В лондонской квартире Саломеи Андрониковой на Кенсингтон-Парк-Гарденс среди фотографий стоял один снимок, который она никогда не комментировала. Париж, конец 1920-х. Компания за столиком кафе. Среди лиц, как уверяют биографы, угадывался Маяковский. На все вопросы княжна отвечала одной и той же фразой: «Я плохо помню тех лет».
Она прожила девяносто четыре года. Пережила всех своих знаменитых поклонников: Мандельштама, Цветаеву, Ахматову. Дала десятки интервью о Серебряном веке, диктовала записи биографам, отвечала на письма исследователей до самой смерти в 1982 году. Но о парижских месяцах 1928 и 1929 годов, когда советский поэт раз за разом приезжал во Францию, не оставила почти ни строчки.
Я заметила одну странность, листая её переписку, изданную племянницей. Из писем 1929 и 1930 годов будто выдран кусок. Августа нет. Сентября нет. После апреля 1930 года, когда из Москвы пришла новость о самоубийстве Маяковского, в её корреспонденции возникает пауза почти на месяц. Это первоначальное, что заставляет насторожиться.
Кто же она такая, эта женщина, чьё молчание сегодня говорит больше иных свидетельств?
Княжна Саломея Ивановна Андроникашвили родилась в 1888 году в Тифлисе. Отец, грузинский князь, служил в русской императорской армии. Мать происходила из знатного петербургского рода. Девочку учили французскому, английскому, грузинскому, фортепиано и хорошим манерам.
В Петербурге начала 1910-х её красота стала легендой. Сомов писал её портрет, Серебрякова делала наброски. Мандельштам посвятил ей два стихотворения, в одном из которых она навсегда осталась «Соломинкой»: «Я научился вам, блаженные слова, Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита». Ахматова называла её «прекрасной грузинкой». Цветаева писала в письмах: «Саломея, я Вас люблю, как никого никогда не любила».
Вот характерная деталь: ни в одном мемуарном фрагменте Серебряного века не упомянут роман Андрониковой. Даже близкие подруги вроде Веры Судейкиной не позволяли себе пересудов. Княжна умела быть рядом со всеми и не принадлежать никому. Это умение пригодилось ей позже.
После революции, в 1919 году, вместе с мужем, юристом Павлом Андреевым, она уехала через Баку в Лондон. Потом перебралась в Париж. Там содержала дом, где собиралась русская литературная эмиграция. Бывали Бунин, Куприн, Мережковский. И, что главное, бывали приезжавшие из Москвы.
Маяковский впервые приехал в Париж в ноябре 1922 года. Потом возвращался в 1924, 1925, дважды в 1927-м. Но именно поездки осени 1928-го и весны 1929-го стали для него роковыми.
В октябре 1928 года в салоне художника Александра Яковлева его познакомили с молодой эмигранткой, балериной и манекенщицей домов моды Татьяной Яковлевой. Племянницей того самого художника. Двадцатидвухлетней, красивой, с грудным голосом и парижской свободой жестов.
Это было то, что современники называли вспышкой. Маяковский, привыкший к Лиле Брик и к её сложному треугольнику с Осипом, увидел девушку, которая не зависела ни от него, ни от Москвы, ни от советских лозунгов. Он писал ей стихи. «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви». «Письмо Татьяне Яковлевой». Последнее, к слову, в советской печати при его жизни так и не вышло.
И вот тут на сцене появляется Саломея. Мастерская Александра Яковлева была в десяти минутах ходьбы от квартиры Андрониковой на rue de la Faisanderie. Парижский русский круг был тесен. Все знали всех, ходили друг к другу на четверги, обменивались сплетнями, ссорились и мирились в одних и тех же гостиных.
По мемуарам Юрия Анненкова, художника и завсегдатая обоих салонов, Саломея и Татьяна были знакомы. Не близко, но всё время встречались на четвергах у Андрониковой и на вечерах у Веры Судейкиной. Анненков пишет прямо: «Княжна знала о страсти Маяковского. Она находила её опасной для всех троих: для него, для Татьяны, для Лили в Москве».
Это документальное свидетельство, что Андроникова была в курсе.
Но здесь начинается самое странное. В её собственных мемуарных записях, которые она диктовала в 1970-х биографу Татьяне Вульфович, имени Маяковского нет. Совсем. Упомянуты Есенин, Пастернак, Ахматова, даже мельком виденный однажды Блок. Маяковского, которого, по свидетельству Анненкова, она дважды принимала у себя, нет. Это похоже на сознательное вычёркивание.
В октябре 1928 года Маяковский провёл в Париже три недели. В феврале 1929-го вернулся почти на месяц. В обе поездки он бывал в кругу, куда входила Андроникова.
Следуя дневниковым записям Бориса Дикса, литературного агента эмигрантского круга, Маяковский на одном из вечеров читал Татьяне Яковлевой стихи прямо в гостиной Саломеи. Хозяйка слушала молча. После чтения, по записи Дикса, она сказала Татьяне одну фразу, оставшуюся в памяти присутствующих: «Танечка, не верьте словам. Верьте билетам».
У Маяковского билет в Москву всегда лежит в кармане. А у Татьяны Парижа всегда был только Париж.
Что было дальше, мы знаем по письмам. Маяковский уехал в Москву, обещая вернуться в октябре 1929-го и забрать Татьяну с собой или остаться с ней в Париже. Он хлопотал о визе. Виза не пришла.
В сентябре 1929-го Татьяна Яковлева приняла предложение виконта Бертрана дю Плесси, молодого французского дипломата. Он был влюблён в неё уже год и подал документы на оглашение брака. О помолвке Маяковскому в Москву написала Эльза Триоле. Сестра Лили Брик. Ближайшая подруга Татьяны в Париже. И, по совпадению, частая гостья на тех же четвергах Саломеи. В Париже знали о свадьбе раньше, чем в Москве. Андроникова знала.
А что было потом? Маяковский получил письмо в октябре 1929-го. Дальше было ещё полгода жизни. Скандалы с Лилей. Провал выставки «20 лет работы», на которую не пришли ни Горький, ни писатели из РАПП. Освистанная премьера «Бани». Восемь утра 14 апреля 1930 года, выстрел в комнате на Лубянском проезде.
И теперь самое неожиданное. В архиве Андрониковой, который сейчас хранится в Бахметьевском архиве Колумбийского университета, лежит черновик письма. Без даты. Адресован Татьяне Яковлевой, к тому времени уже виконтессе дю Плесси. Начат словами: «Дорогая, не вините себя ни в чём. Он был обречён задолго до Вас, и Вы это знали так же, как и я».
Письмо не было отправлено. Конверта нет. Бумага парижского сорта, каким Андроникова пользовалась, по экспертизе архивистов, в 1930 и 1931 годах.
Почему она его не отправила, мы не узнаем. Возможно, передумала. Возможно, поняла, что Татьяне эти слова не нужны. А возможно, поняла, что они нужны ей самой.
В русской эмиграции отношение к Маяковскому было сложным. Для одних он был продавшийся большевикам трибун. Для других - талант, который сломали. Бунин его ненавидел и не скрывал этого. Цветаева оплакивала и писала «Маяковскому». Ходасевич публиковал саркастические некрологи.
Саломея Андроникова стояла особняком. Она не любила публичных оценок советской литературы. В её круге существовало негласное правило: о ушедших туда либо хорошо, либо никак. А о тех, кто погиб, не успев окончательно определиться, лучше никак.
Но было и другое. Андроникова была в близкой переписке с Лилей Брик до 1925 года. Потом переписка оборвалась без объяснений. В дневниках Лили имя Саломеи всплывает однажды, в записи мая 1929 года: «С. в Париже знала всё и могла бы остановить, но не сочла нужным».
Горький упрёк или попытка переложить вину? Понять трудно. Лиля Брик, по свидетельствам современников, имела привычку винить в своих несчастьях посторонних, даже когда главной причиной была она сама. Но и в этом упрёке есть зерно правды: княжна действительно знала, и действительно не вмешалась.
В 1956 году в Лондон, где Андроникова жила после войны, приехала по визе Лиля Брик. Это была её первая поездка на Запад после смерти Маяковского. Они встретились в квартире Саломеи на Кенсингтон-Парк-Гарденс.
Разговор длился, по воспоминаниям Иосифа Шёнберга, литературоведа, ждавшего в соседней комнате, около двух часов. Из комнаты доносились повышенные голоса. Потом Лиля вышла, не попрощавшись с хозяйкой. На лестнице она сказала Шёнбергу одну фразу: «Она думает, что лучше всех знает, как было. А меня там не было только в одну минуту». Очевидно, та самая минута 14 апреля.
После той встречи в архиве Андрониковой появилась короткая запись: «Ничего, что я могла бы сказать ей, не вернёт его. И ничего, что она могла бы сказать мне, не оправдает её». Это, пожалуй, самая откровенная её фраза о всей этой истории. И единственная.
Молчание Саломеи Андрониковой о Маяковском не было забывчивостью. Не было и равнодушием. Это было осознанное решение женщины, всю жизнь умевшей обращаться с чужими тайнами как с собственными драгоценностями. Хранить, но не показывать.
Она знала, что Маяковский в Париже метался между двумя жизнями. Знала, что Татьяна делает выбор в пользу французского виконта. Знала, что Эльза напишет об этом в Москву. Возможно, догадывалась, чем всё кончится. И, как делала всегда, не вмешалась.
В этом её поколение узнавало само себя. Серебряный век умел любить, ссориться, посвящать стихи и хлопать дверями. Но вмешиваться в чужую судьбу, особенно в такую, где один участник советский поэт, а трое других эмигранты, считалось дурным тоном. Это была почти этикетная сдержанность, за которой стояла растерянность перед эпохой, которую больше никто не понимал.
Есть и более простое объяснение. Андроникова всю жизнь дружила с эмигрантами и переписывалась с теми, кто остался в России. Любое её слово о Маяковском в эмигрантской печати могло быть использовано против оставшихся друзей. В 1930-е, в 1940-е, в 1950-е цена слова была иной, чем сейчас. Молчание спасало живых.
Княжна Саломея Андроникова умерла в Лондоне 8 мая 1982 года. На столике у её кровати, по свидетельству душеприказчицы, лежала открытая книга. Сборник Маяковского 1929 года, парижское издание Геликон. Раскрыт на стихотворении «Письмо Татьяне Яковлевой».
На полях, тонким карандашом, её рукой прописано одно слово.
«Простите».
Кому оно было адресовано, Саломея так и не сказала. Татьяне? Маяковскому? Лиле? Самой себе? В этом, может быть, и заключается главный смысл её молчания. Бывают истории, в которых нет правых. Есть только живые, продолжающие жить с памятью о тех, кому жизни не хватило. И единственное достойное отношение к этой памяти, считала княжна, не превращать её в материал для интервью.
А вы, читая воспоминания людей того времени, обращали внимание на то, о чём они умалчивают? Иногда пробелы в мемуарах говорят больше, чем самые подробные исповеди. Мы привыкли искать правду в сказанном. А правда нередко прячется именно там, где человек сознательно остановил перо.
Спасибо, что прочитали до конца.