Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

– Многие холостяки мечтают о кpасивой, умной и заботливой жене. – Женатые мечтают о том же

Геннадий двадцать лет искал идеальную жену. Проблема в том, что все эти двадцать лет он был женат. Кухня пахла жареным луком и чем-то сладким из духовки. Люба стояла у плиты в своём вечном фартуке с подсолнухами, помешивая суп деревянной ложкой. Она всегда мешала деревянной. Говорила, металлическая портит вкус. – Гена, ужин через десять минут. Она не обернулась. Геннадий промычал что-то из-за телефона, листая ленту, где чужие жёны улыбались с фотографий: подтянутые, в платьях, с причёсками. Не в растянутых домашних штанах и не с хвостом на макушке. Люба поставила перед ним тарелку. Борщ. Идеальный, со сметаной звёздочкой по центру. Так она делала каждый день уже двадцать лет. – Спасибо, – буркнул он. – Хлеб свежий. С утра пекла. Он посмотрел на хлеб. Потом на жену. Ни грамма косметики, тени под глазами, кожа на руках сухая от вечного мытья посуды. Ей было сорок два, и выглядела она ровно на свои годы. Может, чуть старше. Когда-то он считал её красивой. Бегал через весь институт с одной
Многие холостяки мечтают о кpасивой, умной и заботливой жене
Многие холостяки мечтают о кpасивой, умной и заботливой жене

Геннадий двадцать лет искал идеальную жену. Проблема в том, что все эти двадцать лет он был женат.

Кухня пахла жареным луком и чем-то сладким из духовки. Люба стояла у плиты в своём вечном фартуке с подсолнухами, помешивая суп деревянной ложкой. Она всегда мешала деревянной. Говорила, металлическая портит вкус.

– Гена, ужин через десять минут.

Она не обернулась. Геннадий промычал что-то из-за телефона, листая ленту, где чужие жёны улыбались с фотографий: подтянутые, в платьях, с причёсками. Не в растянутых домашних штанах и не с хвостом на макушке.

Люба поставила перед ним тарелку. Борщ. Идеальный, со сметаной звёздочкой по центру. Так она делала каждый день уже двадцать лет.

– Спасибо, – буркнул он.

– Хлеб свежий. С утра пекла.

Он посмотрел на хлеб. Потом на жену. Ни грамма косметики, тени под глазами, кожа на руках сухая от вечного мытья посуды. Ей было сорок два, и выглядела она ровно на свои годы. Может, чуть старше.

Когда-то он считал её красивой. Бегал через весь институт с одной астрой и стихотворением на листке из тетради по сопромату. Сердце колотилось так, что, казалось, весь автобус слышит. Двадцать два года назад. Целая жизнь.

Сейчас он сидел над борщом и думал: одинаковый борщ, одинаковый фартук, одинаковая жизнь. И ни одного утра, чтобы проснуться и подумать: как же мне повезло.

А ведь именно так он думал в первый год после свадьбы. Каждое утро.

Виктор позвонил в четверг вечером. Голос звучал так, будто он кричал посреди какого-то праздника.

– Генка! Ты чего дома сидишь как пенсионер? Лёхин день рождения, приезжай!

– Какой Лёха?

– Неважно какой! Тут весело, люди нормальные, вино хорошее. Не кисни, а то превратишься в свой диван.

Виктору было сорок семь. Разведён восемь лет. И если верить его рассказам, жизнь у него текла как в кино: рестораны, путешествия, красивые женщины. Под каждой фотографией в соцсетях рядом с ним улыбалась новая спутница. Геннадий иногда листал его страницу и чувствовал что-то похожее на зависть, тупую и ноющую, как зуб перед дождём.

– Не знаю, поздно уже, – начал Геннадий.

– Поздно? В девять вечера? Люба отпустит, она же у тебя добрая.

И вот это «она же у тебя добрая» кольнуло. Не потому что обидно. Потому что правда. Люба всегда отпускала. Никогда ничего не запрещала. Просто кивала: «Хорошо, Гена. Только не поздно».

Он натянул куртку в прихожей.

– Ты куда? – Люба вышла из кухни, вытирая руки полотенцем.

– К Виктору. Ненадолго.

– Хорошо. Только не поздно.

Вот. Слово в слово.

На площадке у лифта он вдохнул полной грудью. Холодный воздух подъезда показался свежим после квартиры, где всё пропахло борщом и чистящим средством. И Геннадий поймал себя на облегчении, странном и стыдном. Как будто из тёплой, но тесной комнаты вышел наружу расправил плечи.

Квартира, где отмечали день рождения, пахла дорогим парфюмом и цитрусами. Музыка негромкая. Люди стояли группами с бокалами вина и говорили о чём-то, что казалось Геннадию бесконечно далёким от его мира сломанных кранов и утренних пробок.

Виктор перехватил его у порога.

– Держи виски. Нормальный, шотландский. Не то пойло, что ты на Новый год берёшь.

– Я не беру пойло, – обиделся Геннадий.

– Берёшь. Просто не знаешь об этом.

А потом он увидел Рину.

Она стояла у окна с бокалом белого вина и смеялась чему-то, что рассказывал лысоватый мужчина в пиджаке. Тёмные волосы до плеч, зелёные глаза, ямочки на щеках. Платье оливкового цвета. Фигура, о которой Геннадий мог сказать только одно слово, и оно начиналось на «о».

– Кто это? – спросил он Виктора, стараясь звучать равнодушно.

– Рина. Маркетолог или дизайнер, не помню. Тридцать два, не замужем.

– Я не...

– Генка, я тебя двадцать пять лет знаю. Ты спрашиваешь глазами.

Рина подошла сама. Протянула руку. Голос низкий, чуть хрипловатый, как будто она только проснулась.

– Вы друг Виктора?

– Коллега. Бывший. Друг. Да.

Она засмеялась. Не из вежливости, по-настоящему. И Геннадий почувствовал, как уши делаются горячими.

Они проговорили два часа. Рина расспрашивала о его работе, и это не было дежурной вежливостью. Слушала, наклоняя голову набок, задавала вопросы, от которых хотелось говорить ещё.

– Вы инженер? Это так интересно. Вы создаёте настоящее, руками. Не как мы, маркетологи, продаём воздух.

Геннадий не помнил, когда последний раз кто-то называл его работу интересной. Люба давно перестала спрашивать. Он приходил домой, она говорила «как день?», он отвечал «нормально». И всё.

Но разве это её вина? Может, он сам перестал рассказывать?

Мысль мелькнула и пропала. Он заказал ещё виски.

Домой вернулся в половине второго ночи. Разулся тихо, стараясь не скрипнуть паркетом. На кухонном столе под вафельным полотенцем стояла тарелка. Макароны по-флотски, ещё чуть тёплые. И записка круглым детским почерком: «Разогрей 2 мин. Котлеты в холодильнике. Люблю. Л.»

Она всегда писала «люблю» в конце записок. Каждый день. Двадцать лет подряд.

Геннадий сел за стол и долго смотрел на эту записку. Макароны есть не стал. Выпитый виски и разговоры с Риной оставили в груди странное чувство. Не вину. Голод. Как будто он только сейчас понял, что всё время был голоден, а кормили его одним блюдом.

Но голоден он был не по еде.

Капля сорвалась с крана и звонко ударилась о раковину. Потом ещё одна. Кран тёк уже третий месяц. Люба просила починить. Он обещал. И снова обещал. И опять.

Ещё одна капля.

Он выключил свет и пошёл спать.

На работе всё расплывалось. Геннадий сидел за чертежами и ловил себя на том, что перечитывает одну строку четвёртый раз. В голове крутились зелёные глаза, хрипловатый смех, запах цветочного парфюма.

Коллега Фёдор, грузный мужик с усами и вечной щетиной, плюхнулся рядом в столовой.

– Ты чего квёлый? Жена опять борщом накормила?

– Причём тут борщ.

– Ни при чём. Просто у тебя лицо, как у человека, который хочет совершить глупость.

– С чего ты решил?

Фёдор откусил котлету и прожевал основательно, не торопясь.

– Я два раза был женат. Узнаю выражение. Первый раз видел у себя в зеркале. Второй раз вижу у тебя.

Геннадий промолчал. А Фёдор дожевал котлету, запил компотом и добавил тихо:

– Знаешь, что я понял после второго развода? Проблема не в борще. Проблема в том, что мы перестаём есть его с удовольствием. А потом решаем, что виноват борщ.

Философ. Геннадий допил свой компот и вернулся к чертежам. Но фраза засела, как заноза под кожей, которую не видно, а чувствуешь.

Следующие две недели он жил на автопилоте. Дома ел, кивал, смотрел телевизор. А в телефоне существовал другой Геннадий: тот, который писал Рине длинные сообщения, обсуждал фильмы, получал фотографии кофе в красивых чашках, закатов с балкона, рыжего кота на клавиатуре. Мелочи. Но от каждого уведомления пальцы сами тянулись к экрану.

Люба ничего не говорила.

Но однажды утром она стояла в коридоре, когда он вышел из ванной. Смотрела на него не сердито. Хуже. Внимательно. Как будто пыталась прочитать что-то, написанное мелким шрифтом на его лице.

– Гена, у тебя всё в порядке?

– Да. А что?

– Ничего. Просто спрашиваю.

Она развернулась и зашаркала тапочками на кухню.

Соня сидела за столом с учебником. Семнадцать лет, выпускной класс, ЕГЭ через четыре месяца. Геннадий поймал себя на мысли, что не помнит, когда в последний раз разговаривал с дочерью дольше трёх минут.

– Пап, – вдруг сказала она, не отрывая глаз от страницы.

– М?

– Мама вчера плакала. В ванной. Думала, никто не слышит. Но я слышала.

Рука с кружкой замерла на полпути ко рту. Сделалась тяжёлой. Он медленно поставил кружку обратно на стол.

– С чего ты решила, что она плакала?

Соня подняла глаза. Карие, большие, с длинными ресницами. Любины.

– Пап, у меня есть уши. И стены тонкие.

В её голосе звучало что-то не по возрасту взрослое. Терпение, замешанное на усталости.

– Разберись, пожалуйста. Мне и так стресса хватает.

Она захлопнула учебник, закинула рюкзак на плечо и ушла. Дверь хлопнула негромко.

Геннадий стоял на кухне и слушал, как капает кран.

Разобраться он не разобрался. Вместо этого позвонил Виктору.

– Слушай, а номер Рины у тебя есть?

– Генка, ты женатый мужик.

– Я знаю. Просто спрашиваю.

– Ну, спрашивай у неё напрямую. Номер давал.

Виктор помолчал. Потом добавил тише:

– Только не делай глупостей, ладно? Я серьёзно. Ты мой друг, и я как друг говорю: не надо.

– Ты-то развёлся.

– Вот поэтому и говорю.

Что-то мелькнуло в его голосе. Усталость. Но Виктор тут же вернул бодрый тон, рассказал про новый бар на Патриках и повесил трубку.

А Геннадий уже набирал Рине.

Они встретились в кафе у её работы. Рина пришла в бежевом пальто, от неё пахло чем-то цветочным, и села с такой уверенностью, будто знакомы лет десять.

– Рассказывайте, Геннадий. Что вас тревожит?

– С чего вы решили, что меня что-то тревожит?

– Глаза у вас такие. Как у собаки, которую забыли погулять.

Он рассмеялся. Громко, от живота. Давно так не смеялся. Может, лет пять.

Они говорили про работу, про кино, про книги. Рина читала серьёзную литературу, цитировала Чехова и спорила про Достоевского с аргументами. Не как Люба, которая пожимала плечами: «Не знаю, Ген, тяжело мне это».

– Вы удивительная женщина, – вырвалось у него.

– Нет. Обычная. Просто вы давно ни с кем не разговаривали за пределами своей кухни.

Жёстко. Но она тут же улыбнулась, и жёсткость растаяла.

Знаете, что меня всегда поражает в таких историях? Мужчина не влюбляется в другую. Он влюбляется в то, каким себя чувствует рядом с ней: интересным, живым, нужным. А потом путает одно с другим.

Через месяц Геннадий жил как человек с двойным дном. В одной жизни приходил домой, ел борщ, кивал Любе и смотрел новости. В другой, телефонной, острил, обсуждал кино и чувствовал себя живым.

Кран на кухне по-прежнему тёк. Люба напоминала раз в неделю, одними и теми же словами.

– Гена, кран.

– Починю в выходные.

Выходные проходили. Кран капал. Люба подставляла мисочку и молча вытирала лужу.

Однажды вечером, когда он сидел в спальне с телефоном, до него донёсся голос из кухни. Громкая связь. Люба говорила с мамой.

– Нет, мам, не ругаемся. Просто... не знаю. Он вроде здесь, а вроде нет. Понимаешь?

Голос тёщи, высокий и резкий:

– Любка, я предупреждала. Мужики после сорока дуреют. Отец твой дурел, пока я ему сковородкой не объяснила.

– Мам, я не буду сковородкой.

– А зря. Помогает.

Люба тихо засмеялась. Потом замолчала. И Геннадий услышал, как она вздохнула. Не для кого-то, не для эффекта. Просто вздохнула, как вздыхают люди, которые несут что-то тяжёлое и некому передать.

Он опустил телефон. На экране светилось Ринино сообщение: фотография заката и подпись «Вечер для мечтателей». Красиво. Идеально.

Он закрыл мессенджер. Лёг лицом в подушку.

А Люба тем временем тихо менялась.

Сначала на холодильнике появилось расписание: курсы керамики, среды и пятницы, с шести до восьми.

– Это что? – ткнул он пальцем в листок.

– Керамика. Давно хотела попробовать.

– Горшки лепить? – с насмешкой сказал он.

Она посмотрела на него без обиды. Но с чем-то новым в глазах. Чем-то, чего раньше не было.

– Да, Гена. Горшки лепить.

И ушла. Без хлопка, без скандала. Просто ушла в комнату и закрыла дверь.

Потом на тумбочке появились книги. Раньше Люба читала рецепты и женские журналы. А тут лежал томик с иероглифами на обложке и странным словом «ваби-саби». Потом она купила новый фартук. Серый, льняной, без подсолнухов. А старый повесила на гвоздик в кладовке.

Маленькие перемены. Незаметные. Но если бы Геннадий смотрел внимательнее, он увидел бы: Люба строила себя заново. Без него. Тихо, как строят дом, начиная с фундамента.

Финал наступила в субботу.

Геннадий собирался к Рине. Не в кафе. К ней домой, на ужин. Он прекрасно понимал, что ужин у одинокой женщины, когда на столе две тарелки и бутылка вина.

Стоял перед зеркалом в прихожей, поправляя рубашку с запонками, когда за спиной выросла Люба.

– Уходишь?

– Да. По работе.

– В субботу. Вечером. В рубашке с запонками.

Он замер. За двадцать лет она ни разу не говорила таким тоном.

– Деловой ужин.

Он не обернулся.

– Геннадий.

Полное имя. Это было хуже крика.

– Я не дура.

Тишина. Часы тикали на стене. Кран капал на кухне. Два звука, отмеряющих время его брака.

– Я знаю про Рину.

Пол качнулся. Геннадий повернулся. Люба стояла, прислонившись к косяку, скрестив руки. Глаза сухие. Ни слезинки.

– Откуда...

– Соня увидела переписку. Ты оставил телефон на столе разблокированным.

– Чёрт.

– Не в Соне дело.

Он открыл рот. Закрыл. Снова открыл.

– Люба, послушай...

– Нет. Ты послушай.

Говорила ровно, без дрожи. Как врач, который объясняет диагноз пациенту.

– Двадцать лет я варю тебе борщ. Пеку хлеб с утра. Ношу лекарства твоей маме через весь город. Глажу рубашки. Встаю ночью, когда тебе снятся кошмары, приношу воду.

Каждое предложение падало как камень в пустой колодец.

– Я не прошу благодарности. Никогда не просила. Но я прошу честности. Хочешь уйти? Уходи. Только не ври.

– Я не хочу уходить, – вырвалось само.

– Тогда зачем ты идёшь к ней?

А действительно. Зачем?

Геннадий сел на табуретку в прихожей. Прямо в дурацкой рубашке с запонками. Люба стояла над ним, и он смотрел на неё снизу вверх. Впервые за долгое время.

– Не знаю. Мне казалось, я потерял что-то. И найду там.

– Что именно?

Молчание.

Она села рядом, на пол, прямо на коврик у входной двери. Стянула резинку с волос. Они упали на плечи, каштановые, с первой сединой у висков.

– Я скажу, что ты потерял. Интерес. К жизни, ко мне, к себе. Но это не моя вина, Гена. И Рина это не починит. Как ты не чинишь кран, который течёт четвёртый месяц.

Он невольно посмотрел в сторону кухни. Оттуда донеслась очередная капля. Звонкая, как точка в конце приговора.

Никуда он не пошёл в тот вечер. Написал Рине: заболел. Грустный смайлик в ответ. И фотография ужина на двоих: тарелки ровненько, салфетки, свечи. Красиво. Идеально. Ненастояще.

Люба разогревала вчерашний суп. Нож скользил по хлебной корке ровно, привычно. Руки красные от утренней уборки.

– Люба.

– Что?

– Завтра починю кран.

Она обернулась. Усмехнулась. Не зло. Грустно.

– Завтра воскресенье. Сантехника закрыта до десяти.

– Подожду до десяти.

Она поставила перед ним тарелку. Суп с лапшой, прозрачный бульон, петрушка сверху.

– Ешь.

И вышла.

В воскресенье он действительно починил кран. Три часа провозился, обжёг палец паяльником, залил пол, переругался с прокладкой, которая не хотела садиться. Но кран замолчал.

Люба зашла на кухню. Открыла воду. Закрыла. Тишина.

– Ну, – сказала она.

– Ну, – ответил он.

Больше ничего. Но это короткое «ну» весило больше, чем все его извинения за двадцать лет.

А потом он позвонил Виктору.

Они сели на лавочку во дворе, как подростки. Ноябрь кусался за уши и щёки. Виктор прятал нос в воротник и крутил в руках фляжку.

– Люба знает про Рину, – сказал Геннадий без предисловий.

Виктор присвистнул. Отвинтил крышку, глотнул, протянул ему.

– И что теперь?

– Никуда не пошёл вчера. Остался дома. Починил кран.

– О, кран. Серьёзный шаг.

Глаза у Виктора при этом были совсем невесёлые. Он смотрел на детскую площадку, где мальчик лет шести пытался залезть на горку задом наперёд, а мама придерживала его за капюшон.

– Витя, – Геннадий помолчал. – А тебе нормально? Одному?

Долгая пауза. Виктор закрутил фляжку и убрал в карман.

– Хочешь честно?

– Хочу.

– Мне паршиво, Генка. Каждый вечер прихожу в пустую квартиру, и мне паршиво.

Геннадий повернулся к нему. Виктор выглядел старше сорока семи. Морщины у глаз, некрашеная седина, куртка дорогая, но под ней свитер с катышками. Не постирал нормально или постирал неправильно.

– Рестораны, яхты, девушки, – Виктор посмотрел ему в глаза. – Знаешь, что я делаю, когда фотка набирает сотню лайков? Кладу телефон на тумбочку, ложусь на диван и таращусь в потолок. Потому что лайки не спрашивают, как прошёл день. Не ставят тарелку на стол. Не говорят «только не поздно», когда уходишь вечером.

– Ты никогда мне этого не рассказывал.

– А зачем? Чтобы ты жалел? Я сам себя жалею, на двоих хватит, – он криво улыбнулся. – Я развёлся, потому что думал так же, как ты. Что где-то другая жизнь, ярче и интереснее. Знаешь, что я понял через три года пустой квартиры?

– Что?

– Что «лучшая» жизнь была у меня дома. Просто каждый день выглядела одинаково. Как борщ, который Люба тебе варит. Двадцать лет один борщ, и ты думаешь: ерунда, ничего особенного. А попробуй без него полгода. Я пробовал. Не советую.

Мальчик на площадке забрался на горку и победно заорал на весь двор. Мама захлопала в ладоши.

Геннадий молча смотрел на площадку. И вдруг подумал, что Соне было шесть, когда они приходили сюда вместе. Она тоже забиралась задом наперёд. И Люба тоже хлопала.

С Риной он встретился через три дня. В том же кафе, что и в первый раз. Она пришла с безупречным макияжем, села и улыбнулась.

– Выздоровел?

– Рина, мне нужно тебе кое-что сказать.

Улыбка стала тоньше.

– Я женат. Ты знаешь. И не могу так продолжать.

Секунда тишины. Она отпила кофе, поставила чашку на блюдце аккуратно, без звука.

– Я знала, что этим кончится.

– Прости.

– За что? За то, что два месяца играл в подростка, а потом вспомнил про семью? Не извиняйся. Скучно.

Голос изменился. Жёстче, выше. И Геннадий вдруг увидел то, чего раньше не замечал. Рина смотрела не на него, а сквозь, как будто он был декорацией, которую легко поменять.

– Ты хороший человек, Геннадий. Но скучный. Как все женатые, которые приходят за приключением и бегут обратно к борщу. Удачи с краном.

Она встала, надела пальто, простучала каблуками по плитке. Дверь хлопнула. На столе осталась чашка с помадой на краю.

Он не спросил, откуда она знает про кран. Наверное, сам рассказывал. Много говорил о Любе, о доме, о быте. Даже с другой женщиной он всё равно говорил о жене. Вот и ответ на вопрос, которого боялся себе задать.

Кофе остыл. Горький. Геннадий допил и впервые за два месяца вдохнул свободно.

Дома пахло глиной.

На кухонном столе стояли четыре кривых чашки. Коричневые, неровные, с отпечатками пальцев. Люба сидела рядом и разглядывала их так, как другие разглядывают произведения искусства в музеях.

– Мои, – сказала она, не дожидаясь вопроса. – Первый обжиг.

Геннадий взял одну. Тяжёлая, тёплая, шершавая. На донышке маленькая буква «Л», нацарапанная зубочисткой.

– Кривая.

– Знаю.

– И тяжёлая. Чай пить неудобно.

– Знаю.

– Красивая.

Люба подняла на него глаза. Карие, с длинными ресницами. Те самые, в которые он влюбился двадцать два года назад в институтском коридоре.

– Правда так думаешь?

– Правда.

Молчание. Потом она встала, включила чайник и достала из шкафа пачку магазинного печенья.

– А хлеб? – спросил он.

– Не пекла. Была на курсах.

– А борщ?

– Тоже нет.

Геннадий посмотрел на печенье, на чайник, на жену. И вспомнил историю из своего старого двора. Дядя Коля с третьего этажа тридцать лет жил с тётей Зиной и тридцать лет жаловался на борщ, на шторы, на кота, на всё подряд. А когда тётя Зина уехала к дочке на месяц, он приходил к моей маме и спрашивал, как включить стиральную машину. Через две недели позвонил жене и попросил вернуться. Она засмеялась в трубку: «Борщ ему, видите ли, нужен. А позвонить и спросить, как у меня дела, в голову не пришло?»

И вот Геннадий стоял на кухне и понимал: двадцать лет он ел борщ и ни разу не подумал, хочет ли Люба его варить. Она варила, потому что любила. Потому что он любил. Потому что так было заведено. И «заведено» незаметно стало значить «невидимо».

Вечером он сел рядом с ней на диван. Люба читала книгу с иероглифами на обложке.

– Что читаешь?

Она посмотрела поверх очков. С удивлением.

– Про кинцуги. Японская техника: разбитую посуду склеивают золотом. Трещины не прячут, а делают частью рисунка.

– И как красиво?

– Очень. Японцы считают, что вещь с историей ценнее новой.

Пауза. Геннадий прокрутил это в голове. Разбитое, склеенное золотом. Трещины как украшение.

– Люба, я виноват.

– Знаю.

– Не только из-за Рины. За всё. За кран, за рубашки, за то, что не спрашивал про твой день. За горшки.

– Чашки, – поправила она.

– За чашки. Прости.

Она закрыла книгу. Положила на колени. Сняла очки, потёрла переносицу.

– Знаешь, что я поняла за эти два месяца?

– Что?

– Мне не нужно, чтобы ты считал меня идеальной. Мне нужно, чтобы ты меня видел.

Простые слова. Короткие. Но легли на грудь тяжелее всех книг, которые Рина ему когда-либо цитировала.

– Я вижу, – сказал он.

– Сейчас, может быть. А завтра?

– Не знаю насчёт завтра. Но сегодня вижу. И буду стараться.

Люба чуть улыбнулась. Левым уголком рта, как делала всегда, когда хотела спрятать улыбку.

– Ладно.

Прошёл месяц. И ещё один.

Кран молчал. Геннадий покрасил кухню в голубой, потому что Люба давно хотела. Получилось криво, пришлось переделывать два раза. Переделал.

На керамику она ходила по средам и пятницам. Чашки становились ровнее, но первые, кривые, стояли на полке на самом видном месте. Геннадий пил из них чай каждое утро. Неудобно? Да. Из других не хотелось.

Борщ она варила дважды в неделю, не пять. В остальные дни заказывали пиццу или он готовил. Яичница с помидорами получалась у него вполне прилично. Один раз даже суп сварил. Пересолил, конечно. Люба молча съела всю тарелку и ничего не сказала. Только подлила себе воды.

Соня сдала ЕГЭ. Когда пришли результаты, Люба заплакала прямо на кухне, накрыв лицо руками. Геннадий обнял обеих, жену и дочь, и стоял так долго, пока чайник не засвистел. Никто не пошёл его выключать ещё полминуты.

С Виктором они по-прежнему сидели на лавочке во дворе. Но разговоры изменились. Виктор перестал хвастаться ресторанами. Завёл кота. Рыжего, наглого.

– Спит на моей подушке, – рассказывал с таким лицом, с каким другие говорят про детей. – Ворует колбасу из холодильника. Орёт в пять утра.

– Заведи себе человека, а не кота, – сказал Геннадий.

– Кот не уйдёт к другому.

– Витя.

– Ладно, ладно. Может быть. Подумаю.

Фляжку он крутил в руках, но не открывал. Просто крутил и смотрел на площадку.

– Генка, помнишь шутку? Что холостяки мечтают о красивой, умной и заботливой жене?

– Помню.

– А женатые мечтают о том же?

– Помню.

Виктор щурился на осеннее солнце.

– Знаешь, в чём подвох? Холостяки мечтают, потому что не нашли. А женатые, потому что перестали искать. В смысле, перестали искать в той, которая рядом. Глаза замылились, привыкли. И кажется, что борщ невкусный, а это просто нос забился.

Геннадий кивнул. Потому что за последние месяцы понял ровно это. Люба не изменилась. Не стала красивее, умнее или заботливее. Она всегда была такой. Он просто перестал смотреть.

Вечером пришёл домой и увидел Любу у зеркала в прихожей. Она примеряла новое платье. Тёмно-зелёное, простое, без затей. Волосы распущены. Румянец на щеках.

– Откуда? – спросил он.

– Купила сегодня. На курсы в одном и том же хожу, неудобно стало.

Геннадий прислонился к косяку. Посмотрел на неё. По-настоящему. Не мельком, не на бегу, не поверх экрана телефона.

Сорок два года. Морщинки у глаз. Руки, красные от глины и горячей воды. Фигура не как у Рины. Улыбка не как у Рины. Ничего общего с Риной.

И от этого перехватывало горло.

– Красиво.

– Правда? Кажется, цвет не мой.

– Самый твой.

Люба обернулась. Посмотрела долго, изучающе, как тогда, в коридоре утром, когда пыталась что-то прочитать на его лице. Только сейчас, похоже, прочитала.

– Геннадий Петрович, вы, кажется, за мной ухаживаете.

– Двадцать лет опоздал, но да. Ухаживаю.

Она засмеялась. По-настоящему, от души, запрокинув голову. Как двадцать два года назад в институтском коридоре, когда он стоял перед ней с мятой астрой и листком из тетради по сопромату.

Часы на стене показывали семь вечера. Кран на кухне молчал. Из духовки тянуло чем-то сладким и чуть подгорелым: Соня решила испечь кекс по маминому рецепту и, судя по запаху, передержала.

– Мам, горит! – донеслось из комнаты.

Люба засмеялась ещё раз, подхватила полотенце и побежала на кухню. Платье мелькнуло в дверном проёме. Тёмно-зелёное.

Геннадий постоял ещё секунду у зеркала. Обычный мужик, сорок пять лет, залысины, мешки под глазами. Не герой и не красавец. Муж, который двадцать лет искал что-то особенное, пока оно стояло рядом в фартуке с подсолнухами и мешало борщ деревянной ложкой.

Он пошёл на кухню. Спасать кекс.

-2

Рекомендуем почитать