Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ДАЛЁКИЙ КРИК ПЕРЕПЕЛОВ...

Рассказ.Глава 5.
Апрель в тот год выдался на диво дружный. Снег сошел в неделю, обнажив черную, прелую землю, по которой уже там и сям пробивалась робкая зелень. Ручей, что протекал за околицей Назаровки, вздулся и шумел так, что по ночам казалось — кто-то большой и сердитый ворочается в ложбине, не находя себе места. Воздух стал мягким, пахло оттепелью, березовым соком и тем сладковатым духом,

Рассказ.Глава 5.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Апрель в тот год выдался на диво дружный. Снег сошел в неделю, обнажив черную, прелую землю, по которой уже там и сям пробивалась робкая зелень. Ручей, что протекал за околицей Назаровки, вздулся и шумел так, что по ночам казалось — кто-то большой и сердитый ворочается в ложбине, не находя себе места. Воздух стал мягким, пахло оттепелью, березовым соком и тем сладковатым духом, какой бывает только весной, когда мир, словно умывшись, сбрасывает с себя зимнюю окалину.

В Верхних Липках, в опустевшем доме Алевтины, жизнь текла теперь совсем иная — тяжелая, неуклюжая, полная мужской беспомощности перед младенческим плачем.

Гришка, последние месяцы привыкший, что его кормят, поят и согревают, вдруг оказался один на один с крошечным, орущим комком, который требовал не просто заботы — целого мира.

Коля родился в последних числах марта, а уже в начале апреля весил, казалось, не больше пуховой подушки, но голос у него был такой, что стекла дребезжали.

Гришка метался по избе, не зная, что делать. Соседка Маланья, которая кормила Колю грудью — своему годовалому сыну давала кашу, а молока хватало на двоих, — приходила трижды на дню, ночной порой Гришке приходилось самому.

Он кипятил козье молоко, разбавлял водой, наливал в тряпицу и пытался дать младенцу. Коля плевался, кричал, синел от натуги, и Гришка, сам не свой от отчаяния, бегал по избе, прижимая сына к груди и выкрикивая какие-то бессмысленные, ласковые слова.

— Ну что ж ты, маленький, — шептал он, баюкая сверток. — Ну поешь, Христа ради.

Ну надо же. Надо, Коля.

Коля, накричавшись, иногда засыпал прямо на отцовских руках — обессиленный, мокрый от слез и пота, но живой.

И тогда Гришка, боясь дышать, садился в кресло и сидел часами, не смея пошевелиться, пока сын спал. Он смотрел на маленькое сморщенное личико, на кулачки, сжатые так, будто младенец собирался драться за свою жизнь, и в груди его разливалось что-то новое, незнакомое — любовь пополам со страхом.

Страхом, что он не справится, что Коля заболеет, что молока у Маланьи не хватит, что он, Гришка, — никчемный отец, который и себя-то не умел прокормить.

По ночам, когда село затихало и только ветер шуршал соломой на крыше, Гришка вспоминал Алевтину. Он жалел не столько её — хотя и её тоже, — сколько свою собственную глухоту. Сколько раз она говорила ему: «Гриша, ты где? Вернись ко мне». А он был пустой, как бубен. Не любил по-настоящему, только принимал тепло и заботу. И вот теперь, когда её нет, он понял, что принимал как должное то, чего больше нет.

Понял слишком поздно.

— Прости, Аля, — шептал он в темноту.

— И помоги мне там, на небесах, если можешь.

Я один.

*****

А в Назаровке, в ту же весну, Анна поднялась на ноги так, что соседи диву давались.

У нее уже не было времени на горе, на сплетни, на пустые пересуды. Егорке исполнился год — он топал на своих кривых ножках, цепляясь за лавки, лепетал «ма-ма» и «дай», и требовал к себе внимания с утра до вечера.

Пётр, хотя и был уже не молод, работал в поле от зари до зари, и Анна помогала ему, как только могла.

Вставали затемно.

Анна топила печь, варила кашу, кормила Егорку грудью — годовалый еще не отвык от материнского молока, да и отвыкать было нечем, корову держали, но молоко чаще уходило на еду, чем на питье.

Егорка сосал жадно, причмокивая, а Анна гладила его по светлым волосикам и думала о дне, который предстоял.

— Спи, маленький, — шептала она. — Я скоро вернусь.

Но уходила не скоро.

Весной работы в поле — невпроворот: пахать, боронить, сеять овес и яровую рожь. Петр, ссутулившись, шагал за сохой, Анна шла следом, разбрасывая зерно из лукошка.

Спина болела да так, что к вечеру не разогнуться, но она терпела. Надо было кормить себя, отца и сына.

Никто другой не поможет.

А Егорку приходилось оставлять на Ульяну — ту самую повитуху, которая у нее роды принимала. Ульяна, хоть и была стара, а согласилась: своих внуков нет, а тут хоть какая радость.

Приходила утром, забирала малыша к себе в избу, кормила кашей с козьим молоком, качала, пела древние, полузабытые песни.

Егорка к ней привык, улыбался беззубым ртом и тянул ручонки к ее седой голове.

— Бабка, — лепетал он по-своему, и Ульяна таяла.

— Ох и баловень ты, — ворчала она, но счастливо.

Анна возвращалась с поля усталая, чуть живая, но первым делом бежала к Ульяне, забирала Егорку, тискала его, целовала в пухлые щеки.

Младенец радостно гулил, хватал ее за косу, и тогда все боли и усталости отступали. Ради этого тепла, прижатого к груди, можно было работать и днем и ночью.

— Мамка твоя — орлица, — говорила Ульяна, глядя на них. — Такую не сломать.

Анна улыбалась, качая сына.

В ней и вправду проступила та крепость, которой не было в семнадцать лет. Она перестала бояться будущего. Будущее было здесь — в маленькой избе, в отце, который понемногу оттаивал, в Егорке, который рос не по дням, а по часам.

В середине апреля, Анна встретила на дороге Марфу Молчаливую. Та, завидев ее, подошла, перекрестилась и сказала негромко:

— Слышала про Гришку?

— Что? — Анна замерла, стараясь не выдать голоса.

— Один, с младенцем. Соседки говорят — почитай сам выхаживает. Козьим молоком поит, к Маланье бегает.

Бабы хвалят — не ожидали от него такого.

Анна опустила глаза. В груди кольнуло — не ревность, не боль, а что-то другое.

Жалость? Понимание?

— Трудно ему, — сказала она тихо.

— Трудно, — согласилась Марфа.

— Да только сам виноват.

Растопырил крылья, а летать не умел.

Она помолчала, посмотрела на Егорку, который спал у матери на руках, и добавила:

— Хороший у тебя парень. На Гришку похож, а лучше. Ты из него человека сделаешь.

Анна не ответила.

Ушла в дом, уложила Егорку в зыбку и долго стояла у окна, глядя на весеннее небо. Где-то там, за полями, за лесом, в Верхних Липках, Гришка баюкал другого сына — Колю.

И у того не было матери.

И у того, как у Егорки, был отец, но какой?

Трус, беглец, который не умел любить по-настоящему.

А может, теперь учится?

«Бог ему судья, — подумала Анна. — Мы каждый свою ношу несем».

Апрельский ветер шевелил занавески. На припеке уже проклюнулись первые одуванчики, и старый вяз у колодца одевался в липкую, пахучую зелень. Деревня просыпалась после долгой зимы, и люди, выглядывая из ворот, щурились на солнце, еще не веря, что холода ушли.

И в этой общей, по-весеннему торопливой суете, два дома — один в Назаровке, другой в Верхних Липках — жили своей особой жизнью, полной забот, усталости и маленьких радостей. В одном рос Егорка и крепла духом Анна, в другом — Коля, и учился быть отцом Гришка. Судьба развела их, как два берега одной реки, но вода, говорят, все равно найдет путь.

Где-то в поле, за околицей, закричал перепел — резко, тревожно, как в тот далекий август, когда все только начиналось.

Крик его был долгий, надрывный, и эхо гуляло по лесу, отзываясь в каждом сердце по-своему. Анна, услышав, перекрестилась. Гришка, далеко за лесом, тоже замер и прижал к себе сына.

— Слышишь, Коля? — шепнул он.

— Весна. Жить будем.

И маленький Коля, словно в ответ, зачмокал губами и уткнулся носом в отцовскую рубаху.

Весна только начиналась.

****

Май того года выдался теплым и зелёным — таким, что дух захватывало от буйства красок. Берёзы распустили свои серёжки, осины покрылись липкой, пахучей зеленью, а в лугах трава поднялась уже по колено, и в ней, с утра до вечера, заливались перепела — долго, надрывно, будто торопились высказать всё, что накипело за долгую зиму.

Анна каждый день ходила на поле, брала с собой Егорку, который уже топал на коротких ножках, цепляясь за подол. Ребёнок был любопытный, всё тянул руки к цветам, к жучкам, к солнцу, и Анна, несмотря на усталость, улыбалась.

Отец Петр работал от зари до зари — пахал, боронил, сеял. Силы его, однако, уже не те были, и он чаще кряхтел, распрямляя спину, и всё чаще поглядывал на дочь с какой-то виноватой, но молчаливой благодарностью.

Анна тянула хозяйство на себе, и это делало её старше своих лет.

В предпоследнее воскресенье мая, когда солнце припекало почти по-летнему, а в воздухе пахло земляникой и мёдом, Анна как раз стирала пелёнки у ручья.

Егорка возился рядом на траве — перебирал камешки, лепетал что-то на своём, младенческом языке. Вдруг со стороны леса донёсся конский топот.

Анна подняла голову, прищурилась от солнца.

Гришка.

Она узнала его сразу — широкая фигура, русые волосы отросли, борода щетинилась.

Но что-то в нём было не так. Он сидел в седле неловко, прижимая к груди какой-то свёрток.

Другой рукой натягивал поводья, и конь, чуя неумелого седока, беспокойно перебирал копытами. Когда лошадь остановилась в нескольких шагах, Анна увидела — свёрток зашевелился, и из него донёсся тонкий, надрывный плач.

— Гриша? — она выпрямилась, вытирая руки о передник.

— Ты что?

Он сполз с седла, неловко, чуть не уронив узелок.

И тогда Анна увидела — это не свёрток, а младенец.

Маленький, в замызганных пелёнках, с лицом красным от крика. Гришка держал его так, будто боялся раздавить — на вытянутых руках, не прижимая к себе.

Коля заходился плачем, выгибался дугой, и унять его не было никакой возможности.

— Анна, — сказал Гришка, и голос его дрогнул. Он не отводил от неё глаз — мутных, красных, с синими тенями под ними.

— Ради Бога, помоги.

Она шагнула ближе, взяла у него Кольку из рук — и сразу поняла, в чём дело.

Держал он сына как полено — спина не прижата, головка не поддержана.

Малышу было страшно и неудобно, вот он и кричал.

Анна привычным жестом прижала младенца к груди, поддержала головку, и Коля вдруг замолк.

Только всхлипывал иногда, прижимаясь к её теплу, искал ртом материнскую грудь, которой не было.

— Господи, — прошептала Анна, глядя на ребёнка. — Чем ты его кормишь?

— Козьим молоком, — Гришка стоял перед ней, опустив руки, весь какой-то осевший, маленький.

— Маланья помогала, да у ней своё дитя.

Я и не умею, Анна. Не умею я ничего.

Он зажмурился, и по его щеке скатилась слеза — медленно, как смола по коре.

— Алевтина умерла, ты знаешь.

Я один. Совсем один. И Коля... он плачет всё время

. Я и ночью не сплю, и днём.

Он не ест, не спит... Я думал, умрёт он у меня, Анна.

Я уже и могилку присматривал...

Анна слушала, и сердце её сжималось.

Она смотрела на Кольку — тот уже не плакал, а только шмыгал носом и смотрел на неё мутными, ещё не видящими глазами. Личико его было худеньким, бледным, на щеках не было той младенческой полноты, какая должна быть. Он срыгивал, потому что козье молоко тяжело для такого крохи.

— Он голодный, — сказала Анна, сама не понимая, откуда в ней эта решимость.

— Сейчас.

Она села на траву, прислонившись к берёзе, откинула платок. Расстегнула ворот рубахи.

Коля, почуяв тепло, сразу припал к груди — жадно, торопливо, зачмокал громко, задвигал кулачками.

Анна тихо ахнула — молоко пришло от одного прикосновения, потёкло по губам младенца.

Он пил и пил, и лицо его розовело прямо на глазах.

Гришка смотрел, не дыша.

Егорка подполз ближе, уставился на брата, на мать, на незнакомого мужчину — и вдруг заплакал, заревновал, потянул к матери ручки.

— Тш-ш-ш, маленький, — Анна погладила Егорку по голове свободной рукой.

— Это братик твой. Коля.

Он голодный, дай ему поесть.

Егорка, не поняв, но успокоенный материнским голосом, сел на траву, сунул палец в рот и затих.

А Анна кормила Кольку, и слёзы текли по её щекам.

Гришка наконец рухнул на колени, закрыл лицо руками и завыл — тихо, страшно, как зверь, который потерял всё, и вдруг нашёл спасение.

— Не плачь, — сказала Анна, — разбудишь.

Она смотрела на Кольку, который, насытившись, уже закрывал глазки, причмокивал во сне.

Маленький, беспомощный, оставленный без матери, он приник к ней, чужой женщине, как к родной.

И в груди у Анны разорвалось что-то — жалость огромная, всепоглощающая, сильнее обиды, сильнее гордости, сильнее памяти о том, как этот самый Гришка бросил её одну с Егоркой.

— Он растёт без матери, — сказала она тихо.

— И ты один.

А у меня тут... будет молоко на двоих.

Егорка уже годовалый, потихоньку прикорм идёт.

Я выкормлю.

Гришка поднял на неё мокрые, опухшие глаза.

— Возвращайся ко мне, Анна, — прошептал он. — Живи со мной. Я всё сделаю. Буду работать день и ночь.

Буду тебя беречь. Никогда больше не обижу.

Никогда.

Анна молчала. Внутри неё боролись два голоса — старый, раненым зверем, который помнил предательство, и новый, материнский, который смотрел на беззащитного Кольку и не мог пройти мимо.

— Ты не меня просишь, — сказала она наконец.

— Ты для него просишь. Я вижу.

— И для тебя, — он схватил её за руку. — И для себя. Я без тебя пропаду, Анна. Я понял всё

. Зимой, когда Аля умерла... я понял, каким дураком был.

Ты одна мне нужна.

Всегда нужна была.

Егорка потянул её за подол, захныкал, устав от незнакомого человека. Анна взяла его на свободную руку — на левой спал Коля, правую занял Егорка. Двое детей, две ноши, от которых не уйти.

И она вдруг почувствовала, что готова.

— А отец? — спросила она, глядя на избу, откуда как раз вышел Пётр с топором в руках.

Пётр увидел Гришку — и лицо его потемнело, как грозовое небо.

— Ты! — закричал он, сжимая топорище.

— Ты как посмел сюда прийти, пес?

— Пётр Иваныч, — Гришка встал, не пряча глаз, — я не драться пришёл. Я пришёл просить.

У вас дочь, у меня сын. Мы хотим жить вместе.

Я готов венчаться.

Богу клянусь — не брошу больше.

— Венчаться? — Пётр рассмеялся зло, перекрестившись. — А где ты был, когда она одна рожала? Где был, когда внук мой без отца рос?

У богатой вдовы лежал, как кот!

— Был неправ, — Гришка опустил голову. — Всё был неправ. Но теперь хочу исправить.

И не для себя — для них.

Он указал на детей, которых держала Анна. Пётр перевёл взгляд на дочь, на двух младенцев, на её заплаканное лицо — и что-то дрогнуло в нём.

Он сплюнул, опустил топор, повернулся и ушёл в избу, хлопнув дверью.

— Я согласна, — сказала Анна, поднимаясь на ноги с детьми. — Согласна, Гриша.

Но помни: если бросишь — убью.

Сама. И Бог меня простит.

Гришка упал перед ней на колени, обнял за подол, зацеловал ей ноги.

— Не брошу, Анна. Спасибо тебе. Спасибо, родная.

*****

Собрались они в тот же день.

Анна взяла узелок с одеждой, взяла икону материну, взяла Егорку и Кольку — теперь обоих своих — и вышла из отцовского дома. Пётр стоял на пороге, хмурый, словно туча, но не препятствовал. Только сказал глухо:

— Если что — возвращайся. Дом твой всегда здесь.

— Спасибо, тять, — Анна поцеловала его в щёку, колючую, мокрую. — Я буду помнить.

Она села на телегу, которую Гришка наскоро запряг — конь его, гнедой, стоял смирно, будто понимал, что везёт новых хозяев

. Рядом, в сене, устроили детей.

Коля спал, наевшись материнского молока, Егорка сидел, широко раскрыв глаза, и смотрел на уезжающую деревню.

Анна обернулась. Пётр всё стоял на крыльце, маленький, сгорбленный, и махал ей — не рукой даже, а платком, который держал в кулаке.

— Прощай, — шепнула Анна.

Солнце клонилось к закату, багровое и огромное, и дорога в Верхние Липки вилась среди полей, зеленых вдоль и поперёк. Перепела кричали не умолкая, будто напутствовали их.

В доме Алевтины, теперь уже общем, Анна навела порядок за два дня. Вымыла полы, проветрила горницы, перестирала пелёнки.

Гришка ходил за ней тенью, молчаливый, виноватый, но счастливый. Коля больше не плакал по ночам — мать кормила его грудью, и он спал у неё на руках, как и полагается младенцу.

Егорка поначалу ревновал, но быстро привык к брату — подползал, трогал его за нос, лепетал что-то смешное.

Жизнь вошла в колею.

Гришка работал в поле, Анна — по дому и с детьми. К концу лета у Анны снова была в положении .

Гришка испугался сначала — не время, не прокормим. Но Анна только усмехнулась: «Не боись, Гриша.

Бог даст дитя, Бог даст и на дитя».

В марте следующего года, когда за окном снова шумела капель и с крыш падали сосульки, Анна родила дочку. Лёгко, почти без крику — Ульяна, та же Ульяна, что принимала Егорку и Кольку, только головой качала:

— Удивительная ты, Анна.

Будто и не рожаешь, а цветок распускаешь.

Девочку назвали Аксиньей — в честь матери Анны, что покоилась на погосте уже много лет. Гришка, впервые держа дочь на руках, заплакал от счастья — и не стеснялся слёз. Трое детей, две руки, одно сердце — уместилось всё.

— Какая красавица, — шептал он, глядя на розовое личико. — Вся в тебя, Анна.

— А глаза — в тебя, — она улыбнулась. — Гришкины.

Венчались они в Троицу.

Народу собралось — полцеркви. Приехал и Пётр — нехотя, держась в стороне, но приехал.

Глядел на дочь в белом сарафане, на Гришку, который держал её под руку, и слёзы прятал, отворачиваясь к окну.

Отец Варсонофий — тот самый, древний — венчал их с каким-то особенным, торжественным чувством, будто знал, что этот брак выстрадан больше, чем иной по большой любви.

— Рабы Божии, Анна и Григорий, — гудел его старческий голос под высокими сводами.

— Живите в мире, любите друг друга, детей растите.

А прошлое — оно быльём поросло.

Гришка надел Анне кольцо — простое, медное, купленное у коробейника за две гривны — и поцеловал её. Впервые без фальши, без оглядки. И она ответила ему — долгим, спокойным поцелуем, в котором не было уже ни обиды, ни страха, ни унижения. Была жизнь. Простая, тяжелая, но своя — общая на двоих.

Выйдя из церкви, они остановились на паперти. Солнце заливало всё вокруг — зелёные луга, деревянные дома, дальний лес, где когда-то они встретились в первый раз. Над полем, высоко-высоко, поднимался жаворонок и звенел, как колокольчик.

— Гляди, Гриша, — Анна указала рукой. — Жаворонок поёт. К добру.

— Ко всему доброму, — он обнял её, прижал к себе. — Теперь у нас всё будет. Ты только будь.

Дома их ждали трое детей — Егорка, Коля и маленькая Аксинья в зыбке.

Ульяна, оставленная за старшую, встретила их пирогом и ласковым:

— Ну, вот и семья. С Богом.

Анна сняла венец, села к зыбке, взяла дочку на руки. Гришка устроил Егорку у себя на коленях, Коля спал в люльке.

И все они — большие и маленькие, грешные и прощёные — были вместе. Наконец вместе.

За окном синело июньское небо, пахло сеном и земляникой, а перепела кричали — теперь уже далеко, на краю поля — призывно, радостно, будто пели не о потерях, а о возвращении. И в этом крике слышалась та самая простая, суровая и бесконечно ценная правда, ради которой стоило жить.

— Ну вот и всё, — сказал Гришка, глядя на свою семью.

— Нет, — Анна покачала головой, улыбаясь. — Это только начало, Гриша. Самое начало.

КОНЕЦ.