Артём позвонил в среду вечером.
– Мам, я в субботу приду. Не один.
Я стояла у плиты и мешала гречку. Что-то в его голосе заставило меня выключить газ и сесть на табурет.
– Кого ведёшь?
– Её Лариса зовут.
Имя как имя. Ничего особенного. Но он замолчал после этих слов так, будто ждал удара.
– Артём. Сколько ей лет?
– Мам, давай в субботу поговорим.
– Сколько, я спрашиваю.
Он вздохнул в трубку.
– Тридцать девять.
Трубка стала тяжёлой. Я опёрлась о стол, потому что кухня вдруг перекосилась. Двадцать четыре минус тридцать девять. Считала, как будто могла пересчитать.
– Тебе двадцать четыре, сынок.
– Я знаю, сколько мне лет.
– Артём.
– Мам, просто приготовь ужин. Пожалуйста. Без сцен.
Он положил трубку. Гречка остыла. Я так и не поужинала в тот вечер, сидела на кухне и смотрела в окно, как во дворе мужик выгуливает маленькую собачку и курит.
Тридцать девять.
Когда мне было тридцать девять, моему сыну исполнилось пятнадцать. Я водила его к зубному и ругалась с классной руководительницей. А эта женщина, эта Лариса, через год уже может оказаться рядом с моим мальчиком на свадьбе. И через пару лет ей будет сорок пять, а ему двадцать девять, и он начнёт смотреть на молоденьких в метро. А она будет знать, что смотрит. И молчать.
Я такое видела. Я двадцать лет это видела у соседей, у знакомых, у Зинаиды в её парикмахерской.
Она пришла в субботу в бежевом пальто и с букетом ромашек.
Ромашки. Серьёзно.
Я открыла дверь и сразу посмотрела на руки. Руки выдают женщину вернее всего. У Ларисы были тонкие пальцы, аккуратные, с той лёгкой сухостью у костяшек, которую не спрячешь никаким кремом после сорока. На безымянном — узкая светлая полоска от кольца, которое давно не носят.
– Здравствуйте, Вера Павловна.
Голос низкий. Не заискивала, не улыбалась через силу. Это меня разозлило сильнее, чем если бы она юлила.
– Проходите.
Артём стоял позади неё и смотрел в пол. Как школьник, которого поймали с сигаретой.
На кухне пахло пирогом с капустой. Я испекла его с утра, сама не знаю зачем. Руки знали сами.
– Пирог? – Лариса повела носом. – С капустой?
– С капустой.
– У меня отец такие любил. Только с яйцом.
Я кивнула и отвернулась к чайнику. Не хотела, чтобы она видела моё лицо. Почему-то от её фразы об отце у меня заныло под ложечкой, и я не сразу поняла почему.
Мы сели. Артём налил чай, разлил неровно, одну чашку перелил. Лариса сняла пальто. Простой серый свитер, джинсы, никакой косметики, только тонкая цепочка с маленьким крестиком на шее.
– Работаете? – спросила я так, как будто спрашивала об уголовной статье.
– Работаю.
– Где?
– Реставратор. Иконы, оклады, старые книги.
– Это чему нужно учиться?
– Учительский и потом курсы в Москве. Долго.
– И давно вы так?
– Пятнадцать лет.
Пятнадцать. Столько, на сколько она старше моего сына. Мне стало жарко в груди, и я расстегнула верхнюю пуговицу на кофте.
– Замужем были?
– Мама, – Артём поднял голову.
– Была, – ответила Лариса спокойно, не поворачиваясь к нему. – Десять лет. Разошлись пять лет назад. Детей нет.
– Почему нет?
– Так получилось.
Артём положил вилку. Она упала на пирог и завалилась боком.
– Мам. Хватит.
– Артём, я мать. Я имею право.
– На допрос?
Лариса положила ладонь ему на запястье. Легко, без нажима. И он замолчал.
Я смотрела на её руку на его руке и чувствовала, как меня жжёт где-то под горлом. Вот оно. Вот как она его держит. Не за запястье, а за что-то глубже.
– Вера Павловна. – Она посмотрела мне в глаза. – Я всё понимаю. Я не прошу, чтобы вы меня полюбили с порога. Я пришла, потому что Артём просил. И потому что мне важно, кто его мать.
– А вы всегда делаете то, что он просит?
– Нет. Только важное.
Артём посмотрел на неё сбоку. Так смотрят, когда человек для тебя не каприз, а что-то уже сросшееся. Я это увидела и испугалась сильнее, чем когда он сказал про её возраст по телефону.
Мы доели пирог молча. Лариса съела свой кусок до крошки и поблагодарила. Я не ответила.
Она ушла в десятом часу. Артём вышел её проводить и вернулся через сорок минут. Я сидела на кухне, посуду не убирала.
– Садись.
Он сел.
– Артём, ты с ума сошёл.
– Мам, я её люблю.
– Ты её жалеешь.
– Это разное.
– В твоём возрасте это одно и то же.
Он молчал. Я смотрела на сына и видела его отца. Тот же упрямый подбородок. Тот же жест, когда злится, — трёт переносицу пальцем.
– Она тебя бросит. Через три года, через пять. Найдёт ровесника и уйдёт.
– Не уйдёт.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю.
– Она была замужем десять лет и разошлась. Видимо, умеет уходить.
– Это он от неё ушёл, мам.
– К кому?
– К молоденькой.
Я запнулась. Я представляла эту историю совсем не так. Помолчала.
– Артём. Ей через год рожать надо. А она десять лет не могла. Ты понимаешь, чем это кончится?
– Понимаю. Мы с ней уже говорили.
– И что она сказала?
– Что если не получится, ну если, не получится. Возьмём из детского дома.
Я закрыла лицо руками.
– Артём.
– Мам, я пришёл, чтобы ты с ней познакомилась. А не чтобы ты её приговорила за один вечер.
Он встал и ушёл в бывшую свою комнату. Дверью хлопнул, как в двенадцать лет, когда я не пускала его к Витьке через двор. Я долго сидела на кухне, потом пошла и легла, не раздеваясь.
Заснула под утро.
На следующий день я позвонила Зинаиде. Зинаида живёт в нашем городе сорок лет, работает парикмахером и знает всё и всех.
– Зин. Найди мне одного человека.
– Кого?
– Лариса. Реставратор, тридцать девять, разведена. Живёт у нас в городе.
– Фамилия?
– Не знаю.
Зинаида помолчала.
– Вер, ты с ума сошла?
– Артём её привёл.
– И что?
– Ей тридцать девять, Зина. Ему двадцать четыре.
– Ну и что? У Клавкиной дочки зять на двенадцать лет младше, и ничего, живут шесть лет, дом построили.
– Зин, не учи меня.
– Ладно. Найду. Но ты дура, Верка.
Через два дня она перезвонила.
– Записывай. Лариса Николаевна Белозёрова. Работает в мастерской при соборе Петра и Павла. Отзывы хорошие, иконы возят даже из Калуги. Одна живёт в двухкомнатной на Чкалова, квартира своя, не съёмная. Мужиков не водит, по клубам не ходит. Мать в деревне под Калугой, отец умер два года назад от рака. Ничего плохого на неё нет.
Я записывала ручкой в блокнот. И вдруг рука у меня дёрнулась.
– Зин, повтори фамилию.
– Белозёрова. А отчество Николаевна.
– Отца как звали?
– Сейчас скажу... Николай Степанович. А что?
Я положила трубку. Не попрощалась.
Блокнот упал на пол.
Николай Степанович Белозёров.
Я села в прихожей на банкетку, потому что ноги не держали. Из зеркала на меня смотрела тётка лет пятидесяти с белым лицом и красными пятнами на шее. Я сама себя не узнала.
Артёму было восемь месяцев, когда Витя не вернулся с шабашки. Разбился на трассе под Рязанью, ехал с мужиками в кузове, грузовик перевернулся. Мне привезли его вещи в брезентовом мешке и выдали справку. Я осталась в Туле, в чужом городе, в съёмной комнате, с ребёнком на руках и с двумя тысячами рублей на книжке.
Своих у меня не было. Мать умерла, когда я была в девятом классе. Отец пил. К нему я возвращаться не могла: он однажды сломал мне руку кочергой.
Работы не находилось. Я пробовала в магазин, в столовую, в школу — хоть уборщицей. Везде требовали прописку, а прописки у меня не было. Хозяйка комнаты сказала, что через месяц приедет её сын из армии, и мне придётся съезжать.
И я пошла на ту фабрику. Маленькая фабрика на Заводской, шили рабочие рукавицы и ватники. Директор — Николай Степанович Белозёров. Пятидесяти лет, седой, в очках на кончике носа.
Он выслушал меня у себя в кабинете. Сел возле. Долго смотрел на Артёма, который спал у меня на руках в слинге, который я сшила из старого пододеяльника.
– Прописки, нет.
– Нет.
– Паспорт?
– Паспорт есть.
– Мужа где похоронили?
– Там, на трассе. В Рязани. Не смогла забрать, денег не хватило.
Он снял очки. Потёр переносицу. Ровно тем же движением, каким теперь трёт мой сын.
– Оформлю швеёй. Ученицей пока, но со ставкой. Общежитие у нас при фабрике есть, комната маленькая, с электроплиткой, но своя. Ребёнка можно в ясли, при фабрике наши же женщины смотрят, для работниц бесплатно.
Я заплакала. Прямо в его кабинете, с ребёнком на руках. Он встал, налил мне воды из графина и сказал:
– Ну, ну. Вы посидите. Я вам пропуск сейчас выпишу.
Я проработала у него семь лет. Он ни разу ни намекнул, ни пошутил неправильно, ни посмотрел, как смотрят мужики на одиноких женщин. У него была маленькая дочка, она жила с бывшей женой в другом городе. Он говорил о ней редко, но таким голосом, каким у нас в деревне говорили только про икону Казанской.
Потом его пригласили директором на большой комбинат в Ярославль. Он уехал. Мы переписывались полгода, потом письма кончились. Я пыталась его найти: в девяносто восьмом, в две тысячи четвёртом. Фабрика развалилась, архивы пропали, интернета я тогда не понимала. Потом стало поздно. У меня был Артём, своя работа, своя жизнь, а у него, наверное, своя.
А теперь его дочь сидела у меня на кухне, ела пирог с капустой без яйца и говорила, что отец такие любил.
И я ей грубила.
Я набрала Ларису вечером. Номер взяла у Артёма под предлогом, что хочу пригласить её в следующую субботу. Артём обрадовался, подумал, что я смягчилась. Я не стала его разубеждать.
Ларисе я сказала, что хочу встретиться отдельно. Без сына. Она помолчала в трубке и согласилась.
Мы сели в кафе у собора. Лариса пришла в том же сером свитере, без макияжа, с мокрыми от снега волосами. Я заказала два чая и пирожное, которое никто из нас не стал есть.
– Лариса. – Я начала и остановилась. Взяла ложечку, положила. – Вашего отца звали Николай Степанович?
Она подняла брови.
– Да.
– Он в семьдесят девятом работал директором фабрики по пошиву рукавиц в Туле? На Заводской улице?
Лариса медленно поставила чашку.
– Работал. Потом уехал в Ярославль, в восемьдесят шестом.
– У него была маленькая дочь. Лариса. Он её очень любил, но жил один, был в разводе.
– Откуда вы знаете?
– Я у него работала. Семь лет. Швеёй.
Она смотрела на меня долго, не моргая. Потом тихо спросила:
– Вера Павловна... Вы Вера Голубева?
Я поставила чашку. Чай расплескался на блюдце.
– Была Голубева. До второго замужа. Давно.
Лариса прикрыла рот рукой. Пальцы у неё дрожали.
– Папа о вас рассказывал.
У меня в горле встал комок, и я не могла его проглотить.
– О чём он рассказывал?
– Что работала у него молоденькая швея. С маленьким мальчиком. Муж погиб на трассе, своих никого, он её устроил в общежитие, в ясли ребёнка. Что она семь лет не пропустила ни одного дня. Что шила быстрее всех и брала сверхурочные, потому что растила сына одна. Он вас вспоминал всегда. Особенно когда болел.
Я молчала. Горло было как забетонированное.
– Он говорил, «была у меня одна Верочка, тихая такая, с мальчишечкой. Надеюсь, они живы-здоровы, надеюсь, у неё всё сложилось». На Пасху почему-то всегда про вас вспоминал. Свечку ставил о здравии.
Я закрыла глаза.
За окном прошла женщина с пакетом из «Пятёрочки». В соборе зазвонили к вечерне, негромко, сначала один колокол, потом два.
– Как он умер?
– Рак. Два года. Я с ним была до конца, ухаживала. Муж как раз тогда ушёл, я из квартиры уехала к папе в Ярославль. Может, оно и к лучшему, что так совпало. Он без меня бы не справился.
– Успели попрощаться?
– Успела.
Мы помолчали. Я достала платок из сумки и вытерла глаза, стараясь, чтобы она не видела. Она сделала вид, что не видит.
– Лариса. – Я заставила себя посмотреть ей в лицо. – Простите меня. За тот ужин. За всё, что я наговорила вам и при вас. Я была дурой.
– Вы не были дурой. Вы были матерью.
– Это часто одно и то же.
Она улыбнулась впервые за всё наше знакомство. И я увидела в её улыбке его. Ту же мягкую косину у левого уголка губ.
– Вера Павловна. Вы мне скажите честно одно. Вы против меня из-за возраста? Или из-за чего-то ещё?
Я думала долго.
– Из-за страха. Что вас потом не будет. Что он останется один и я буду его снова латать, как латала после смерти отца. Я одного боюсь в жизни, Лариса. Чтобы мой мальчик не сидел так же на съёмной кухне, как я когда-то сидела. С ребёнком и без никого.
Лариса кивнула.
– Я не знаю, что будет потом. Никто не знает. Но я не уйду, пока он меня сам не прогонит. А скорее всего, и тогда не уйду.
– Он не прогонит.
– Откуда вы знаете?
– Он в отца пошёл. Витя мой пятнадцать лет за мной бегал, я за другого чуть не вышла, а он всё бегал. И добегался.
Она засмеялась. Негромко, почти беззвучно.
Мы вышли из кафе и пошли пешком по вечернему снегу. Она проводила меня до автобусной остановки.
– Лариса.
– Да.
– Приходите в следующую субботу. Вдвоём с Артёмом. Пирог будет с яйцом.
Она кивнула и пошла в сторону собора. Я смотрела ей вслед и видела походку её отца. Чуть внаклонку, левое плечо ниже правого. У Николая Степановича так было после аварии в юности, он мне один раз рассказывал.
Дома я достала из шкафа коробку из-под обуви. В ней лежали все мои бумаги из той жизни: свидетельство о смерти Вити, трудовая, два письма от свекрови, старые фотографии. На самом дне — снимок, в углах замятый. Коллектив фабрики, семьдесят девятый год, снято перед Новым годом у проходной. Во втором ряду справа Николай Степанович, в очках на кончике носа, в зимней шапке набекрень. Я в первом ряду, в платке, худая, серьёзная. Артёма со мной нет, он в яслях.
Я положила фотографию в конверт. В следующую субботу отдам Ларисе. Пусть у неё будет.
Сыну позвонила поздно.
– Артём.
– Да, мам.
– Приходите в субботу. С Ларисой.
– Хорошо.
– И... прости меня.
Он долго молчал. Потом спросил осторожно:
– Мам, ты чего?
– Ничего. Пирог испеку. С яйцом.
– Ты всегда без яйца пекла.
– Теперь с яйцом буду. Так правильнее.
Он помолчал ещё.
– Мам. Что случилось-то?
– Расскажу в субботу.
– Точно ничего?
– Точно, сынок. Всё хорошо.
Я положила трубку и пошла на кухню. Начала замешивать тесто с вечера, чтобы за ночь дошло. Руки сами знали, сколько чего. Сколько муки, сколько молока, сколько соли. Сколько яйца.
За окном шёл снег, медленный, густой. Мужик из нашего двора опять выгуливал собачку и курил. В его сигарете тлел маленький огонёк — как свечка о здравии, которую каждую Пасху ставил в ярославском храме человек, которого я не сумела найти и который не забывал меня все эти годы.
Я посмотрела на огонёк через окно и сказала тихо, одними губами:
– Спасибо, Николай Степанович. За всё. И за дочку спасибо.
Потом накрыла тесто полотенцем и пошла спать.
Рекомендуем почитать