Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

НЕВОЛЬНИЦА...

Рассказ .Глава 5.
Осень в тот год пришла рано, с затяжными дождями и ветрами, которые рвали с деревьев ещё зелёный лист. Небо висело низкое, серое, будто набрякшее слезами.
Настя почти не спала. По ночам она лежала рядом с Антипом, слушала его ровное дыхание и смотрела в темноту. Сердце колотилось, как пойманная птица.
Совесть грызла её.

Рассказ .Глава 5.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Осень в тот год пришла рано, с затяжными дождями и ветрами, которые рвали с деревьев ещё зелёный лист. Небо висело низкое, серое, будто набрякшее слезами.

Настя почти не спала. По ночам она лежала рядом с Антипом, слушала его ровное дыхание и смотрела в темноту. Сердце колотилось, как пойманная птица.

Совесть грызла её.

Каждый раз, когда Антип, вернувшись с мельницы, устало улыбался ей и гладил по голове, Насте хотелось провалиться сквозь землю.

Каждый раз, когда Назар тянул к ней ручонки и лепетал «ма-ма», она чувствовала, как что-то рвётся внутри.

— Ты чего бледная? — спрашивал Антип.

— Нездоровится?

— Нет, — отвечала она. — Бессонница. Осенью всегда так.

Он верил. Он всегда верил.

И это было хуже всего.

Но когда она видела Петра — даже издали, на мельнице, даже мельком, — всё внутри переворачивалось.

Сердце начинало петь, забывая о стыде, о долге, о клятвах. Она понимала, что делает неправильно, но остановиться уже не могла.

Любовь оказалась сильнее страха. Сильнее совести.

Сильнее всего.

****

В начале октября, когда поля опустели и первые заморозки побелели на траве, Настя приняла решение.

Они встретились в последний раз у старой мельницы. Дождь моросил, ветер раскачивал голые ветки вербы.

Пётр стоял под навесом, курил, и пальцы его дрожали.

— Настя, — сказал он, бросив цигарку. — Больше не могу.

Так жить — не жить.

Тайком, в кустах, оглядываясь. Я ухожу.

Она побледнела.

— Когда?

— Через три дня. В Сибирь. Поездом, говорят, рабочих набирают.

Тайга, стройка.

Я не боюсь.

Она посмотрела ему в глаза. Светлые, прозрачные, как вода в ручье. И поняла, что не переживёт, если он уйдёт без неё.

— Возьми меня, — сказала она.

Пётр замер.

— Ты… правда?

— Правда. — Голос её дрожал, но она держалась. — Я соберусь. Заберу братьев. И… мы уйдём.

Он шагнул к ней, обнял, прижал так крепко, что хрустнули рёбра. Она уткнулась лицом в его грудь, пахнущую махоркой и дождём.

— Спасибо, — прошептал он. — Спасибо, Настя.

Но в душе у неё что-то оборвалось. Она знала, что не все пойдут за ней. Знала, что теряет.

****

На следующий вечер, когда Антип заснул раньше обычного (сказался тяжёлый день на мельнице), Настя позвала братьев в сени.

Гришка пришёл хмурый, Ванька — сонный, тёр кулаками глаза.

— Садитесь, — сказала она. — Говорить надо.

Она рассказала всё.

Про Петра, про любовь, про побег, про Сибирь. Говорила тихо, быстро, боясь, что Антип проснётся и услышит.

Когда она замолчала, в сенях стало тихо, как в могиле. Ванька смотрел на неё огромными глазами, не понимая до конца.

Гришка побелел, сжал кулаки.

— Ты с ума сошла, — сказал он глухо.

— Гриша…

— Я сказал — ты с ума сошла! — Он вскочил, заходил по сеням, сжимая и разжимая кулаки.

— Антип нас приютил, накормил, одел!

Назар — твой сын!

А ты… ты с каким-то Петром бежать собралась?

— Гришка, я люблю его, — прошептала Настя, и слёзы покатились по щекам.

— Любовь! — Гришка почти кричал, но сдерживался. — А долг? А стыд? Что люди скажут?

Что отец скажет, если узнает?

Антип тебя из милости взял, а ты…

— Я не из милости, — перебила Настя. — Я ему сына родила. Я в доме хозяйка.

— Вот и будь хозяйкой! — Гришка остановился, глядя на неё в упор. — Я с тобой не пойду.

И Ванька не пойдёт. Нет.

— Гриша, — протянула она руку к брату.

Он отшатнулся.

— Не трогай. Ты для меня… ты теперь чужая.

Предательница.

Ванька заплакал. Он не понимал всего, но видел, что ссорятся, и это было страшно.

— Настя, не уходи, — прошептал он.

— Настя, пожалуйста.

Настя прижала его к себе, гладила по голове, целовала в макушку.

— Ваня, я вернусь, — сказала она. — Когда устроюсь, я за вами вернусь.

— Не вернёшься, — жёстко сказал Гришка.

— Такие не возвращаются. Иди. Иди, если решила.

Но мы — никуда.

Я лучше с Антипом на мельнице работать буду, чем с предательницей по тайгам мыкаться.

Настя всхлипнула.

Она знала, что Гришка упрямый, что уговорам не поддастся. Но надеялась. До последнего надеялась, что братья поймут.

— А Назар? — спросил вдруг Ванька, вытирая нос рукавом.

— А Назар без тебя как?

Сердце Насти разорвалось на части.

— Назар останется с отцом, — сказала она едва слышно. — Антип его не отдаст.

И я… я не смогу его взять.

Дорога дальняя, сама не знаю, где пристану.

— Значит, бросаешь и его, — Гришка усмехнулся, но усмешка вышла кривой, злой.

— Бросаешь всех. Как мать.

Это было как пощёчина.

Настя отшатнулась, словно её ударили.

— Не смей, — прошептала она. — Не смей сравнивать.

— А что ж? — Гришка шагнул к ней.

— Мать ушла — и ты уходишь.

Яблоко от яблони недалеко падает.

— Гришка! — закричала Настя, но тут же зажала рот рукой — не услышал бы Антип.

В сенях повисла тяжёлая, звенящая тишина. Ванька дрожал, прижавшись к стене. Гришка стоял, опустив голову.

Настя вытирала слёзы, но они текли всё равно.

— Ладно, — сказала она после долгой паузы.

— Ладно. Оставайтесь. Я сама.

Она повернулась и ушла в избу.

****

Ночь перед побегом была самой длинной в её жизни.

Антип спал, посапывая в подушку.

Назар лежал в люльке, ровно дышал, иногда вздрагивал во сне. Настя сидела на лавке, держа на коленях узелок — смену белья, краюху хлеба, материн платок, который берегла столько лет.

Всё её богатство.

Она смотрела на сына и не могла насмотреться.

Маленькое личико, тёмные волосики (в него, в Антипа), кулачки, сжатые у груди.

Она знала, что не простит себе этого.

Во веки веков не простит.

— Прости меня, Назар, — прошептала она, наклоняясь над люлькой. — Прости, кровинушка.

Поцеловала его в лоб, тёплый, чуть влажный.

Поцеловала в щёчку, в носик. И отстранилась, потому что иначе не уйдёт.

Антипа она не стала будить. Боялась. Боялась, что увидит его глаза — удивлённые, болящие — и не сможет уйти. Она положила на стол записку, где кривыми буквами вывела:

«Антип, прости. Так надо. Не ищи. Братья остаются. Назара береги. Настя».

Твёрдой рукой — нет, рука дрожала, но она заставила себя — положила бумагу на стол, придавила краюхой хлеба.

И вышла.

На крыльце её ждал Пётр. Стоял, промокший насквозь, с котомкой за плечами, и глаза его горели в темноте.

— Готова? — спросил он.

— Готова, — ответила Настя и оглянулась на дверь.

— А братья? — спросил он.

— Не идут, — сказала она глухо. — Не простили.

Пётр помолчал секунду, потом взял её за руку.

— Значит, вдвоём. Пойдём, Настя.

Не оглядывайся.

Она оглянулась. Последний раз взглянула на окна избы, где слабо теплилась лампада. Там остались её дети — родные братья и собственный сын. Там осталась её жизнь, которую она теперь отрезала, как ножом.

И сделала шаг в темноту.

*****

Антип проснулся под утро.

Сначала не понял — чего-то не хватает. Рука его легла на пустую половину постели. Холодно. Потом увидел записку на столе, прочитал — и замер.

Через минуту он сидел на лавке, держа в руках ту самую записку, и смотрел на неё, не видя.

Назар заплакал в люльке, но Антип не слышал. Он слышал только, как в груди что-то ломается — сухо, без крови, но смертельно.

Гришка вошёл из сеней, опустил глаза.

— Знал? — спросил Антип не своим голосом.

— Знал, — ответил Гришка. — Я не пошёл.

— Не пошёл, — повторил Антип машинально.

— А она пошла.

Он встал, пошатнулся, но удержался за край стола. Подошёл к люльке, взял на руки плачущего Назара, прижал к груди.

— Ничего, — сказал он мальчику. — Ничего, сынок.

Я тебя не брошу. Я и их не брошу. — Кивнул на братьев.

— А она… она пусть идёт. Бог ей судья.

Он вышел на крыльцо, держа ребёнка на руках, и долго смотрел на дорогу, уходящую в лес.

Дождь уже кончился, но ветер дул сырой, ледяной.

Никого не было видно. Только листья кружились по чёрной земле.

****

Настя шла рядом с Петром, цепляясь за его руку, спотыкаясь в темноте.

Они уходили проулками, задами, огородами — чтобы никто не заметил, не окликнул, не вернул.

— Не оглядывайся, — повторял Пётр.

Она не оглядывалась.

Но слёзы текли, и она не вытирала их — пусть.

Она знала: то, что она сделала, не исправить никогда. Она предала мужа, который дал ей кров. Предала сына, которого родила на муках. Предала братьев, которые верили ей, как матери.

Но любовь — она сильнее совести.

Она заставляет шагать в бездну с открытыми глазами.

И назвать это нельзя ни подвигом, ни грехом. Это — просто жизнь. Жестокая, неправильная, человеческая.

Вдали прокричал петух. Начинался новый день. А на душе у Насти была ночь.

*******

Они шли всю ночь и половину следующего дня. Сначала — проулками, задами, чтобы не нарваться на знакомых. Потом свернули на просёлочную дорогу, что вела к железнодорожной станции в двадцати верстах. Небо к утру прояснилось, но холод стоял пронизывающий — октябрь давал о себе знать.

Настя почти не чувствовала ног.

Узелок оттягивал плечо, сапоги промокли, юбка намокла до колен. Но она шла.

Сзади, тяжело дыша, шагал Пётр — сердитый, замкнутый, не проронивший ни слова с тех пор, как они покинули околицу.

— Пётр, — сказала она, когда солнце поднялось выше и дорога пошла под гору.

— Надо передохнуть. Я не могу.

— Потерпи, — бросил он, не оборачиваясь. — До станции дойдём — там и отдохнём.

— Но я есть хочу, и пить.

И ноги стёрла до крови.

— Я сказал — потерпи! — рявкнул он, и Настя вздрогнула.

Она никогда не слышала от него такого тона. Пётр всегда был мягким, тихим, почтительным. А сейчас шёл впереди, сжав челюсти, и даже походка у него сделалась жёсткой, злой.

— Ты чего злишься? — спросила Настя осторожно.

— Ничего, — ответил он сквозь зубы.

Но она чувствовала: ничего не бывает. Что-то сломалось между ними, как только они переступили порог её дома.

Или, может, сломалось раньше, а она просто не замечала.

К полудню они добрались до полустанка — нескольких домов будочников, водокачки и ржавых рельсов. Ни поезда, ни людей. Ветром качало телеграфные провода, и они выли тоскливо, по-осеннему.

— До вечера поезда не будет, — сказал Пётр, оглядев расписание на облупившейся доске.

— Придётся ждать.

Они сели на лавку у здания вокзала — дощатого, заколоченного на зиму. Настя достала из узелка краюху хлеба, разломила пополам. Пётр взял свою половину, но есть не стал — вертел в руках, смотрел куда-то вдаль.

— Пётр, — начала Настя.

— А Антип… он не будет нас искать?

— А ему какое дело? — усмехнулся Пётр, и усмешка вышла кривая, недобрая. — Ты сама ушла. Сама.

Он тебя не гнал.

— Но Назар… — голос Насти дрогнул. — Назар мой.

Грудной ведь.

— А кто тебе говорил идти? — Пётр повернулся к ней, и она увидела его глаза — мутные, злые, с красными прожилками.

— Я заставлял? Нет. Сама захотела.

Теперь поздно ныть.

— Я не ною, — тихо сказала Настя. — Я просто…

— Что — просто? — перебил он, повышая голос. — Жалко тебе их? А меня не жалко? Я ради тебя всем рисковал. Работу потерял, Антип меня теперь прибьёт, если увидит. А ты — плакать.

На баб слёзы только и надежда.

Настя замолчала. Внутри поднималась глухая, горькая обида.

К вечеру поезд так и не пришёл. Стемнело рано — октябрьские сумерки, серые и липкие.

Пётр завёлся снова.

— Слышь, Настя, — сказал он, хватая её за плечо. — Ты что, раздумала? Хочешь назад?

— Пусти, — она попыталась освободиться. — Больно.

— Отвечай! — он сжал сильнее.

— Я… я не знаю, — выдохнула она.

— Может, зря мы… Может, вернуться?

Она не договорила.

Удар пришёлся в скулу — смачный, тяжёлый.

Голова Насти мотнулась в сторону, во рту появился привкус крови.

— Дура! — заорал Пётр. — Сучка неблагодарная! Я из-за тебя всё бросил, а ты — вернуться? Ах ты…

Он схватил её за горло обеими руками и сдавил.

Глаза его налились кровью, лицо перекосило от злобы.

Настя захрипела, забилась, пытаясь оторвать его пальцы.

Воздух кончился. В глазах потемнело, поплыли красные круги. Она уже прощалась с жизнью, когда рядом раздался голос:

— Эй! Ты, очумел! Отпусти девку!

Пётр разжал руки, обернулся. На дороге стояла телега, а на ней — мужик в рваном тулупе, с кнутом в руке.

— Ты чей такой? — спросил мужик слезая.

— По какому праву душишь?

Пётр отступил. Настя, кашляя и задыхаясь, отползла в сторону.

В голове шумело, но она нашла в себе силы вскочить — и бросилась бежать прочь, прочь, прочь, спотыкаясь на каждом шагу.

— Стой! — заорал Пётр. — Стой, паскуда!

Но Настя бежала. За ней, услышав крики, побежал и мужик — не за ней, за Петром, загородил дорогу.

— Оставь, говорю! Не видишь — девка не хочет!

— Отойди! — Пётр попытался оттолкнуть мужика, но тот был коренастый, тяжёлый, не сдвинулся.

— Сказал — оставь. Убью, козла.

Пётр сплюнул, выругался грязно, долго, и свернул в кусты — исчез, растворился в сумерках.

Настя бежала, не разбирая дороги.

Сапоги слетели, юбка порвалась о коряги. Ветки хлестали по лицу, но она не чувствовала боли — только страх, только одно желание: дальше, дальше, подальше от него.

— Ничтожество! — крикнула она в темноту, когда уже не могла бежать — рухнула на колени, задыхаясь.

— Тварь я ничтожная! Такая же, как мать!

Слёзы хлынули, и она завыла — громко, страшно, по-звериному, выпуская всё, что накопилось за эти годы.

Она билась головой о землю, царапала лицо, причитала:

— Мама! Зачем ты нас бросила? Зачем? Я такая же!

Такая же! Бросила сына! Бросила братьев!

Предательница!

Лес молчал. Только ветер гулял по верхушкам деревьев, да где-то ухала сова.

*****

Она шла назад почти сутки.

Босая, худая, с разбитым лицом и распухшей от слёз щекой. Узелок она потеряла в лесу — и хлеб, и платок материн, всё. В кармане остался только клочок бумаги с адресом, который уже не нужен.

К деревне она подошла к вечеру следующего дня. Закат горел багрово, зловеще. Ветер стих, и тишина стояла такая, что слышен был каждый скрип калитки.

Двор Антипа. Изба. Родная, проклятая, единственная.

Настя остановилась у забора, не решаясь войти. В окне горел свет — лампада или керосиновая лампа. Там был Назар. Там были братья. Там была её жизнь, которую она чуть не убила.

Она опустилась на землю у калитки, обхватила колени руками и заплакала.

Тихо, беззвучно, как плачут люди, выплакавшие все слёзы до одной.

— Простите, — шептала она. — Простите меня, дуру.

На улице стемнело. Звёзды высыпали мелкой крупой. Холод пробирал до костей, но она не двигалась — не могла переступить порог

Она не заметила, когда из калитки вышел Антип.

Он возвращался с мельницы — шапка на затылок, полушубок распахнут, в руках котомка с инструментами. За ним шёл Гришка, усталый, чумазый.

Антип остановился в шаге от неё. Долго смотрел сверху вниз — на чёрное от грязи лицо, на распухшую скулу, на босые, стёртые в кровь ноги.

Настя подняла голову. Увидела его — и всё внутри рухнуло.

— Антип… — прошептала она. — Антип, прости.

Она упала ему в ноги, обхватила его сапоги руками, припала лицом к мокрой, в глине, голенище.

— Прости ради сына! Ради Назара! Забери меня обратно! Не гони! Я больше никогда! Никогда!

Антип молчал. Стоял как каменный, и только жилка билась на виске.

Гришка отступил в сторону, отвернулся.

Ему было больно смотреть.

— Пожалуйста, — Настя не поднимала головы. — Убей меня, но не гони. Я без них не могу.

Я без Назара не могу.

Антип выдохнул — тяжело, протяжно, как выдыхают, когда внутри всё болит. Потом шагнул, обошёл её и, не сказав ни слова, ушёл в избу. Дверь за ним захлопнулась.

Настя осталась лежать на земле у порога. Сжалась в комок и затихла.

Больше она не плакала. Плакать было нечем.

Гришка постоял секунду, потом вернулся и тихо сказал:

— Настя, ты бы… ушла пока. Завтра поговоришь. Он злой, не тронь.

— Нет, — ответила она в землю. — Буду здесь. Пока не простит.

Гришка вздохнул, махнул рукой и ушёл в избу.

В избе Ванька возился с Назаром.

Малыш уже спал в люльке, а Ванька сидел рядом, качал и тихонько напевал что-то. Увидев вошедшего Антипа, он замер.

— Где Настя? — спросил Ванька.

— Снаружи, — коротко ответил Антип, сел на лавку, уронил голову на руки.

— Ты её… не прогонишь? — спросил Ванька боязливо.

Антип молчал.

Гришка подошёл к окну, выглянул. Настя лежала у калитки, не шевелясь. Он обернулся к Антипу:

— Она босая. Замёрзнет ночью.

— Не твоя забота, — ответил Антип глухо.

— Моя, — сказал Гришка твёрдо. — Она мне сестра.

Дура дурой, но сестра.

Он взял старый армяк, накинул и вышел на улицу. Набросил армяк на Настю, сел рядом.

— Иди в избу, — сказал он. — Стынь-то на дворе.

— Не пойду, — ответила она, не поднимая головы.

— Упрямая, как батя, — вздохнул Гришка. — Ладно, сиди.

Он вернулся в избу, сел на лавку и уставился в стол.

Антип поднял голову, посмотрел на дверь. Потом встал, тяжело, будто мешки поднял, и вышел.

Он стоял над Настей несколько минут.

Она не поднимала глаз — боялась увидеть ненависть.

— Настя, — сказал он наконец. Голос его был не злым, а усталым — смертельно усталым.

— Встань.

Она поднялась, дрожа от холода и страха.

— Посмотри на меня.

Она посмотрела. Лицо её было разбито, из разбитой губы сочилась кровь.

— Кто? — спросил Антип коротко.

— Пётр, — выдохнула она.

Антип сжал кулаки. Челюсть его заходила ходуном.

— Я его убью, — сказал он ровно.

— Не надо. Он… он ушёл. Не надо.

Я сама виновата. — Настя опустила голову.

— Гони меня, Антип. Я заслужила.

Антип долго молчал. Потом схватил её за плечо — грубо, но не больно — и потянул к двери.

— Иди. Мой руки. И к сыну.

Он без тебя спать не может.

Настя запнулась, не веря.

— Ты… прощаешь? — прошептала она.

— Не прощаю, — ответил Антип, открывая дверь. — И никогда не прощу, может. Но Назару мать нужна. А тебе — искупить вину.

Он пропустил её внутрь. Изба встретила теплом, светом лампы и запахом щей.

Ванька вскочил, бросился к Насте, повис на шее:

— Настя! Настя, ты вернулась!

Гришка стоял в стороне, опустив голову, но Настя видела, как дрожат его губы.

— Прости меня, — сказала она братьям, гладя Ваньку по голове. — Дура я. Простите.

— Жива, и ладно, — буркнул Гришка, не поднимая глаз.

Антип сел на лавку взял Назара из люльки — малыш проснулся, захныкал, увидев мать.

Антип протянул ребёнка Насте.

— Бери, — сказал он. — Твой.

Настя взяла сына на руки, прижала к груди, и слёзы, наконец, хлынули с новой силой. Но теперь это были слёзы облегчения.

— Никогда, — прошептала она Назару. — Никогда больше, кровиночка. Никогда.

***

Антип простил Настю не сразу.

Первое время они жили как чужие — за одним столом, в одной избе, но между ними словно стекло встало.

Он не смотрел на неё, не разговаривал лишнего, по ночам ложился на лавку у двери, а не рядом с ней.

Настя не жаловалась — терпела, работала, стирала, кормила Назара. Она знала: время лечит. Или не лечит, но хоть немного притупляет боль.

Зимой, перед самым Рождеством, Антип вернулся с мельницы поздно, выпил кружку горячего сбитня, который Настя сварила с мёдом и травами, и вдруг сказал:

— Иди сюда.

Она подошла. Он взял её за руку, притянул к себе, посадил на колени.

— Больше не уйдёшь? — спросил глухо.

— Никогда, — ответила она.

— Поклянись.

— Клянусь. Именем Назара. Именем Господа.

Антип тяжело вздохнул, обнял её, уткнулся лицом в плечо. Так они просидели до полуночи, и с тех пор он снова спал рядом, снова накрывал её рукой, снова ворчал по утрам, что каша пересолена.

Но бить и душить никогда не бил. Память о её разбитом лице, о ссадинах и синяках — она осталась у него в сердце занозой. Он стал мягче, осторожней.

И Настя отвечала ему тем же.

Весной, в мае, когда зацвели яблони и по ночам соловьи заходились в саду, Настя поняла — беременна. Она ждала этого со страхом и надеждой.

Антип обрадовался, но сдержанно:

— Сын?

— Не знаю, — ответила она. — Может, дочка.

— Дочка — тоже ладно, — сказал он. — Была бы живая.

В начале февраля в сильный мороз, Настя родила девочку.

Маленькую, темноволосую, с отцовскими бровями и тонким голоском. Назвали Марией — в честь бабушки Антипа, которая когда-то держала эту мельницу.

Антип взял дочку на руки, долго смотрел на её сморщенное личико, потом хмыкнул:

— Красивая будет. В мать.

Настя улыбнулась — впервые по-настоящему, без горечи, без оглядки на прошлое.

— И умная, — сказала она.

— И упрямая, — добавил Гришка, заглядывая в люльку.

— Сразу видно.

***

Гришка к тому времени вытянулся в плечах, борода пробилась русоватая, голос стал грубее. Он работал вместе с Антипом на мельнице, считался первым подручным. И девушки на него заглядывались — видный парень, работящий, не пьющий.

Но Гришка долго не выбирал.

А потом, на Успение, встретил на ярмарке Дарью — дочку кузнеца из соседнего села. Рослая, руки золотые,работящие, лицо светлое, улыбчивое. Она торговала пряниками, а когда Гришка подошёл, подала ему пряник просто так — бесплатно.

— Бери, парень. На счастье.

Он взял. И не отходил от её лотка до самого вечера.

Через месяц он привёл её к Антипу:

— Вот, — сказал. — Жениться хочу.

Антип оглядел Дарью строго, спросил:

— Работать умеешь?

— Умею, — ответила та не робея. — И корову доить, и печь топить, и за детьми ходить.

— Бери, — сказал Антип Гришке. — Хорошая.

Сыграли свадьбу скромно, в избе, поставили на стол кашу, курятину, брагу. Настя помогала готовить, нянчила двухлетнюю Марию и годовалого Назара (да, Назару уже второй пошёл). Дарья сразу вписалась в семью — тихая, работящая, без скандалов.

Она относилась к Насте с уважением, а Ваньку — как к младшему брату.

Гришка ревновал первые месяцы, но потом успокоился. Дарья была верная, это сразу чувствовалось.

****

Ванька тянулся к книжкам, которые Настя выменивала у заезжего офени на яйца и масло. Читал запоем, писал без ошибок, и учитель из соседнего села заметил его:

— Парень способный.

Отправить бы его в город, учиться.

Настя заплакала, когда Гришка передал ей эти слова. Антип долго молчал, потом вынул из сундука заначку — деньги, которые копил на новую упряжь.

— Поезжай, Ванька, — сказал он.

— Учись. Нам грамотные нужны.

Ванька уехал в пятнадцать лет. В город, в ремесленное училище, а потом его взяли в техникум — на бухгалтера. Он приезжал на каникулы, вытягивался, хорошел, щеголял в пиджачке. Настя стирала его рубахи и плакала от гордости.

— Говорят ты вся в мать, — шутила Дарья. — Тот же нос, те же глаза.

— А характер — в отца, — добавлял Гришка. — Упёртый, как баран.

Ванька смеялся, обнимал Настю и шептал: «Ты меня вытащила, сестра. Никогда не забуду».

****

В двадцать лет Ванька женился — на городской, девушке из хорошей семьи, Зинаиде. Настя боялась, что невестка не захочет жить в деревне. Но Зинаида оказалась простая: приехала, посмотрела на поле, на мельницу, на реку и сказала:

— Красиво здесь. Лепостно.

Они остались жить в городе, но каждое лето приезжали с детьми — сыном и дочкой.

Настя тогда расцветала, нянчилась с детьми , пекла пироги. Антип ворчал, что шумно, но сам тайком улыбался.

****

А в родной деревне Егора и Глафиры дела шли всё хуже.

Кузня Егора пришла в упадок — лошадей становилось меньше, металл дорожал, а управляющий чуть что норовил штраф наложить. Егор сдал, постарел, перестал поднимать глаза.

Глафира, родив ему сына Тимофея, вскоре снова забеременела, но выкинула на пятом месяце и с тех пор стала ещё злее — пилила мужа каждый день, упрекала, что он никчёмный, что деньги не зарабатывает, что лучшие годы она с ним погубила.

— Ты, Егор, хуже всякой бабы, — кричала она однажды, когда он вернулся с пустыми руками.

— Другой бы мужик золото из дерьма достал, а ты… ты в кузне своей как червяк.

Егор молчал. Он научился молчать давно.

А потом Глафира завела шашни с управляющим — тем самым, который штрафовал.

Стала ходить к нему на покос, на сеновал, а Егору говорила: «Помогаю, чтобы поблажку дал».

Но люди видели, языки работали.

Однажды Егор вернулся домой раньше времени. И застал.

Они не ожидали.

Глафира сидела на коленях у управляющего в горнице, платье задрано, волосы растрёпаны. Егор застыл на пороге, потом шагнул вперёд. Управляющий выскользнул, убежал.

А Егор закрыл дверь на засов.

Что было в той избе — никто не знает.

Только Григорий, который приехал через два дня проведать отца, нашёл дверь запертой. Корова стояла недоенная, Тимофей (ему было уже четыре года) сидел на крыльце, голодный и ревел.

Гришка выбил дверь.

Егор сидел за столом, руки в крови.

Глафира лежала у печи, недвижимая.

Приехал урядник, составили протокол.

Егор не отпирался, сразу сказал:

— Она изменила. Приревновал. Ударил. Померла.

Суд был коротким — отправили бедолагу на пять лет в лагеря, на лесоповал. Гришка пытался помочь, давал взятки, но куда там. Время было суровое, за убийство — срок.

Тимофея взяла к себе Настя.

Мальчик смотрел на неё испуганными глазами весь в отца — в Егора, родного ей.

Она обняла его.

— Будёшь жить у нас, Тимоша. Ты теперь мой.

Антип нахмурился, вздохнул, но принял. Третий приёмыш в доме — не привыкать.

Иван через год приехал с молодой женой Зинаидой. Узнав про отца, заплакал. Настя стояла у окна и молчала.

— Как же так? — спросил он.

— Ревность, — ответил Гришка. — Она его довела. Всё с другим.

— И мачеха…

— Мертва, — сказала Настя. — За что боролись.

*****

Антип доживал свой век спокойно.

Мельница работала, дети росли, Настя готовила, пряла, воспитывала. Иногда, вечером, он смотрел на неё — поседевшую, но всё ещё красивую, с живыми глазами — и шептал:

— Дурак я был, что так мучил тебя.

— И я дура, — отвечала она. — Мы оба дураки.

Машенька, их дочка, выросла похожей на Настю — та же русая коса, те же тихие манеры, но с отцовской хваткой.

В шестнадцать лет она уже вовсю помогала на мельнице, крутила жернова, не боялась ни грязи, ни работы.

Назар пошёл в Антипа — широкоплечий, серьёзный, с веснушками на щеках. Он любил лошадей и в восемнадцать лет уехал на конный завод, но писал письма и присылал гостинцы.

Тимофей, сын Егора и покойной Глафиры, вырос тихим, застенчивым. Он много читал и потом уехал в город, в учительскую семинарию. Настя перед отъездом дала ему отцову икону — маленькую, медную, которую когда-то Егор получил от своей матери.

— Поминай отца, — сказала она. — Он был слабый, но не злой. Просто сломался.

Гриша с Дарьей нарожали четверых — два парня и две девки. Жили в пристройке, которую Антип срубил для них рядом. Дарья оказалась хозяйкой хваткой — развела кур, кроликов, продавала яйца на базаре.

Иван работал бухгалтером на заводе, выбился в начальники, помогал братьям деньгами. Каждую Пасху приезжал в деревню с детьми и подолгу сидел в их избе.

Настя не роптала. Она знала: жизнь дала ей второй шанс. Она не прогадала.

Антип умер в пятьдесят четвёртом году — тихо, во сне, положив голову ей на колени. . Настя осталась вдовой, но не одинокой — дети, внуки, хозяйство. И память о том страшном годе, когда она чуть не потеряла всё.

Иногда, по ночам, ей снился Пётр. Он стоял на опушке леса и манил её рукой. Но Настя не шла. Она крестилась и просыпалась.

Бог простил — или, по крайней мере, не наказал слишком жестоко. А как иначе в этих местах, если каждый день — борьба, каждый год — испытание?

Конец.