Когда мой муж впервые назвал меня приживалкой, я как раз мыла его тарелку. Вторую за вечер, потому что первую он отодвинул со словами «холодное, разогрей нормально».
Мы с Тимуром прожили вместе столько, что я уже путала, при каком президенте расписывались. Дочка Юля успела вырасти, окончить педагогический и уехать в Воронеж за мужем-военным.
Я работала хореографом в ДК «Юбилейный» — вела детские группы, ставила номера на городские праздники, тянула на себе отчетные концерты. Тимур когда-то работал на приборостроительном, но цех закрыли, и с тех пор его главным начальником стал телевизор. Пульт он держал так крепко, что пластик протерся до белого.
Квартиру — двушку на втором этаже в кирпичной пятиэтажке — я купила на бабушкино наследство. Бабушка Рая продала дом в Мичуринске, положила деньги на книжку и завещала мне. Оформила на себя, как положено. Документы лежали в картонной папке за платяным шкафом, между старыми квитанциями и свидетельством о рождении Юли.
Тимур про это, конечно, знал. Вернее, когда-то знал, а потом удобно забыл. Его мать Тамила Ивановна — женщина сбитая, плотная, с тугим пучком на затылке и загорелыми до черноты руками — повторяла ему как молитву: «В браке все общее, сынок». И он поверил, потому что так было проще.
В тот вечер Тимур сидел на кухне в своей кожаной куртке — он носил ее дома, как форму, и не разрешал трогать, хотя кожа давно потрескалась на локтях. На столе стояла банка из-под тушенки, приспособленная под пепельницу.
– Мне нужна вторая комната, – сказал он, не отрывая глаз от телефона. – Под мастерскую.
Я поставила тарелку в сушилку.
– Какую мастерскую?
– Буду чинить технику на продажу. Мужик в интернете показывал, там ничего сложного.
Конечно, ничего сложного. И ничего не будет: ни мастерской, ни починенной техники, ни денег. Я это знала так же точно, как знала расписание своих групп на неделю вперед: понедельник, малыши; среда, подготовительная; пятница, старшие. А вторая комната была моим кабинетом, где я сидела по вечерам, подбирала музыку, чертила разводки танцев на бумаге.
– Тимур, это мой рабочий кабинет. Я там готовлюсь к занятиям.
– Ты можешь на кухне готовиться. А мне нужно место.
Я промолчала, потому что спорить с Тимуром все равно что объяснять стене, что она стоит не там. Стена не виновата, просто она стена.
Он набрал номер матери при мне, включил громкую связь, нарочно, чтобы я слышала.
– Мам, представляешь, комнату не дает. Я ей говорю: мастерская нужна. А она — «мой кабинет». Какой кабинет, мам? Она танцы в клубе ведет, не министерство.
Тамила Ивановна на том конце вздохнула привычно и веско:
– Ой, сынок, что ты хочешь. Она всегда такая была, за свое держится.
Я вытерла руки о полотенце, повесила его на крючок ровно, как вешала каждый вечер, и ушла в свою комнату. Закрыла дверь. Мельком посмотрела на шкаф, на тот угол, где между стенкой и боковиной торчал край картонной папки.
Потом отвернулась.
Утром на лестнице я столкнулась с соседкой Верой. Вера развелась осенью, и я, честно говоря, ждала, что она будет выглядеть плохо. А она выглядела обычно. Даже подстриглась коротко, чего раньше не делала. Поздоровалась спокойно, без жалобной мины, прошла мимо. Я подумала: «У нее свое, у меня свое» — и забыла об этом. Почти забыла.
Через неделю Тамила Ивановна пришла «просто так, по-родственному». Правда, «просто так» она приходила только тогда, когда хотела что-то сказать при свидетелях.
Мы столкнулись в подъезде — я возвращалась с занятий, а Тамила стояла у почтовых ящиков с соседкой Ниной Петровной. На Тамиле был пуховик — в сентябре, надо сказать, но она мерзла всегда и везде.
– А я Нине рассказываю, – Тамила кивнула на соседку, – какая у моего Тимурчика жена хитрая. Квартиру-то на себя записала. Бабья хитрость, больше ничего. Мужик работал всю жизнь, а она — раз, и все на себя.
Нина Петровна молчала, переминалась с ноги на ногу.
Я стояла с сумкой через плечо, в кроссовках на босу ногу, переобуться не успела. Быстро моргала, как всегда, когда нервничала. Тамила смотрела не на меня, а на Нину, ей важно было, чтобы соседка услышала.
И тут я заметила, как Нина посмотрела на меня. Не с осуждением, не с любопытством. С жалостью. Обыкновенной бабьей жалостью, какой жалеют тех, кто терпит.
Меня жалеют. Это я, та самая, которую жалеют на лестничной площадке.
– Тамила Ивановна, – сказала я ровно, – квартиру я купила на наследство моей бабушки. Бабушка Рая оставила мне деньги, я купила квартиру и оформила на себя. Это не хитрость, это факт. Вы это знаете.
Тамила замолчала на полуслове. Нина Петровна тихо сказала «ну ладно, пойду я» и ушла к себе. Тамила стояла еще секунду, потом развернулась и ушла, не попрощавшись. Пуховик зашуршал в тишине подъезда.
Я поднялась к себе. Тимура дома не было, ушел куда-то. Квартира стояла тихая, только кран на кухне капал, как обычно. Я опустила сумку на пол, села на табуретку и подумала, впервые не отмахиваясь, а прямо: «Если бы я не купила эту квартиру, где бы мы все жили? Где бы Тимур сидел со своим пультом? Где бы Тамила Ивановна рассказывала про бабью хитрость, в общежитии?»
Я сидела и мяла край фартука обеими руками, пока ткань не стала теплой от трения.
Вечером Тимур пришел хмурый. Мать позвонила, пожаловалась. Он сел напротив меня, пожевал губу — привычка с молодости, от которой нижняя губа стала чуть толще верхней — и сказал:
– Мать обидела — пожалеешь.
А на следующий день положил на холодильник купюру и добавил: «Раз ты тут хозяйка — корми себя сама. Мне на сигареты оставь.» Купюра была мелкая, почти оскорбительная. Я убрала ее в карман фартука и ничего не сказала. Привыкла считать: его пенсия шла ему на карту, оттуда — на сигареты, пиво и подписку на какой-то рыболовный канал. Продукты покупала я, из своей зарплаты, всегда.
Я включила чайник, достала из шкафа пачку печенья, для себя, не для него. Это было новое: раньше я всегда ставила две чашки.
Тимур привел мать через три дня. Не предупредил, не позвонил. Я пришла с работы, а на кухне уже накрыто: Тамила Ивановна сидела в своем пуховике, пила чай из моей чашки с отколотой ручкой, а Тимур резал колбасу на разделочной доске, которую я привезла из Мичуринска вместе с бабушкиными деньгами.
– Садись, разговор есть, – сказал Тимур.
Я села. Сняла кроссовки, надела свои сандалии на носки — ноги мерзли от кафеля, который я выбирала в строительном магазине, за который сама платила, который сама укладывала, стоя на коленях с резиновым молотком и крестиками для швов.
– Инна, – Тимур положил нож, – ты здесь приживалка. Живешь на всем готовом, а ведешь себя, как хозяйка.
Тамила Ивановна кивнула:
– Правильно говоришь, сынок. Давно пора было сказать.
И повернулась ко мне, будто я в комнате была третьей лишней:
– Инна, ты пойми, мой сын тебе крышу над головой дал. Кто бы ты без него была? Хореограф, господи. Кому нужны твои танцы.
Я молчала. Смотрела на Тимура, на его залысины, которые он прикрывал длинной челкой, на куртку, в которой он сидел за столом, на его руки — мягкие, белые, без единой мозоли. Мои руки лежали на коленях — сухие, с потрескавшейся кожей на костяшках, с мозолью на правой ладони от станка, который я крутила в ДК, когда поднимали декорации.
Тимур достал из кармана куртки сложенный вчетверо листок и положил на стол. Разгладил ладонью.
– Это заявление на регистрацию. Мать пропишем сюда. Она пожилой человек, ей нужны условия. Я имею право как муж.
Бланк из МФЦ, чистый, еще не заполненный, но уже принесенный в дом. Тимур сходил туда сам, взял бумагу и все решил — без меня, за меня, вместо меня.
Я посмотрела на бланк. Потом на Тимура. Потом на Тамилу Ивановну, которая не шевелилась на стуле, сложив руки на пуховике, и ждала, когда я сдамся, как сдавалась всегда.
Встала. Стул отъехал, скрипнув по кафелю. Прошла в комнату, к платяному шкафу. Нагнулась, достала из-за боковой стенки картонную папку с потертыми углами, перевязанную аптечной резинкой. Принесла на кухню. Положила на стол, рядом с бланком. Развязала резинку, достала свидетельство о государственной регистрации права собственности и положила перед Тимуром.
– Прочитай, – сказала я тихо, но так, что Тамила Ивановна перестала жевать.
Тимур взял листок, посмотрел. Тамила Ивановна потянулась через стол.
– Что там?
– Собственник — Инна Сергеевна Дорохина, – прочитал Тимур. Медленно, по слогам, будто в первый раз видел мое имя.
Я не стала ждать, пока он переварит. Развернулась, прошла через коридор на балкон. Балкон был забит его вещами: ящик с удочками, которые он не доставал уже несколько сезонов, коробка с инструментами, которыми он ничего не починил, старая телогрейка, пакеты с какими-то железками.
Я взяла ящик с удочками — тяжелый, неудобный. Подняла его на перила и столкнула вниз. Он упал в палисадник под окном, в кусты сирени, с глухим грохотом. Потом коробку с инструментами. Потом телогрейку — она полетела, раскинув рукава. Потом пакет с железками.
Из кухни не доносилось ни звука. Ни Тимур, ни Тамила не вышли, не крикнули, не остановили. Тишина стояла такая, что было слышно, как внизу, во дворе, соседский мальчишка крикнул: «Ого!»
Я вернулась на кухню. Тимур сидел, держа свидетельство обеими руками. Тамила Ивановна встала, застегивала пуховик — торопливо, путая молнию.
– Заявление можешь забрать, – сказала я. – И мать свою забери. И сам уходи. Сегодня.
К зиме я повесила шторы сама. Раньше это делал Тимур, единственное, что он делал по дому без напоминаний, потому что любил тяжелые портьеры. Я купила легкие, светлые, из «Фикс Прайса», и повесила, стоя на табуретке, которую сама же починила месяц назад.
Тимур жил у матери в однушке. На работу так и не устроился. Звонил Юле в Воронеж, жаловался, что я «выгнала из собственного дома». Юля звонила мне, пересказывала, не выбирая сторону. Тамила Ивановна приняла сына обратно, но жаловалась всем, кто слушал, что в однушке вдвоем — сил нет, и что сын спит на раскладушке, а раскладушка скрипит.
Мы не помирились. Тимур считал себя пострадавшим. Я покрасила волосы, наконец-то убрала отросшие корни, которые не трогала полгода. Записалась к парикмахеру сама, без повода, просто потому, что захотела.
По утрам я пила чай одна, в тишине, и кран больше не капал: я вызвала сантехника и починила.
Скажите, нужно ли было скидывать вещи с балкона, или хватило бы одного свидетельства?