Не родись красивой 227
Лена долго смотрела на парня. Будто решала, можно ли ему что-то сказать. И начала рассказывать. Что её мать и отец были учёными. Это слово прозвучало так странно и не по-детдомовски, что Митя даже не сразу нашёлся, как его принять. Учёные — это было что-то из другого мира. Не из того, где надо стоять на грядах, таскать картошку и бояться, что у тебя отнимут кусок хлеба.
Родители проводили какое-то испытание. Лена толком не знала всех подробностей. Знала только главное: случился взрыв. Страшный. После него не стало ни матери, ни отца. Всё оборвалось в один день. Дом, книги, голос мамы, шаги отца, привычный порядок — всё исчезло, как будто выжгло огнём.
— И меня отправили сюда, — сказала она.
Сказала ровно, но на последнем слове голос у неё сорвался.
— Я сначала думала, это ненадолго. Что кто-нибудь заберёт. Тётя. Или знакомые. А потом поняла...
Она не договорила. И так всё было ясно.
Митя сидел, глядя перед собой. В груди у него поднималось то особое тяжёлое чувство, когда чужая беда вдруг касается самой твоей старой боли. Он и сам слишком хорошо знал, что такое — в один раз остаться без дома, без родителей, без прежней жизни. Только у него всё было по-другому: не взрыв, не учёные, а аресты, этап, голод, страх. Но сиротство — оно везде одинаково холодное.
— Ну, теперь ты тут, — сказал он.
Слова вышли корявые, неутешительные, но Лена поняла, что он говорит не для отговорки. А потому и ответила ему просто:
— Теперь тут.
Они ещё долго сидели на лавочке. Над двором темнело небо, где-то в окнах зажигался свет, слышались шаги дежурных, хлопанье двери, чей-то смех. А между ними уже возникло то особое понимание, которое не требует многих слов.
--
Теперь Митька всё яснее чувствовал: Лена ищет в нём защиту. Она не бегала следом, не жаловалась по каждому пустяку, но стоило в коридоре или во дворе ей услышать злую насмешку, как глаза сами начинали искать его. И, если встречались с ним взглядом, она немного выпрямлялась, как человек, которому уже не так страшно.
Её поселили к старшим девочкам. Те приняли её сдержанно, но без злобы. Показали, где что лежит, научили, как складывать свои вещи, как стелить кровать, как быстро умываться и не считать ворон за столом.
Лена понемногу привыкала. Уже не вздрагивала от каждого окрика, не плакала среди бела дня, только вечерами делалась особенно тихой. Митька оставался для неё особенным. С ним она говорила иначе. Доверяла. Была уверена, что защитит.
И Митя не был против.
Он и сам не заметил, как взял над ней своё молчаливое шефство. Если кто-нибудь слишком уж липко начинал к ней приставать со смешками и издёвками, он так смотрел на обидчика, что желание острить у того сразу пропадало. Если Лена путалась в каком-нибудь простом деле, он сердито буркал:
— Да не так. Смотри сюда. Вот так делай.
И она смотрела. Училась. Старалась. Может быть ради него даже больше, чем ради себя самой.
Митькино воскресенье всё равно принадлежало Полине.
Как бы ни входила Лена в его детдомовскую жизнь, как бы ни привыкал он к тому, что рядом с ним теперь всегда есть эти светлые, растерянные глаза, в воскресенье его сердце жило иначе. В воскресенье он ждал Полину. Ждал с той самой сладкой, мучительной тревогой, когда ещё с утра всё валится из рук и кажется, что до встречи не дотерпеть.
Полина приходила к нему вся пропахшая деревенским домом. Даже когда была уже городской школьницей, даже когда в руках у неё были тетради и книги, а в голосе появлялась какая-то новая, взрослая уверенность, всё равно через неё он видел родное — Верхний Лог, безбрежные поля, материнский платок, вечерний дым над избами.
Она говорила о том, как поедет на лето домой и как возьмёт с собой Петю.
— Представляешь, — рассказывала она, оживляясь, — маманя обомлеет, когда мы с ним приедем. Он хоть по траве побегает. Парного молока попьет. На солнышке побудет. Не то что тут.
Митька слушал и молчал. Только иногда улыбался уголком рта.
— А ты чего? — спрашивала Полина. — О чем думаешь?
— Да так, — отвечал он. — Слушаю.
Но она и без слов понимала, о чём он думает. О том, что и ему туда хочется. До ломоты хочется. Только нельзя. И не к кому.
О Лене он ей почти ничего не рассказывал. Однажды только обмолвился:
— У нас новенькая есть. Девчонка. Совсем к жизни не приучена.
— А красивая? — тут же спросила Полина, прищурившись.
Митька даже смутился и сердито мотнул головой:
— Да при чём тут красивая? Горе одно.
И Полина больше не спрашивала. Почувствовала — не про то разговор.
А потом настал тот день, когда им пришлось проститься на всё лето.
Весна уже совсем отцвела. Воздух стал густой, тёплый. Пыль на дороге лежала мягкая, прогретая солнцем. Полина с Митей неспеша брели по улице, остановились возле старого дощатого забора, за которым темнели кусты сирени. Говорили мало. Всё главное уже было понятно без слов.
— Значит, уезжаешь, — сказал Митька.
— Уезжаю, — тихо ответила она. Потом вскинула на него глаза: — А ты будто не рад за меня.
— Рад. Ещё как рад. Только...
Он не договорил.
— Только что? — спросила она, и губы у неё дрогнули.
Митька глядел мимо неё, на дорогу.
— Только долго это. Всё лето.
Полина вдруг улыбнулась — грустно, ласково.
— Мить...
Он поднял голову.
— Чего?
— Ты меня забудешь?
Он так посмотрел на неё, что она сразу покраснела.
— Дура ты, Полька, — сказал он хрипло. — Как тебя забудешь?
Она опустила глаза и совсем тихо проговорила:
— А я вот уже сейчас скучаю.
Митька шагнул ближе. Не касаясь ещё, только ближе.
— Не говори так.
— Почему?
— Потому что мне от этого... — Он осёкся, провёл ладонью по затылку и выдохнул: — Тяжело мне.
Полина долго смотрела на него. Потом вдруг сама, уже по-женски серьёзно, сказала:
— Я буду ждать сентября.
Теперь он уже не отвёл глаз. Стоял, тёмный, упрямый, взволнованный.
— А я тебя, — проговорил он. — Каждый день ждать буду. Думаешь, мне легко тут без тебя?
Она всхлипнула и засмеялась сквозь слёзы.
— Ну вот, теперь я плакать буду.
— Только не реви, — быстро сказал он. — Не люблю.
— А если буду?
— Тогда... — Он запнулся, потом вдруг протянул руку и осторожно сжал её пальцы. — Тогда я сам с ума сойду.
Они так и стояли — рука в руке, будто оба боялись шевельнуться и этим разрушить минуту.
Потом Полина шагнула ещё ближе и уткнулась лбом ему в плечо. Совсем на миг. Но у Митьки от этого короткого прикосновения всё внутри перевернулось.
— Ты пиши мне, — прошептала она.
— Буду.
— И не пропадай.
— Не пропаду.
— И никого там... — Она не договорила и отстранилась.
— Чего — никого? — спросил он, уже понимая и всё же желая услышать.
Она вспыхнула.
— Сам знаешь.
Митька вдруг улыбнулся — широко, светло, так, как редко улыбался.
— Не знаю я никого, кроме тебя, Полька.
И это было сказано так просто, так прямо, что она уже не удержалась — слёзы всё-таки покатились у неё по щекам.
Он неловко, почти грубо стёр одну пальцами.
— Ну вот. Я же говорил — не реви.
— А ты не говори такое, — шепнула она.
— Какое?
— Такое...
Она уже не могла продолжать. Только смотрела на него, и в этом взгляде было всё — и девичья робость, и радость, и страх разлуки, и то первое большое чувство, которое уже не спрятать ни за письмами, ни за шутками.
— Пойдём, — тихо сказал Митька. — А то уже поздно.
Он проводил её почти до самого дома, молча шел рядом. А когда Полина свернула к крыльцу, он ещё долго стоял посреди улицы и смотрел ей вслед, пока она не исчезла за дверью.
И только тогда повернул назад, уже зная с тяжёлой ясностью: это лето будет долгим. Очень долгим. Потому что без неё.
**
Митьку позвал к себе директор детдома, Семён Семёнович. Он давно уже приметил этого парня — не только за прилежание, не только за хорошую учёбу, и упрямую правдивость, но и за ту внутреннюю собранность, которая редко встречается у мальчишек его возраста. Всё в нём держалось на каком-то жёстком, рано сложившемся стержне. К тому же, директор помнил, как к этому парню приходил человек из ОГПУ и проявлял к нему доброе отношение. А ничего просто так в этом мире не происходило, - в этом Семен Семёнович был уверен.
Продолжение.