Иван Степанович приходит в аптеку вечером, как обещал, и застаёт разговором не только Германа Карловича, но и отца Павла. За чаем, среди склянок и порошков, завязывается спор о счастье, о долге и о том, можно ли строить жизнь по чужому образцу. После ухода священника доктор остаётся с Настей наедине — их разговор становится тише, откровеннее, и он впервые признаётся себе (и ей) в том, что боится собственного сердца.
Он пришёл ровно в семь, когда колокольня Казанской церкви отбила положенное, и на улицах Заозёрска воцарилась та густая, уютная темнота, в которой огни в окнах кажутся звёздами, а звёзды — окнами в другой, высший мир. Аптека была освещена скупо: одна лампа под зелёным абажуром горела в зале, другая — в задней комнате, откуда слышалось тихое бренчанье посуды. Колокольчик звякнул, когда он толкнул дверь, и этот звук теперь не казался ему жалобным — скорее приветливым, как лай домашней собаки, встречающей хозяина.
Герман Карлович сидел за прилавком с какими-то бумагами — счетами, накладными, жёлтыми, исчерканными карандашом. Он поднял очки на лоб, прищурился, узнал и кивнул без особой радости, но и без вчерашней подозрительности.
— А, доктор. Пришли. Садитесь, — он указал на стул у стены. — Я сейчас. Настя! Чай готов?
Из задней комнаты отозвался её голос — спокойный, чуть слышный из-за шума самовара:
— Сейчас, папа. Проходите, Иван Степанович, не стесняйтесь.
Он прошёл. Задняя комната оказалась небольшой, почти уютной: стол, покрытый скатертью с бахромой, старый буфет, в углу — керосинка, на которой грелся чайник. На подоконнике стояли фиалки в горшках, и даже при скудном освещении было видно, что их любят и поливают вовремя. Настя хлопотала у стола, раскладывая тарелки с сухарями, вареньем и маленькими бутербродами с бужениной. Увидев его, она улыбнулась — той самой улыбкой, без кокетства, но с лёгкой, чуть заметной теплотой, от которой у него всякий раз перехватывало дыхание.
— Садитесь вот сюда, — она подвинула стул. — Батя сейчас придёт. Он только бумаги досмотрит, у него это святое.
Иван Степанович сел, положил руки на стол. Пальцы пахли больницей — карболкой и йодом; он смутился было, но потом подумал: «Какое это имеет значение? Она же видит меня каждый день в этом запахе, когда я за рецептами захожу».
Вошел Герман Карлович, снял очки, положил их в футляр и сел напротив. Сел тяжело, с кряхтеньем, как садятся люди, у которых за день болит спина и ноют суставы — не от старости даже, а от долгого стояния за стойкой, от вечной, согбенной работы.
— Ну, — сказал он, наливая себе чай в стакан через ситечко. — Будем знакомиться по-настоящему. Земство вам платит?
— Платит, — ответил Иван Степанович. — Не щедро, но аккуратно. По крайней мере пока.
— Пока — да. А потом, когда у вас тоже начнутся задержки — ау, я посмотрю. Я здесь двадцать лет, доктор. Знаю, как они умеют «аккуратно». — Штольц отхлебнул чаю, поморщился — то ли от горечи, то ли от воспоминаний. — Моя аптека — единственная в городе. А платят мне за рецепты через раз. Земский врач их выписывает, больные приходят, я отпускаю — и три месяца жду денег. Вы не извиняйтесь, я не жалуюсь. Привык. Но вы хоть знайте.
— Я знаю, — серьёзно сказал Иван Степанович. — И постараюсь, чтобы рецептов было меньше, чем нужно. Лечить буду не аптекой, а чем могу.
— А чем вы можете? — спросил аптекарь с внезапной, почти агрессивной прямотой. — У вас инструменты прошлого века, перевязочного материала нет, сестра милосердия одна на двадцать койко-мест. Чем вы лечить собрались?
Иван Степанович помолчал, собираясь с мыслями. Настя, стоявшая у керосинки, замерла, прислушиваясь.
— Случается, — сказал он наконец, — что лекарства не главное. Главное — чтобы больной знал, что его не бросили, что его слушают, что его боль — не пустое место. В статистике, Герман Карлович, есть такая штука: среднестатистический больной выздоравливает быстрее, если врач с ним разговаривает. Не просто выписывает порошки, а разговаривает. Как с человеком.
Аптекарь усмехнулся — не зло, скорее устало.
— Разговорами сыт не будешь. И чахотку не вылечишь.
— Не вылечишь, — согласился Иван Степанович. — Но умрёт человек легче, если не один.
Штольц ничего не ответил. Он снял с гвоздя салфетку, промокнул усы и вдруг сказал, глядя в сторону, в тёмное окно:
— А ведь верно. Моя жена — царство ей небесное — сохла два года. Доктора сказали: рак. Я сам аптекарь, знал, что ничего не сделать. Но когда она умерла — я подумал: а было бы легче, если бы кто-то просто сидел рядом? Не с рецептом, не с надеждой на исцеление — а просто так. Руку держал.
— Было бы, — тихо сказал Иван Степанович.
Настя поставила на стол вазочку с вареньем, потом села рядом с отцом — с другой стороны, чтобы видеть и его, и доктора. Она не вмешивалась, но по тому, как она внимательно слушала, как чуть наклонила голову, видно было, что для неё этот разговор — не пустые слова, а что-то очень важное, почти семейное.
Тут колокольчик на входной двери звякнул. Штольц удивился:
— В восемь вечера? Кого это Господь принёс?
Вошедшим оказался отец Павел. Он был без рясы, в тёмном пиджаке, в картузе, и выглядел не священником, а скорее учителем гимназии — интеллигентом, проверенным жизнью. Он поздоровался со всеми, пожал руку Ивану Степановичу, Герману Карловичу, Насте — поцеловал в щёку (она порозовела, но приняла как должное).
— Простите, что без звонка, — сказал он, снимая картуз и садясь к столу. — Проходил мимо, вижу свет. Дай, думаю, зайду. А тут и доктор здесь. Хорошо.
— Чай будете, отец Павел? — спросила Настя.
— Буду, Настенька, буду. И, если есть, вареньица. Мать Иоанна в этом году маловато наварила — крыжовник не уродился.
Настя налила и ему, и все сели за стол — четверо у старого, покрытого скатертью стола в задней комнате аптеки. За окном постукивал дождь — мелкий, осенний, негромкий. В комнате стало тепло, уютно, почти по-домашнему, и Иван Степанович подумал: «Как же я мог всю жизнь прожить без этого? Без чая в восемь вечера, без разговоров о пустяках, без людей, которых не выбираешь, а они сами приходят и становятся близкими».
Разговор пошёл о том, о сём — о ценах на сено, о новом городовом, который приехал из губернии и уже успел всем надоесть своим усердием, о пожаре на Масленниковой улице (сгорел сарай, никто не пострадал). Иван Степанович слушал и чувствовал, как понемногу отпускает та внутренняя скованность, которая жила в нём годами — этакая корка льда, наросшая на душе от одиночества и невысказанных мыслей.
Потом отец Павел вдруг спросил, повернувшись к нему:
— А скажите, доктор, вы зачем к нам приехали? Не начальство же вас погнало? И не деньги — здесь денег нет. По своей воле?
— По своей, — ответил Иван Степанович. — Наверное. Мне казалось, что в тишине, в глуши я разберусь в себе. Найду что-то.
— Нашли?
Доктор помолчал. Посмотрел на Настю — она в этот момент поправляла фитиль в лампе, и её профиль, освещённый снизу, был строг и мягок одновременно.
— Не знаю, — сказал он. — Может быть, не нашёл, а скорее — понял, что я искал не то.
Отец Павел усмехнулся — не насмешливо, а по-хорошему, как усмехаются над собой.
— Это с нами часто бывает. Ищем Бога в монастырях, а Он — на базаре. Ищем любовь в романах, а она — у печки, когда воду греешь для самовара. Ищем смысл в книгах, а он — в том, что ты сейчас жив и дышишь.
— А вы верите в смысл, отец Павел? — спросил Иван Степанович.
Вопрос повис. Герман Карлович перестал жевать, поднял глаза. Настя села на место, сложила руки на коленях. Все ждали.
Ответ пришёл не сразу. Священник пододвинул к себе стакан, отпил, поставил и сказал:
— Я верю в Господа. А смысл — это мы сами Его придумываем, чтобы легче было. Компас в кармане, когда идёшь без карты. Главное, чтобы компас этот не врал.
— А если врёт? — спросил Штольц неожиданно грубо.
— Тогда иди без компаса, — ответил отец Павел. — На ощупь. На слух. На свет из чужого окна. Всё равно дойдёшь, если надо. А не надо — так и с компасом не дойдёшь.
Стало тихо. Дождь за окном припустил сильнее, забарабанил по карнизу, и этот звук заполнил молчание, сделал его не тяжёлым, а полным — как чашу, доверху налитую дождевой водой.
Потом Настя встала, собрала пустые тарелки, сказала: «Я сейчас, яблочный пирог достану, Марфа Тихоновна передала», — и вышла в сени. Иван Степанович сделал движение помочь, но она покачала головой: «Сидите, доктор, вы гость».
Отец Павел, глядя ей вслед, сказал тихо, почти шёпотом:
— Хорошая девушка. Золото. Вы знаете, доктор, сколько лет я здесь служу — пятнадцать. И видел, как она росла. Как из девчонки с косичками превратилась... ну, в то, что есть. Она необыкновенная. Она умеет видеть то, чего другие не замечают.
— Я заметил, — сказал Иван Степанович и тут же пожалел о своих словах: прозвучало слишком откровенно.
Отец Павел посмотрел на него долгим, изучающим взглядом — как следователь, который уже знает ответ, но хочет посмотреть, скажет ли подозреваемый правду.
— Вы осторожнее, — сказал он. — Она не игрушка. И отец у неё — немец, он человека за версту видит. Не дай Бог, обидите — уедете отсюда быстрее, чем приехали.
— Я не собираюсь обижать, — глухо ответил Иван Степанович.
— Я знаю, — кивнул священник. — Потому и говорю. А если бы собирались — молчал бы.
Вернулась Настя с пирогом. Разрезала на куски, разложила на тарелки. Пирог пах яблоками и корицей, и этот запах смешался с запахом аптечных трав, создавая странную, но приятную смесь — земного и уютного с горьковатым, целебным.
Разговор свернул на местные новости, потом на погоду, потом на то, что зима в этом году, должно быть, будет ранняя. Герман Карлович зевнул, извинился, сказал, что ему завтра рано вставать, — и все стали прощаться. Отец Павел ушёл первым — дождь, надел картуз, взял клюку, перекрестил на прощание хозяев и доктора.
— Провожу вас? — спросил он Ивана Степановича.
— Нет, спасибо, я ещё посижу. С Герман Карловичем договорим о рецептах.
Врал он, конечно. Герман Карлович уже клевал носом, и никаких рецептов обговаривать было не нужно. Но Настя, когда закрывала дверь за священником, бросила на него короткий взгляд — и он понял, что она всё понимает, и не возражает.
— Герман Карлович, — сказал Иван Степанович, — я, пожалуй, пойду тоже. Только возьму у вас настойку валерианы — пациентке одной обещал. Вы мне отпустите?
— Отпущу, — сказал аптекарь, вставая и направляясь к шкафу. — Она у нас есть. Почем вам? Бесплатно для земского врача?
— Нет, как положено.
Штольц отсчитал пузырьки, завернул в бумагу, написал этикетку. Настя стояла у двери, держа в руках шаль — свою, которую собиралась накинуть, чтобы проводить доктора? Или просто так, от вечернего холода?
— Настя, свет в зале погаси, — сказал отец, зевая. — Я спать.
— Спокойной ночи, — ответила она. — Иван Степанович, я вас провожу до калитки.
— Не нужно, темно, — начал было он, но она уже накинула шаль и вышла на крыльцо.
Он пошёл за ней.
На улице было сыро, свежо, звёзды пробивались сквозь рваные тучи. Калитка скрипнула. Они остановились под старой липой, и дождь, переставший было, снова заморосил — мелкий, холодный. Настя подняла воротник шали, зябко повела плечами.
— Вы завтра в больнице? — спросила она.
— Да. А вы в аптеке.
— Я всегда в аптеке, — сказала она. — Кроме воскресенья. Воскресенье — для души.
Он помолчал. Хотел сказать что-то важное, но язык не поворачивался. Стоял и смотрел, как капли дождя блестят в её волосах, как её ресницы слипаются от влаги, как она переминается с ноги на ногу — не потому, что хочет уйти, а потому, что зябко.
— Анастасия, — сказал он наконец. — Я... я вам вчера не сказал. Забыл. Спасибо вам за яблоки. И за разговор. И за пирог.
— Пирог Марфа Тихоновна пекла, — улыбнулась она.
— Всё равно. Спасибо вам, — повторил он и вдруг, сам не зная зачем, взял её за руку. Рука была холодной, маленькой, и она не отдёрнула её сразу — подождала секунду, другую, потом мягко освободилась.
— Не надо, Иван Степанович, — сказала она тихо. — Не надо торопиться.
— Я не тороплюсь, — ответил он. — Я просто...
— Просто вы боитесь, — перебила она. — Как вчера говорили. Боитесь, что если не скажете сейчас, то никогда не скажете. А это неправда. Успеете. Всё успеете. Жизнь длинная.
Её слова были ровные, спокойные, без всякого нажима — и от этого они действовали сильнее, чем если бы она говорила с пафосом или слёзной просьбой.
— Хорошо, — сказал он. — Я подожду.
— Вот и умница, — ответила она и улыбнулась, и в этой улыбке было столько тепла, сколько не хватило бы на целый уезд. — Спите спокойно, доктор. Завтра будет новый день.
Она повернулась и пошла к дому. Он смотрел, как её светлая шаль мелькает в темноте, как скрипит калитка, как зажигается свет в окне — на минуту, потом гаснет. Постоял ещё немного, под дождём, чувствуя, как вода стекает по воротнику, затекает за шиворот, — и это было приятно, потому что это было живое, настоящее, потому что он стоял здесь не один и не тридцатипятилетний уставший врач, а просто человек, у которого есть завтра и есть на то причина.
Домой он вернулся мокрый, разулся в сенях, прошёл в свою комнату. Марфа Тихоновна уже спала — он слышал её ровное дыхание за стеной. Сел к столу, хотел записать что-то в дневник, но передумал. Взял книгу отца Павла, открыл там же, где вчера, и прочитал: «Не бойся, малое стадо, ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство».
«Какое Царство? — подумал он. — Здесь, на земле? Или потом?».
Не ответил.
Но, засыпая, он чувствовал на своих губах вкус дождя, а на своей руке — тепло её руки, которое осталось даже сквозь холод, даже после того, как она отняла пальцы.
И это тепло грело его всю ночь.
Кому понравилось ставьте лайки, а поделиться впечатлениями можно в комментариях
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :