Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Возвращение - Глава 1

Все главы Стоял конец августа 1892 года. Лето, бывшее душным и беспокойным, догорало где-то за лесами, оставляя после себя только горьковатый запах увядающих трав да тонкую паутину, что тянулась по утрам над пожухлой землей. Солнце уже не пекло, а только мягко золотило верхушки берез, и в самом воздухе чувствовалась та особенная, предосенняя тишина, когда жизнь замедляет свой бег, словно прислушиваясь к чему-то важному, что вот-вот должно случиться. Алексей Петрович Стрешнев сидел у раскрытого окна в своей комнате на втором этаже старого дома, глядел на заросший сад и не мог понять, зачем он сюда вернулся. Прошло двенадцать лет — двенадцать долгих лет учения в Москве, потом скитаний по южным губерниям, мелкой земской службы, неудачной любви и той смутной тоски, которую он привык называть «неопределенностью положения». Ему было тридцать четыре, и он чувствовал себя стариком. Дом, доставшийся от тетки, встретил его запахом сырости и запустения. Старая ключница Марфа Ивановна, помнившая е

Все главы

Стоял конец августа 1892 года. Лето, бывшее душным и беспокойным, догорало где-то за лесами, оставляя после себя только горьковатый запах увядающих трав да тонкую паутину, что тянулась по утрам над пожухлой землей. Солнце уже не пекло, а только мягко золотило верхушки берез, и в самом воздухе чувствовалась та особенная, предосенняя тишина, когда жизнь замедляет свой бег, словно прислушиваясь к чему-то важному, что вот-вот должно случиться.

Алексей Петрович Стрешнев сидел у раскрытого окна в своей комнате на втором этаже старого дома, глядел на заросший сад и не мог понять, зачем он сюда вернулся. Прошло двенадцать лет — двенадцать долгих лет учения в Москве, потом скитаний по южным губерниям, мелкой земской службы, неудачной любви и той смутной тоски, которую он привык называть «неопределенностью положения». Ему было тридцать четыре, и он чувствовал себя стариком.

Дом, доставшийся от тетки, встретил его запахом сырости и запустения. Старая ключница Марфа Ивановна, помнившая его еще мальчишкой в гимназической куртке, топила печи и все причитала, что «господская рука» нужна, а то и крыша прохудится, и в погребе вода стоит, и барский сад одичал совсем. Алексей Петрович слушал ее рассеянно, кивал, но ничего не предпринимал. Ему казалось, что вся его жизнь — сплошное не-предпринятое, упущенное, то, что у других людей складывается в судьбу, а у него расползается в никуда.

— Будет чай, Марфа Ивановна? — спросил он, не оборачиваясь.

— Сейчас, батюшка, сейчас, — засуетилась старуха за спиной. — Самовар поставила, только угли разгореться должны. Варенье есть, смородиновое, прошлогоднее. А вы бы, Алексей Петрович, на село съездили, к отцу Дмитрию. Скучаете ведь тут один-то.

— Не скучаю, — ответил он и сам удивился, потому что это была правда.

Скука — чувство слишком живое, слишком требовательное. Здесь же было иное: какая-то тягучая, покорная печаль, похожая на ту, что бывает перед долгим дождем, когда некуда деться и ничего уже не исправишь.

Он вспомнил, как уезжал отсюда двенадцать лет назад, в августе же, но в другом, горячем, звонком августе, когда хотелось бежать, лететь, жить на пределе. Ему было двадцать два, он только что кончил университет, в кармане лежали первые заработанные репетиторством деньги, и вся дорога от крыльца до пролетки казалась слишком длинной — так хотелось скорее в Москву, в этот обещанный, шумный, настоящий мир. А теперь он приехал — и дорога от станции до дома показалась ему бесконечной, потому что спешить было некуда и незачем.

Чай подали в гостиной — большой, холодной комнате с выцветшими обоями и портретами кого-то из давних Стрешневых на стенах. Алексей Петрович пил медленно, маленькими глотками, и разглядывал эти лица: суровые, с плотно сжатыми губами, с орденами и лентами. Ни одного знакомого имени он не помнил — тетка, последняя из этого рода, тоже была женщиной неразговорчивой и жила здесь одна, почти безвыездно, принимая лишь священника да изредка исправника.

«И я так же? — подумал он и тут же отогнал эту мысль, как дурную. — Нет, я уеду. Найду место, управу какую-нибудь, статистический отдел... Не здесь же век доживать».

Но уверенности в собственных словах не было.

Он поставил стакан, надел сюртук, хотя на дворе было тепло, и вышел в сад. Дорожки заросли лебедой и крапивой, скамейка под старой липой покосилась, в пруду, что чернел в низине, плавали желтые листья. Но была в этом запустении своя правда, своя успокоительная честность: вещи не притворялись, они просто были тем, что есть — старыми, больными, никому не нужными. Как и он сам.

Он прошел к калитке, выходившей в поле, и остановился. За полем, верстах в трех, виднелась деревня — серые крыши, колокольня с облупившимся куполом, и еще дальше, у самого леса, чья-то усадьба, поменьше и победнее его собственной. Там, говорила Марфа Ивановна, живет теперь какая-то барыня с дочерью, взяли имение в аренду после того, как прежние хозяева разорились. Алексей Петрович не спрашивал, кто именно — ему было все равно.

И в этот самый миг, когда он стоял у калитки и бездумно смотрел в поле, он увидел ее.

Женщина шла по меже, отделявшей его землю от соседской, медленно, словно нехотя, с корзиной в руке. На ней было простое темное платье и белый платок, повязанный по-деревенски, низко, почти на брови, но походка, осанка — он сразу понял: не крестьянка. Она шла и не смотрела в его сторону, и он мог разглядеть ее лицо — усталое, бледное, с глубокими тенями под глазами. Лет ей было, наверное, под тридцать, но казалось больше — из-за этой усталости, из-за складки у рта, которую не порождала злость, а только долгая привычка ни на что не надеяться.

Она прошла мимо калитки, не взглянув на него, и скрылась за поворотом, где тропинка уходила к оврагу. Алексей Петрович еще постоял, потом вернулся в дом, сел к столу и долго смотрел на нераспечатанные письма, пришедшие из уездного правления. Потом отодвинул их и взял чистый лист.

«Милостивый государь...» — начал было, но остановился. Кому писать? И зачем? Он положил перо.

Вечером, когда солнце село и в комнатах стало темно, а Марфа Ивановна ушла к себе во флигель, он зажег лампу, достал из чемодана тетрадь в клеенчатой обложке — дневник, не тронутый года три — и написал на первой попавшейся странице:

«Вернулся. Сад зарос. Дом пахнет мышами и забвением. Иногда мне кажется, что я уже умер, только привычка дышать еще остается. Надо бы завтра сходить к соседям — велит вежливость. Но зачем? Они тоже, верно, люди уставшие, и им не нужен я. А впрочем, кто же знает, что кому нужно».

Он закрыл тетрадь, потушил лампу и долго сидел в темноте, слушая, как за окном шумит ветер в старых березах. Где-то далеко за лесом кричала ночная птица, и этот крик был похож на последнее предупреждение, которого никто не услышит.

А на другой день утром, когда он пил чай и глядел на запотевшие стекла, Марфа Ивановна принесла записку, перевязанную суровой ниткой. Почерк был твердый, прямой, без завитушек — женский, но какой-то по-мужски решительный.

«Милостивый государь, — прочитал он. — Соседство обязывает к знакомству. Буду рада видеть Вас сегодня после обеда. Уважающая Вас Е. Н. Хованская».

— Кто это? — спросил он у ключницы.

— А это та самая барыня, что в Заречье-то живет, — ответила Марфа Ивановна. — Хованские они. Только она не барыня, она вдова. Дочка у нее, барышня лет двадцати. Хорошие, сказывают, люди, только бедные, ох бедные. Не гордые, слава тебе господи.

Алексей Петрович перечитал записку, потом отложил в сторону и долго смотрел на серое, набухающее дождем небо.

— Вели готовить пролетку, — сказал он наконец. — После обеда поедем.

Он не знал еще, что эта поездка, этот ни к чему не обязывающий визит вежливости повернет его жизнь так, как не поворачивали ни Москва, ни университет, ни все его двенадцать лет скитаний. Не знал и не мог знать. Да и кто из нас знает, когда именно входит в дом судьба — с каким ветром, с какой запиской, с какой случайной встречей у старой калитки?

Пролетка тряслась по проселочной дороге, то и дело ныряя в выбоины, оставленные августовскими дождями. Алексей Петрович сидел, ссутулившись, и рассеянно поглядывал по сторонам. Небо обложило низкими, тяжелыми тучами, ветер гнул сухие метелки полыни, и где-то впереди уже угадывалась крыша соседской усадьбы — неказистая, с покосившимся флигелем и давно не беленными трубами.

«Е. Н. Хованская, — повторил он про себя фамилию. — Хованские. Вроде бы древний род, да только нынче древность не кормит».

Он вспомнил, что когда-то, еще в гимназии, слышал эту фамилию от учителя истории — тот рассказывал о князьях Хованских, казненных при Софье. Может, те же? Впрочем, какая разница. Вдова, бедная, с дочерью — вереница таких семейств тянулась теперь по всей России, точно больные, обессиленные птицы, что сбились с пути и ищут, где бы сесть передохнуть.

Лошадь остановилась сама — у ворот, которые давно не закрывались. Алексей Петрович слез, отдал вожжи кучеру Фоме, мужику молчаливому и вечно сонному, и пошел к крыльцу. Ступеньки скрипели под ногами, перила качались. Прежде чем постучать, он задержался на минуту: дверь была старая, дубовая, с бронзовой ручкой, потемневшей от времени. Он нажал — дверь отворилась сама, словно его ждали.

В передней пахло кислой капустой и сушеными грибами — запах бедности, которую стараются не замечать, но она все равно лезет во все щели. Какая-то девушка в ситцевом платье — то ли горничная, то ли приживалка — молча приняла его сюртук и указала на дверь в гостиную.

— Проходите, барин, барыня ждут.

Гостиная оказалась низкой, с тремя окнами, выходившими в палисадник, где цвели запоздалые георгины — красные, тяжелые, мокрые от недавнего дождя. Мебель — простая, даже убогая: диван с вылезшей пружиной, несколько венских стульев, этажерка с книгами в потрескавшихся переплетах. Но на столе — свежая скатерть, самовар начищен до блеска, в вазочке варенье, и все это говорило о том, что здесь еще не сдались, еще держатся за то, что называется приличиями.

В кресле у окна сидела женщина — та самая, которую он видел вчера у калитки. Теперь она была без платка, в темно-вишневом платье с глухим воротом, и лицо ее показалось ему иным: не таким усталым, но каким-то застывшим, точно она давно отвыкла улыбаться. Волосы, русые с проседью, были гладко зачесаны и убраны в тяжелый узел на затылке. Руки — красивые, тонкие, но с почерневшими от работы ногтями — лежали на коленях неподвижно.

— Алексей Петрович? — спросила она негромко, и голос у нее оказался грудным, низким, с той особенной хрипотцой, какая бывает у людей, которые много говорили в пустоте — с собой, с воспоминаниями, с Богом. — Благодарю, что приехали. Я — Елена Николаевна Хованская. Садитесь, пожалуйста. Чай сейчас подадут.

Он поклонился, назвал себя, сел на стул напротив. Тишина повисла тягучая, неловкая — та неизбежная тишина первых минут знакомства, когда оба чувствуют, что должны что-то сказать, но слова приходят только самые пустые, ничего не значащие.

— Давно вы здесь? — спросил он наконец.

— Третий год, — ответила она просто. — После смерти мужа мы с дочерью переехали. Своего ничего не осталось, а здесь дешево, и земля... земля, впрочем, плохая, но мы не жалуемся.

Она говорила без жалобы, без горечи, даже как будто с какой-то сухой деловитостью. Алексей Петрович вдруг подумал, что такая женщина не станет плакаться в жилетку и просить помощи. Она скорее умрет с голоду, но сохранит это странное, почти враждебное спокойствие.

— А дочь ваша? — спросил он, чтобы спросить хоть что-то.

— Наталья сейчас наверху, занимается. Она у меня... болезненная. Врачи сказали — легкие, надо воздух, покой. Вот мы и уехали из города.

— Из какого города?

— Из Петербурга. Муж там служил, по министерству. Умер от воспаления легких три года назад. Наталье тогда было семнадцать, она тоже переболела, и с тех пор... — Елена Николаевна замолчала, и в этом молчании было больше, чем в словах.

В дверь тихо постучали, и вошла та же девушка с подносом. На подносе дымился чайник, стояли два стакана в подстаканниках — серебряных, но потертых, с выпавшими местами чернью. Хозяйка разлила чай сама, придвинула варенье. Алексей Петрович заметил, что руки у нее чуть дрожали — то ли от волнения, то ли от слабости. Впрочем, он не стал вглядываться.

— Вы, говорят, в Москве учились? — спросила она, помешивая ложечкой в своем стакане.

— Да. Университет, филологический факультет. Потом земская статистика, служба в разных местах. Ничего особенно интересного.

— Почему же вы ушли?

Он не ожидал такого прямого вопроса. Обычно люди спрашивали о другом: где, когда, сколько платили. А эта женщина спросила «почему», и в одном этом слове почудилось ему что-то глубокое, почти исповедальное.

— Не знаю, — ответил он честно. — Наверное, потому, что везде чувствовал себя лишним. Я хорошо считаю проценты и средние величины, но люди... с людьми у меня не складывается.

Елена Николаевна подняла на него глаза — серые, спокойные, очень внимательные. Она не улыбнулась, но что-то в ее лице изменилось, смягчилось.

— Странно, — сказала она. — Мне кажется, вы ошибаетесь. С людьми у вас как раз должно складываться. Вы умеете слушать. А это редкий дар.

Он хотел ответить, но в этот момент на лестнице послышались шаги — легкие, неровные, с запинкой. Дверь приоткрылась, и в гостиную вошла девушка.

Она была не похожа на мать. Худая, почти прозрачная, с большими темными глазами и густыми волосами, падавшими на плечи тяжелой косой. Лицо бледное, с нездоровым румянцем на скулах — тем самым, который врачи называют «чахоточным». Одета в простую шерстяную кофту, на ногах — мягкие туфли без каблуков. Войдя, она остановилась у двери и посмотрела на гостя долгим, пристальным взглядом — не испуганно и не застенчиво, а как-то по-детски прямо, будто хотела разглядеть самое главное, то, что обычно прячут за словами.

— Наташа, подойди, — сказала Елена Николаевна мягко. — Это наш сосед, Алексей Петрович Стрешнев.

— Здравствуйте, — произнесла девушка негромко, но внятно. Голос у нее был чистый, высокий, с каким-то звенящим оттенком — такой бывает у колокольчиков или у льда, когда по нему ударяют палочкой.

Алексей Петрович встал, поклонился. Она сделала несколько шагов и села на диван, подальше от него, словно боялась, что он может заразить ее чем-то — или она его. Но тотчас, спохватившись, перевела взгляд на мать и сказала:

— Я не помешала? Мне просто захотелось чаю.

— Конечно, милая. Садись ближе.

Наталья взяла стакан, подула на чай, и это простое движение вдруг открыло в ней что-то трогательное, почти детское — несмотря на ее двадцать лет, на болезнь, на всю эту бедность и запустение. Алексей Петрович смотрел на нее и чувствовал, как в груди разливается что-то теплое, давно забытое — не жалость, нет, а какое-то неясное волнение, от которого хотелось то ли засмеяться, то ли заплакать.

— Вы, говорят, писатель? — спросила вдруг Наталья, глядя на него поверх стакана.

— Кто вам сказал? — удивился он.

— Марфа Ивановна нашей Анюте говорила. Что вы в Москве книги писали, а теперь приехали сюда, чтобы писать дальше. Это правда?

Алексей Петрович усмехнулся — в первый раз за долгое время.

— Марфа Ивановна выдумщица. Я писал кое-что в молодости, стихи даже, но это все несерьезно. А теперь... теперь я просто живу. И не знаю зачем.

— Странно, — сказала Наталья тем же тоном, каким мать говорила «странно» минуту назад. — Как это — жить и не знать зачем? Так нельзя. У всего есть цель. Даже у болезни есть цель, только мы ее не видим.

— Наташа, — тихо остановила ее Елена Николаевна, но в голосе не было строгости, скорее усталая просьба.

Девушка замолчала, но глаза ее продолжали смотреть на Алексея Петровича с тем же прямым, требовательным вниманием. Он вдруг почувствовал себя неловко — как перед экзаменатором, который уже все про тебя знает и ждет только одного: скажешь ли ты правду.

— Может быть, вы и правы, — сказал он негромко. — Может быть, есть цель. Только мне она не открывается.

— Откроется, — ответила Наталья просто и перевела взгляд на окно, где в сумерках уже угасали красные георгины.

Посидели еще с полчаса. Говорили о погоде, о видах на урожай — лен в этом году плохой, рожь ничего, о том, что железную дорогу обещают провести через уезд, да когда еще. Пустые, обязательные разговоры, какие ведут соседи, чтобы не молчать. Но Алексей Петрович чувствовал: под этой пустотой — другое. Женщины эти ждали чего-то. Не его, конечно, а вообще — какого-то знака, какого-то движения жизни, которая пока замерла.

Когда он стал прощаться, Елена Николаевна проводила его до крыльца.

— Приезжайте еще, — сказала она просто. — Наташе нужны новые лица. А мне... мне тоже, наверное.

— Приеду, — ответил он и сам удивился тому, как легко это слово сорвалось с языка.

Он шел к пролетке, а за спиной уже зажигали огонь в нижних окнах — тусклый, керосиновый, едва различимый в вечерней мгле. Фома дремал на козлах, лошадь жевала сено из торбы. Алексей Петрович сел, взял вожжи сам и тронул.

Дорога назад показалась короче. Дождь так и не пошел, только ветер все гудел в проводах, которых здесь, впрочем, не было, — просто шумели старые ветлы на обочине. И в этом шуме ему слышалось что-то похожее на голос — низкий, грудной, как у Елены Николаевны, или звонкий, как у Натальи, он не разобрал.

Дома Марфа Ивановна подала ужин — щи да кашу. Он ел молча, потом поднялся к себе, зажег лампу и долго сидел, глядя на чистое поле, что чернело за окном. В соседской усадьбе тоже горел огонек — маленький, дрожащий, словно свечка на ветру.

Он взял было перо, чтобы написать в дневнике: «Был у Хованских. Мать — умная, усталая, сильная. Дочь — больная, странная, говорит как пророчица. И то, и другое страшно. И то, и другое тянет к себе. Не понимаю, что со мной».

Но перо не слушалось. Тогда он просто поставил число: «29 августа 1892 года». И больше ничего.

А огонек в Заречье горел еще долго, почти до полуночи. И когда он погас, Алексею Петровичу вдруг показалось, что в мире стало темнее, чем нужно. Что без этого маленького, упрямого огня и дышать труднее.

«Глупости, — сказал он себе. — Все это глупости».

Лег, повернулся к стене и долго не мог уснуть, прислушиваясь к тому, как за стеной возится и вздыхает старая Марфа Ивановна — единственная живая душа во всем этом доме, если не считать его самого.

Но себя он живым не чувствовал уже много лет.

А может быть, только сейчас начинал чувствовать.

Продолжение тут

Спасибо всем, кто поддерживает канал, это дает мотивацию - творчеству!
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :