. Я слышу. По тёте Оле плачешь?
Я не ответила. Сонька подошла, обняла меня сзади, постояла — и ушла к себе, дверь не хлопнула, мягко прикрыла. Семнадцать лет, а уже умеет дверь не хлопать. Не в меня, не в отца, в кого — не знаю.
В октябре двадцать третьего я просидела четыре дня дома, прежде чем смогла сказать вслух. Андрею сказала на вторую ночь. Соньке — на третью. Ольке — на четвёртую.
Олька приехала ко мне через сутки после моего звонка. Сама приехала, без предупреждения — позвонила уже от подъезда: «Танька, открой, я тут». Села у меня на кухне, поставила перед собой коньяк, который привезла, и сказала:
– Танюш. Слушай меня. Операция у тебя через две недели. Шесть недель потом дома, реабилитация. Ты одна не справишься. Андрюша на смене постоянно, Сонька в школе — ребёнок, ей одиннадцатый класс, ей готовиться. Я приеду. Я к тебе на полтора месяца переезжаю. Готовлю, стираю, в больницу вожу. Ты только лежи и поправляйся.
Я заплакала. Я тогда часто плакала, без повода и с поводом.
– Оль. Прям на полтора месяца?
– На полтора. Боря посидит без меня, не маленький. Кристинка ему ужин будет привозить, не первый раз. Ты мне сейчас нужна. Я — тебе.
Она сидела напротив — в синем свитере, я помню до сих пор, грубая шерсть, очки с двойной диоптрией. Лицо было серьёзное, такое, какое у неё бывало редко. Она протянула руку через стол и сжала мою.
– Танька. Я приеду. Слово.
Я поверила. Сестра ведь.
Светка с работы тогда сказала: «Тань, давай я Соньку к нам возьму на эти недели. У нас же место есть, она у нас спокойно поживёт, в школу будет с моей Викой ходить». Я отказалась. Сказала: «Спасибо, Свет, но Олька приедет, она всё устроит». Светка пожала плечами: «Ну смотри, передумаешь — в любой момент звони».
За три дня до операции я позвонила Ольке проверить.
– Олька. Ты собираешься?
– Танька, я уже билет купила, на четверг утром. К обеду буду у тебя. Не суетись. Бельё постельное себе постелю на диван в зале, я уже посмотрела по видео, как у тебя комнаты, помню. У вас же диван раскладной?
– Раскладной.
– Ну вот. Всё, не дёргайся. Я уже в режиме.
В среду вечером она прислала фотку чемодана. Открытый чемодан, в нём свитера, тапочки, книжка. Я тогда даже не разглядела название — просто увидела чемодан и расслабилась. Подпись: «Готова. Завтра в 7:00 вылет».
Я ей в ответ сердечко. Поставила телефон на зарядку. Впервые за две недели уснула без таблеток.
В четверг в шесть сорок утра пришло сообщение.
«Танька, прости, у меня ночью давление подскочило, 200 на 110. Скорая приезжала. Врач не выпускает, велел лежать. Я не лечу. Прости меня, родная. Как только встану — сразу прилечу. Целую. Держись. Боря тебе перевёл 30 тыс, на лекарства».
Я прочитала это сообщение пять раз. Я лежала на кровати, в халате, уже собранная — через два часа Андрей должен был меня везти. Я лежала и читала. «Подскочило». «Не выпускает». «Прости меня, родная».
Андрей зашёл, посмотрел на моё лицо.
– Что?
– Олька не приедет. Давление.
Он сел на край кровати.
– Танюш. Светке звони. Прямо сейчас.
– Андрюш. Светка же уже планы переделала. Свою маму в гости пригласила вместо Соньки. Я не могу так, в последний момент.
– Можешь. Звони.
Я позвонила Светке прямо при Андрее. Светка сказала: «Тань, конечно, бери Соньку, мама подождёт, мама всегда подождёт». Светка — подруга у меня двадцать три года. Мы в одном классе сидели на ботанике. Светка не подвела ни разу за двадцать три года.
Сонька поехала к Светке в тот же день. С рюкзаком, с учебниками, с чехлом для скрипки — она у меня ещё в музыкалке доучивалась.
Меня прооперировали в пятницу. Андрей взял неделю за свой счёт — минус восемнадцать тысяч из зарплаты. Через неделю он вышел на смены, по двенадцать часов, иногда по шестнадцать. После операции я лежала. Ходила по квартире, держась за стенку. Поднять чайник полный воды — не могла. Открыть банку огурцов — не могла. Дверь подъезда тяжёлая железная — не могла. Сонька жила у Светки до конца ноября. Приезжала ко мне по выходным — Светка её привозила на машине, с контейнерами супа, котлет, салата. Я плакала, благодарила. Светка говорила: «Тань, перестань, не стыди».
Олька прислала ещё два сообщения за полтора месяца. Через неделю: «Танечка, как ты, родненькая? Я всё ещё лежу, врачи нагрузки запрещают. Целую крепко». Через три недели: «Тань, давление никак не приходит в норму. Кристинка обещала прилететь, поможет». На звонки мои не отвечала. Я ей звонила два раза. Один раз сама перезвонила — голос больной, тихий, разговор пять минут о погоде.
В декабре у меня началось то, после чего волосы лезут клочками. Андрей возил меня раз в три недели в областную больницу — двадцать пять километров туда, столько же обратно. Иногда не мог — тогда такси, две тысячи туда и две обратно. За четыре месяца — двенадцать поездок. Сорок восемь тысяч сверху ко всему остальному.
В январе двадцать четвёртого Сонька мне показала телефон. Молча. Без слов.
На экране — фотография. Олька в красном платье, на фоне колоннады. Рядом Боря в светлом пиджаке. Подпись на итальянском: «Roma, ottobre 2023». Дата — двадцать четвёртое октября двадцать третьего. День, когда меня прооперировали.
– Сонь. Это где взяла?
– Кристинка выложила. У себя в ленте. Альбом «Родители в Италии». Я случайно увидела — у нас с её мужем общий знакомый по программированию, он Кристинины фотки лайкает.
Я взяла телефон. Полистала. Двенадцать фотографий. Семь городов. Рим, Флоренция, Венеция, Сиена, Неаполь, Помпеи, Капри. Тур на двенадцать дней. С двадцать второго октября по третье ноября.
То есть Олька в момент, когда писала мне «давление двести, не выпускают», уже сидела в самолёте до Рима. Скорая ей не приезжала. Боря «тридцать тысяч на лекарства» — это была подачка, чтоб откупиться. Я погуглила тогда: премиум-тур в Италию с гидом и перелётом на двоих в октябре стоил около восьмисот тысяч.
Я отдала телефон Соньке. Сонька стояла и смотрела на меня.
– Мам. Звонить будешь?
– Буду.
Я набрала. Олька взяла после третьего гудка. Голос обычный, бодрый, не больной.
– Танюшка! Ты как?
– Олька. Расскажи, как Колизей.
Молчание. Долгое.
– Танька. Это старая поездка. Это мы ещё в восемнадцатом ездили.
– Двадцать четвёртое октября двадцать третьего. Кристинка подписала.
– Это она перепутала.
– Олька. Хватит.
Тишина. Потом — голос другой. Деловой.
– Танька. Мы эту поездку планировали полгода. Восемьсот тысяч за двоих. Это были последние деньги Бори перед пенсией, мы копили. Я не могла отказаться. Деньги ж были вложены, не вернёшь.
– А я могла потерять руку, чтоб открыть банку огурцов.
– Танька, ты драматизируешь. Андрей же был.
– Андрей восемнадцать часов в сутки на смене.
– Ну, Светка же оказалась.
– Светка оказалась, потому что я её попросила. В шесть сорок утра. С твоего «давления».
– Танька. Я тебе компенсирую. Я Боре скажу, он ещё переведёт. Хочешь сто тысяч? Пришлём.
Я положила трубку.
Деньги Боря перевёл через два дня. Сто тысяч. Я их вернула в тот же день. С припиской: «Олечка, возьми билет в Рим ещё раз, теперь без меня».
Полтора года — ни одного слова в обе стороны. Кристинка иногда писала мне — коротко, поздравить с днём рождения, спросить про Соньку. Кристинка девочка хорошая, не виновата, что у неё такая мать.
И вот — Боря умер.
Олька позвонила сама в тот же вечер. Я ждала этого звонка. Я не стёрла её номер — думала, когда-нибудь пригодится опознать.
Взяла трубку.
– Танюш. Боря умер ночью. Я одна.
Голос дрожал. Не как тогда, в феврале двадцать четвёртого, — тогда был деловой. Сейчас — настоящий, рваный.
– Слышала уже. Люда звонила.
– Танечка. Приезжай. Я не справлюсь. Кристинка тут, но она в шоке, я её саму успокаиваю.
– Оль. Я не приеду.
– Танечка. Это похороны мужа. Мне нужна сестра.
– Тебе сестра нужна была мне нужна. Когда я лежала. Я тебя просила приехать на полтора месяца — ты обещала и улетела в Рим. Сейчас ты просишь меня приехать на четыре дня — а я не еду. Это симметрия, Оль. Я её три ночи в больнице придумывала, под капельницей.
– Танька. Это другое. Это смерть.
– У меня тоже могла быть смерть. Врач гарантий не давал. Мы с тобой в одной точке стояли, Оль. Только ты в той точке выбрала Колизей, а я выбирала, кому Соньку отдать на полтора месяца.
– Это говорит стерва, не сестра.
– Возможно. Но эту стерву ты вырастила сама, Олька. Своими руками. В октябре двадцать третьего. Я тебе тогда фотку чемодана сердечком ответила. А там книжка про Италию была. Я даже название не разглядела. Надо было разглядеть.
– Танька. Я тебе никогда не прощу.
– А я тебе уже не прощу. Так что мы квиты. До свидания, Оль.
Положила трубку.
Андрей был в комнате, смотрел телевизор. Не зашёл, не спросил. Он у меня такой — знает, когда не лезть. Сонька сидела у себя за уроками, дверь приоткрыта. Мне показалось, что она тихо плакала, но я не пошла проверять. Захотела бы — вышла.
Прошло три недели. Олька похоронила Борю — на Хованском, я узнала от Кристинки. Она написала мне коротко: «Тётя Тань, мы похоронили папу в субботу. Мама очень плоха. Я понимаю, что между вами всё, но если можете — напишите ей пару слов». Я не написала. Перечитала её сообщение раз пять, открывала и закрывала клавиатуру, и в итоге закрыла мессенджер.
В понедельник я зашла в «Магнит» за молоком. У кассы стояла Зоя Михайловна — соседка тёти Шуры с третьего этажа, мать-одиночка, два сына, один в армии, другой в техникуме. Зоя Михайловна знает всё про всех. Я её увидела — и сразу поняла, что она сейчас скажет.
– Танечка. Здравствуй.
– Здравствуйте, Зоя Михайловна.
– Я слышала, у тебя горе. Сестра овдовела.
– Слышали.
– И ты не поехала.
– Не поехала.
Зоя Михайловна посмотрела на меня поверх очков. У неё очки на цепочке, как у учительницы. Очередь сзади притихла — так всегда тише в очередях, когда чувствуют скандал.
– Танечка. Я в твоём возрасте такого не понимаю. У тебя одна сестра. У человека муж умер. Ну что ты, не баба, что ли? Приедь, посиди с ней, она ж родная кровь.
– Зоя Михайловна. А вы знали, что в октябре двадцать третьего, когда меня резали, моя родная кровь сидела в Колизее и фотографировалась с гладиатором?
Зоя Михайловна молчит.
– Не знали, видимо. Я никому не рассказывала. У меня и сил тогда не было рассказывать.
– Танечка. Мёртвых не судят. И тех, кто их хоронит, — тоже.
– А меня живую судят, Зоя Михайловна. Прямо здесь, у кассы, при четырёх свидетелях. И ничего, можно. До свидания.
Я заплатила, взяла пакет с молоком и вышла.
Дома Сонька готовила макароны. Запах подгоревшего масла — Сонька у меня не повар, всё подгорает. Я улыбнулась.
– Сонь. Опять масло сожгла.
– Мам. Я учусь. Ты сказала, что я должна уметь готовить, я учусь.
Я обняла её сзади, постояла. От неё пахло шампунем — тем, который я ей покупаю в «Подружке», по двести семьдесят рублей, мы обе с ней любим этот запах.
Ночью я не спала. Лежала и смотрела в потолок. Думала.
Я ведь всё это время надеялась. Не знала, что надеялась. Думала, что заперла, забыла, прошла. А оказалось — надеялась. Что Олька когда-нибудь позвонит и скажет: «Танька, я была дура, я была свинья, прости меня, дай я хоть теперь хоть что-нибудь сделаю». Не сказала. Боря умер — она позвонила за помощью себе. Не за прощением мне.
Может, я могла приехать? Сидеть с ней эти четыре дня, держать за руку, провожать гроб, кормить с ложки. Может, она бы тогда поняла. Может, она бы сама заплакала и сказала те слова, которые я полтора года ждала. И мы бы помирились. И были бы две сестры — обе пожилые, обе с потерями, обе родные. И мне было бы не так одиноко в свои сорок девять.
А может, ничего бы не изменилось. Поплакала бы со мной четыре дня — а на пятый отправила домой и забыла. Как забыла Колизей. Как забыла «давление двести». Как забыла мой дренаж и Сонькины уколы.
Я не знаю. Я не пробовала. Я выбрала не пробовать.
Правильно ли я сделала, что не поехала на похороны мужа сестры? Или я отомстила за Колизей и теперь буду помнить эту месть до конца своих дней? Можно ли сказать сестре «нет», когда у неё вынесли гроб из подъезда, — или это уже не наказание, а просто человеческая мерзость, которую мы себе разрешаем под видом справедливости? Скажите мне. Я правда хочу знать.
Колизей в её альбоме стоит уже два года. Скоро наш с ней совместный — тоже встанет. Только цветов туда никто не положит.