Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Аптекарская дочь - Глава седьмая

В Заозёрск приезжает старый приятель Ивана Степановича — доктор Сергей Николаевич, человек суетливый, говорливый, избалованный столичной жизнью. Он недоумевает, как можно жить в такой глуши, и пытается уговорить друга вернуться в губернский город. За ужином в усадьбе между ними происходит спор о смысле врачебного долга, о счастье и о том, чем на самом деле измеряется ценность жизни. После отъезда приятеля Иван Степанович с новой остротой чувствует, что Заозёрск стал для него не временным пристанищем, а настоящим домом. Все главы Неделя выдалась на редкость спокойная. Цыганёнок пошёл на поправку, мать его, переставшая выть, начала даже улыбаться, и однажды утром табор снялся с места — уехал дальше, на юг, где обещали тёплую зиму. Мальчик, уже весёлый, с чёрными, как угольки, глазами, махал Ивану Степановичу из телеги ручонкой, и доктор махал в ответ, чувствуя, как к горлу подкатывает глупая, по-мальчишески сентиментальная комковатость. — Ну вот, — сказал он, стоя на крыльце больницы и г

В Заозёрск приезжает старый приятель Ивана Степановича — доктор Сергей Николаевич, человек суетливый, говорливый, избалованный столичной жизнью. Он недоумевает, как можно жить в такой глуши, и пытается уговорить друга вернуться в губернский город. За ужином в усадьбе между ними происходит спор о смысле врачебного долга, о счастье и о том, чем на самом деле измеряется ценность жизни. После отъезда приятеля Иван Степанович с новой остротой чувствует, что Заозёрск стал для него не временным пристанищем, а настоящим домом.

Все главы

Неделя выдалась на редкость спокойная. Цыганёнок пошёл на поправку, мать его, переставшая выть, начала даже улыбаться, и однажды утром табор снялся с места — уехал дальше, на юг, где обещали тёплую зиму. Мальчик, уже весёлый, с чёрными, как угольки, глазами, махал Ивану Степановичу из телеги ручонкой, и доктор махал в ответ, чувствуя, как к горлу подкатывает глупая, по-мальчишески сентиментальная комковатость.

— Ну вот, — сказал он, стоя на крыльце больницы и глядя вслед удаляющейся кибитке. — Ещё один спасённый. И даже спасибо не сказал.

— Сказал, — возразил Ефим Михеич, стоявший тут же с цигаркой в зубах. — Глазами сказал. Цыгане словами не бросаются, они за глаза боятся — сглазят. А глазами спасибо — это надолго.

Иван Степанович удивился такой неожиданной мудрости от вечно брюзжащего фельдшера, но ничего не ответил, только кивнул и ушёл в кабинет перебирать бумаги.

В тот же день, ближе к вечеру, когда он уже собирался домой, в дверь постучали — не больничным, нет, деликатным, интеллигентским стуком, от которого веяло чем-то городским, привыкшим к паркетам и швейцарам.

— Войдите, — сказал он, думая, что это отец Павел или кто-нибудь из управы.

Дверь отворилась, и на пороге возник господин лет тридцати, в дорогом пальто, в шляпе-котелке, с небольшим саквояжем в руке. Лицо его — румяное, холёное, с тщательно подстриженной бородкой — показалось Ивану Степановичу смутно знакомым.

— Не узнаёшь? — спросил гость, улыбаясь широко, по-старомодному радушно. — А я вот решил навестить старого товарища. Сергей Николаевич Соболев, твой однокурсник. Забыл?

Иван Степанович встал, и лицо его просветлело — той редкой, но искренней радостью, какой обрадованный человек встречает весточку из прошлого, которое давно числил потерянным.

— Соболев! — воскликнул он, протягивая руку. — Какими судьбами? Я думал, ты в Петербурге, в профессорах ходишь.

— Хожу, — усмехнулся Сергей Николаевич, пожимая руку и похлопывая друга по плечу. — Доцент кафедры терапии. Но это так, пыль в глаза. На самом деле всё тот же эскулап, только галстук дороже. А ты, я вижу, в глушь забрался. Нашёл-таки свою Аркадию.

— Садись, — сказал Иван Степанович, указывая на стул. — Рассказывай. Как ты меня нашёл?

— Через земство. Я в губернию приехал к родственникам, узнал, что ты здесь, и — рванул на перекладных. Хотел посмотреть, как живёт великий отшельник. Ну и, честно говоря, — Сергей Николаевич понизил голос, оглядывая казённый кабинет с портретом Пирогова, — предложить тебе кое-что. Но об этом после.

Он снял пальто, повесил на вешалку, сел, закинул ногу на ногу. Весь его вид — уверенный, столичный, чуть самодовольный — резко контрастировал с убогой обстановкой: продавленным диваном, старым столом, запахом карболки. Иван Степанович вдруг остро почувствовал, как далеко он уехал от той жизни, которую вёл когда-то. И, что удивительно, не захотел возвращаться.

— Чаю хочешь? — спросил он.

— С удовольствием. Только, ради Бога, не из этого аптекарского стакана. У тебя есть нормальная посуда?

— Нет, — спокойно ответил Иван Степанович. — Пей из того, что есть. Или не пей.

Сергей Николаевич засмеялся — громко, по-свойски — и хлопнул его по колену.

— Тот же Львов! Ничего не меняется. Упрямый, принципиальный. Ну давай твой чай, я готов к подвигам.

Они пили чай, и разговор шёл о старых временах — об университете, о профессорах, о девушках, о товарищах, которые разъехались кто куда: один в Париже, другой в Сибири земцем, третий спился. Воспоминания набегали, как волны на берег, — то ласковые, то солёные, — и Иван Степанович с удивлением замечал, что многое из того, что казалось тогда важным и судьбоносным, теперь представляется почти пустяком.

Сергей Николаевич рассказывал о Петербурге, о новых клиниках, о приёмах у градоначальника, о том, как он лечил какую-то графиню и как она подарила ему золотой портсигар. Говорил бойко, весело, но в этой бойкости Ивану Степановичу чудилась какая-то неуверенность, даже тоска — будто он сам себе доказывал, что его жизнь удалась.

— А ты, — спросил наконец гость, отставляя стакан, — ты-то как? Счастлив?

Иван Степанович помолчал. В окно виднелся сад — голый, но ещё не совсем заснувший, с редкими жёлтыми листьями на самых верхних ветках. Сквозь стёкла тянуло сыростью и прелыми листьями.

— Знаешь, — сказал он медленно, — я, кажется, начинаю понимать, что такое счастье. Это не тогда, когда у тебя всё есть. А когда ты не ждёшь, что у тебя будет что-то другое, и радуешься тому, что есть.

— Философия, — усмехнулся Соболев. — От бедности, батенька. Богатый не философствует, он живёт.

— А я и живу. Только мерки другие.

Сергей Николаевич посмотрел на него с любопытством, даже с лёгкой завистью.

— А скажи, — спросил он вполголоса, — у тебя здесь... ну, женщина? Друг души? Ты всегда был такой... как бы это сказать... целомудренно-одинокий.

Иван Степанович почувствовал, как кровь прилила к лицу. Он отвернулся к окну, чтобы скрыть смущение.

— Есть одна, — сказал он коротко. — Дочь местного аптекаря. Хорошая девушка.

— И далеко зашло?

— Не твоё дело, — ответил Иван Степанович сухо, но добродушно.

— Ну-ну, — поднял руки Соболев. — Молчу, молчу. Только, брат, смотри. Глушь, девушки тут... мечтательные. А ты человек серьёзный. Не обидь.

— Не обижу, — сказал Иван Степанович и почувствовал, что говорит правду.

Вечером они пошли в усадьбу. Марфа Тихоновна, увидев гостя, всплеснула руками и бросилась накрывать на стол — поставила самовар, достала варенье из погреба, испекла блинов. Соболев ахал, охал, говорил комплименты, и Марфа Тихоновна, хотя старалась держаться строго, таяла от его столичного обаяния.

За ужином пришла Настя. Марфа Тихоновна позвала её помочь — или не помочь, а скорее показать докторскому гостю, какая у них в усадьбе бывает компания. Настя вошла скромно, поздоровалась, села к столу, и Соболев уставился на неё с таким откровенным, хотя и совершенно не пошлым, любопытством, что Ивану Степановичу сделалось неловко.

— Ах, вот она какая, — сказал Сергей Николаевич, когда Настя вышла на минуту за хлебом. — Тихоня? Скромница? Или с характером?

— Характер есть, — ответил Иван Степанович. — Но не показной. Она... понимаешь... она из тех, кто слушает больше, чем говорит. И когда говорит — каждое слово на месте.

— Ценный экземпляр, — хмыкнул Соболев. — В Петербурге таких не найти. Там все говорят, никто не слушает.

Вернулась Настя, и разговор перешёл на общие темы — о погоде, о ценах на хлеб, о том, что в городе построили новую школу. Соболев рассказывал анекдоты, сыпал столичными остротами, и Настя слушала его вежливо, но без особого оживления. Иван Степанович заметил это и почувствовал странное, почти собственническое удовлетворение.

Поздно вечером, когда Настя ушла (отец прислал за ней, забеспокоился, где дочь), Соболев закурил папиросу и сказал, глядя в окно на тёмный сад:

— И всё-таки, Львов, зачем тебе это? Ты талантливый врач. Тебе место в клинике, в университете. А ты — в этой... глухомани. Лечишь мужиков от золотухи. Тебе не жалко себя?

— А тебе не жалко себя? — спросил Иван Степанович в ответ.

— Я при деле. Я делаю карьеру.

— А я — делаю жизнь, — тихо сказал Иван Степанович. — Не чью-то чужую, а свою. Понимаешь, Соболев, я здесь нужен. Каждый день. Каждому больному. В Петербурге я был бы одним из многих. А здесь — я один. И это ответственность. Но это и свобода.

Соболев докурил, потушил папиросу в пепельнице и, помолчав, сказал:

— Знаешь, я ведь зачем приехал. В губернии открывается новая больница. Главврач нужен. Хорошее жалованье, квартира, возможность для исследований. Я подумал — может, ты? Ближе к людям, и не в такой глуши, как здесь.

Иван Степанович не ответил. Смотрел на огонь лампы, и в голове его шла тихая, тяжёлая работа.

— Я подумаю, — сказал он наконец.

— Думай. Но недолго. Место горячее, многие хотят.

Соболев уехал на другое утро. Иван Степанович провожал его до станции — шли пешком, потому что извозчик запросил дорого. На прощание они обнялись, похлопали друг друга по спинам, и Соболев, уже садясь в вагон, крикнул:

— Передай своей Насте, что она хорошая! И береги её!

— Передам, — крикнул в ответ Иван Степанович.

Поезд тронулся, скрылся за поворотом, и долго ещё стоял доктор на пустом перроне, глядя вслед удаляющимся огням. Осенний ветер трепал полы его пальто, ныла вчерашняя бессонница, но на душе было спокойно и даже радостно — как после того, как отдашь долг и поймёшь, что больше ничего не должен.

Вернувшись в город, он не пошёл домой, а свернул к аптеке. Сегодня было воскресенье, аптека не работала, но в окнах горел свет. Он постучал. Открыла Настя — в том самом синем платье, с белым воротничком, с распущенными волосами, которые она, увидев его, быстро собрала в узел.

— А, это вы, — сказала она, чуть смущённо. — Проходите. Папа ушёл к обедне, я осталась дом сторожить.

Он вошёл. Сел на своё место. Она налила чаю. Несколько минут они сидели молча — хорошо, спокойно, как сидят люди, которым не нужно пауз заполнять словами.

— Уехал ваш приятель? — спросила она наконец.

— Уехал. Предлагал мне место в губернии. Главврачом. Хорошая больница, квартира, жалованье.

— И вы поедете? — спросила она, не поднимая глаз.

— Не знаю. Я сказал, что подумаю.

Она помолчала, потом тихо спросила:

— А вы хотите уезжать?

Иван Степанович посмотрел на неё. Свет лампы падал на её лицо, и оно было спокойное, чуть бледное, с лёгкой грустью, которую она, вероятно, не хотела показывать, но не могла скрыть.

— А вы хотите, чтобы я уехал? — спросил он.

Она подняла глаза. Взгляд у неё был ровный, честный, без кокетства и без страха.

— Я хочу, чтобы вы были счастливы, — сказала она. — Если вы будете счастливы там — уезжайте. Если здесь — оставайтесь. Решать вам.

— А вы? — спросил он, и голос его чуть дрогнул. — Вы... вы будете частью этого счастья?

Она опустила глаза на свои руки, лежащие на столе, и долго смотрела на них, будто видела в первый раз.

— Я — нет, — сказала она тихо. — Пока нет. Всему своё время, вы помните?

— Помню. Но время идёт.

— Пусть идёт. Оно не обманет. Торопиться некуда.

Иван Степанович вздохнул, откинулся на спинку стула и закрыл глаза. За окном начинался дождь — тихий, затяжной, как сама осень. Он думал о том, что ещё полгода назад ему было всё равно, где жить и с кем. А теперь — не всё равно. Теперь он хотел просыпаться в этом городе, пить чай с этой девушкой, лечить этих людей. И это желание было сильнее карьеры, сильнее удобств, сильнее всего того, что предлагал ему Соболев.

— Настя, — сказал он, открывая глаза. — Я, кажется, уже решил. Я остаюсь.

Она ничего не сказала. Но улыбнулась — той самой улыбкой, от которой у него всякий раз останавливалось сердце, — и положила свою руку на его руку, и оставила там, и он почувствовал, как её пальцы — холодные, чуть дрожащие — согреваются о его ладонь.

— Всему своё время, — повторила она шёпотом. — И, кажется, оно приходит.

Они сидели так долго, пока дождь не перестал, и на улице не стало темно, и город не замер в своей осенней, тихой, предзимней дремоте. Потом он ушёл — как всегда, пешком, через сад, мимо пруда, мимо тёмных окон спящих домов. И ему казалось, что он шёл не по земле, а плыл, и всё вокруг было лёгким, как облако, и каждый звук — падение листа, шаги на мостовой, далёкий лай собаки — был музыкой.

Дома он написал короткое письмо Соболеву: «Спасибо, Сергей, но я остаюсь. Здесь моё место. Приезжай в гости, чай будем пить и философствовать. Твой Львов».

Потом он лёг и заснул — спокойно, глубоко, без снов, и впервые за долгое время ему не снился Петербург, не снились лекции и профессора, не снилась та суетная, блестящая жизнь, которую он когда-то вёл и которую оставил без сожаления. Снилась ему аптека, зелёный абажур, чайная чашка на скатерти с бахромой и тихий голос, который говорил: «Всему своё время».

Продолжение тут

Кому понравилось ставьте лайки, а поделиться впечатлениями можно в комментариях
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :