Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Интересные истории

Разведчики в Афгане. Их изначально отправили умирать.Маршрут слили, засада уже ждала, а предатель шёл рядом... (часть 1)

Из восьмерых вернулись двое. Один своими ногами, второго несли на плащ-палатке без сознания. Шестеро остались в каменном мешке афганского ущелья навсегда. Их не эвакуировали, не похоронили по-человечески. Даже координаты их гибели засекретили так, что матери до сих пор не знают, где именно лежат их сыновья. Командование знало, что операция невыполнима. Знало и отправило. Маршрут группы оказался у противника раньше, чем разведчики перешли первый перевал, потому что среди восьмерых шел предатель. Завербованный человек, который ел с ними из одного котелка и знал, что ведет их на убой. Сорок лет я молчал, потому что мне приказали молчать. Последний из тех, кто подписывал тот приказ, умер в прошлом году в своей постели, в генеральской квартире, окруженный внуками, с орденами на бархатной подушке. Теперь мне некого бояться. Меня зовут Виктор Дорохов, бывший старший лейтенант, командир разведывательной группы. И это мой рассказ о том, как нас отправили умирать. Когда тебе говорят, что на войн
Оглавление

Из восьмерых вернулись двое. Один своими ногами, второго несли на плащ-палатке без сознания. Шестеро остались в каменном мешке афганского ущелья навсегда. Их не эвакуировали, не похоронили по-человечески. Даже координаты их гибели засекретили так, что матери до сих пор не знают, где именно лежат их сыновья. Командование знало, что операция невыполнима. Знало и отправило.

Маршрут группы оказался у противника раньше, чем разведчики перешли первый перевал, потому что среди восьмерых шел предатель. Завербованный человек, который ел с ними из одного котелка и знал, что ведет их на убой. Сорок лет я молчал, потому что мне приказали молчать. Последний из тех, кто подписывал тот приказ, умер в прошлом году в своей постели, в генеральской квартире, окруженный внуками, с орденами на бархатной подушке. Теперь мне некого бояться.

Автор: В. Панченко
Автор: В. Панченко

Меня зовут Виктор Дорохов, бывший старший лейтенант, командир разведывательной группы. И это мой рассказ о том, как нас отправили умирать. Когда тебе говорят, что на войне люди становятся братьями, это правда лишь наполовину. На войне люди становятся частями одного организма.

Ты перестаешь быть отдельным человеком. Ты становишься глазами, руками, ушами одного существа, которое дышит, передвигается и принимает решение как единое целое. Если из этого организма вырвать хотя бы одну часть, все остальное начинает умирать. Я это понял не сразу. Я это понял, когда потерял шестерых из семи.

Нас было восемь человек. Восемь фамилий в журнале боевых действий, восемь личных дел в сейфе штаба, восемь пар сапог, стоптанных до белизны подошв. Но за этими цифрами стояли живые люди, каждый со своей историей, со своими страхами и со своей причиной оказаться в этом проклятом месте. Начну с себя, потому что иначе будет нечестно. Виктор Дорохов, старший лейтенант, тридцать лет, уроженец Тулы.

Отец мой всю жизнь проработал на оружейном заводе. Мать – учительница начальных классов. Я вырос в семье, где слово «долг» произносилось без кавычек и без иронии. Военное училище, распределение, два года в Афганистане к моменту той операции, четырнадцать боевых выходов за спиной, три ранения, два ордена. Я считал себя опытным. Я думал, что видел всё. Я ошибался так, как может ошибаться только человек, который уверен в своей правоте.

Моим заместителем был Леонид Грач. Сержант из Минска, двадцать семь лет, молчаливый, жилистый, с лицом, на котором редко появлялось выражение. Грач говорил мало, но каждое его слово стоило десяти чужих. Он был лучшим стрелком не только в нашей роте, а, пожалуй, во всем батальоне. На стрельбище Грач клал три пули в одну точку на четырехстах метрах так буднично, как другие люди забивают гвозди. Его хладнокровие порой пугало даже меня.

Однажды, еще до той операции, мы попали в засаду на горной дороге. Все залегли, кто-то кричал, кто-то палил в белый свет. А Грач спокойно поднял автомат, прицелился и снял пулеметчика противника одним выстрелом. Потом повернулся ко мне и сказал без тени эмоций, что можно двигаться дальше. Я тогда подумал, что этот человек либо не знает страха, либо так глубоко его прячет, что сам забыл, где спрятал.

После операции, много лет спустя, Грач признался мне по телефону, что боялся каждую секунду. Просто его страх выражался не в криках и не в дрожи, а в абсолютной концентрации. Он говорил, что когда ему страшно, мир сужается до размера прицельной планки. И в этом узком мире он чувствует себя в безопасности.

Радист Паша Мельников. Двадцать два года, Кострома, мамин сын, единственный ребенок в семье. Паша попал в Афганистан по собственной глупости, как он сам говорил, хотя на самом деле по собственному благородству. Его друга детства призвали и распределили за реку, а Паша написал рапорт с просьбой отправить его следом, потому что не мог позволить другу быть там одному. Друг погиб в первый же месяц, подорвавшись на мине, а Паша остался.

Он был нашим солнцем, если можно так сказать о человеке на войне. Мельников шутил постоянно. Шутил даже тогда, когда шутить было невозможно. Его юмор не был веселым в привычном понимании. Он был горьким, едким. Но именно эта горечь позволяла остальным дышать. Когда напряжение в группе зашкаливало, Паша говорил какую-нибудь нелепицу, и все невольно выдыхали.

Он носил на себе тяжеленную радиостанцию, дополнительные аккумуляторы и при этом еще умудрялся тащить двойной боекомплект, потому что считал, что радист без патронов – это просто мишень с антенной. Свою рацию он называл ласково, как живое существо. Разговаривал с ней, уговаривал работать в горах, где связь рвалась через каждые пятьсот метров. И она его слушалась, честное слово, я видел это своими глазами. В руках других радистов эта техника капризничала, а у Мельникова работала как часы.

Сапер Женя Костин, двадцать пять лет, Саратов, выпускник инженерного училища. Женя пришел в Афганистан специалистом по минно-взрывному делу и за год стал лучшим сапером в полку. Но эта профессия оставляет следы, которые не видны на теле. Костин видел столько подрывов, столько искалеченных тел, столько раз держал в руках механизм, который мог превратить его в ничто одним неверным движением пальца, что у него начало дергаться левое веко.

Это был непроизвольный тик, мелкое подергивание, почти незаметное, но я всегда обращал на него внимание. Когда Костин был спокоен, веко дергалось раз в минуту. Когда он работал с миной, дергалось непрерывно. А когда он заканчивал и обезвреженный заряд лежал у его ног, веко замирало. И Костин закуривал с таким лицом, будто только что пробежал марафон. Он был угрюмым человеком, не злым, а именно угрюмым, как бывают угрюмы люди, которые каждый день смотрят смерти в механизм.

Женя почти не разговаривал на отвлеченные темы. Его разговоры всегда были о деле. Типы мин, способы установки, новые ловушки, которые придумывали духи. Он знал об этом все, и эти знания сделали его незаменимым и одновременно невыносимо одиноким. Потому что ни один нормальный человек не хочет обсуждать за ужином устройство нажимного взрывателя.

Снайпер Артем Сухарев, двадцать четыре года, откуда-то с Алтая, из маленького поселка, название которого я так и не запомнил. В группе его звали «Тень», и это прозвище он носил не случайно. Сухарев обладал невероятной способностью становиться невидимым. Он мог лежать неподвижно сутки, буквально сутки, без еды, без воды, почти без движения, сливаясь с камнями так, что даже свои проходили мимо и не замечали.

Его терпение было нечеловеческим. Я однажды спросил его, как он это выдерживает, и Артем ответил, что в детстве он часами сидел на берегу реки с удочкой и ждал рыбу. А снайперская позиция – это та же рыбалка, только ставки выше. Он говорил мало, еще меньше, чем Грач, но его молчание было другого сорта. Грач молчал, потому что не считал нужным тратить слова. Сухарев молчал, потому что жил в каком-то своем внутреннем мире, куда пускал только тех, кого считал достойными. За полтора года службы я так и не узнал, что за мир это был.

Пулеметчик Рустам Алиев. Двадцать шесть лет. Баку. Широкоплечий, черноволосый, с улыбкой, которая освещала его смуглое лицо, как фонарь. Рустам был физически самым сильным человеком, которого я встречал в своей жизни. Свой пулемет Калашникова, машину весом почти в девять килограммов без боекомплекта, он носил так, будто это была детская игрушка. Плюс коробки с лентами, плюс автомат, плюс гранаты, плюс сухпайок. Общий вес его снаряжения в боевом выходе доходил до пятидесяти килограммов, и при этом Алиев двигался по горам быстрее остальных.

Он был женат. Его жена Лейла ждала первенца, и Рустам говорил о будущем ребенке постоянно. Он был уверен, что будет мальчик, и уже придумал имя. Он показывал нам фотографию Лейлы, красивой женщины с огромными темными глазами, и говорил, что когда вернется, они поедут к его деду в горный кишлак и посадят дерево в честь сына. Каждый раз, когда Рустам рассказывал об этом, его глаза становились мягкими и теплыми, и на несколько минут война отступала от нашей палатки.

Санинструктор Серега Лапин. Двадцать три года, Ярославль. Тихий, в очках с толстыми линзами, с руками хирурга и сердцем святого, если такие бывают на войне. Лапин пошел в армию после медицинского училища. И за год в Афганистане спас двенадцать человек. Не помог, не перевязал, а именно спас. Вытащил с того света, когда по всем медицинским показателям человек уже не должен был дышать.

Его руки были его главным оружием. Он мог остановить артериальное кровотечение в полной темноте, на ощупь, за считанные секунды. Он мог наложить шину из подручных материалов так, что хирурги в госпитале потом удивлялись качеству полевой работы. Лапин носил аптечку, как другие носили оружие, всегда при себе, всегда на готове. И у него была привычка, которая поначалу казалась странной. Перед каждым выходом он укладывал в аптечку тройной запас жгутов и обезболивающего. Когда его спрашивали зачем, он пожимал плечами и говорил, что лучше пусть будет лишнее, чем недостающее. Как будто чувствовал.

И последний. Николай Жуков. Переводчик. Тридцать два года, москвич, прикомандированный из штаба армии. Он появился в нашей группе за три дня до операции, и это само по себе было необычно. Обычно переводчиков включали в состав группы заранее, чтобы люди притерлись друг к другу, научились чувствовать локоть. А тут человек с иголочки, в новеньком камуфляже, с чистыми руками и взглядом, который скользил по нашим лицам, не задерживаясь.

Жуков знал фарси и пушту, это было его профессиональное достоинство. Но во всем остальном он был чужим. Он не вписывался в наш организм, как неправильно подобранный орган, который тело пытается отторгнуть. Ребята относились к нему настороженно. Грач однажды сказал мне, что у Жукова глаза человека, который что-то скрывает.

Я тогда отмахнулся.

– У штабных всегда такие глаза, – ответил я. – Они живут в другом мире, где информация – это валюта, и каждый прячет свой кошелек.

Я ошибся. Грач оказался прав. Жуков скрывал не информацию, а предательство. Вот они, восемь имен. Восемь человек, которых судьба свела на пыльной базе в Баграме осенью 1984 года. Дорохов, Грач, Мельников, Костин, Сухарев, Алиев, Лапин, Жуков. Шестерых из них я похоронил в своей памяти и хороню каждую ночь заново, а седьмого, Грача, я слышу в телефонной трубке раз в месяц, и его тяжелое дыхание для меня дороже любой музыки на свете.

В тот вечер, когда все началось, я сидел в палатке и писал рапорт о предыдущей операции. Рутина, которая на войне заменяет нормальную жизнь. За пологом палатки стоял октябрьский вечер. Теплый по среднерусским меркам и промозглый по-афганским, потому что сухой горный воздух остывает мгновенно, как только солнце уходит за хребет. Я дописал последнюю строчку, когда в палатку заглянул посыльный из штаба.

– Товарищ старший лейтенант, вас вызывает полковник Серебряков. Немедленно.

Я не знал никакого полковника Серебрякова. В нашем полку таких не было. И это было первым звонком, который я не услышал. Штабная палатка стояла на отшибе за тройным рядом колючей проволоки и охранялась не обычными часовыми, а людьми в незнакомой форме без знаков различия. Уже на подходе я почувствовал, что дело пахнет не просто серьезной операцией, а чем-то из ряда вон. Обычные задания ставились в ротной канцелярии, махоркой и прокисшим чаем. А здесь все было другим. Чистые карты на раскладном столе, лампа дневного света вместо керосинки и сам полковник Серебряков, сухой, седой, с лицом, вырезанным из камня, с холодными серыми глазами, которые смотрели на тебя так, будто ты уже был строчкой в отчете.

Рядом с ним стоял мой непосредственный командир, капитан Рябов. Рябов был мужик правильный, из тех офицеров, которые берегут людей и воюют головой, а не телами подчиненных. Но в тот вечер его лицо было серым, а губы сжаты в тонкую нитку. Он смотрел на меня так, будто заранее просил прощения.

– Садитесь, Дорохов, – начал Серебряков без предисловий.

У него был голос человека, привыкшего отдавать приказы, которые не обсуждаются.

– Времени мало, поэтому слушайте внимательно.

Он развернул карту и ткнул пальцем в точку среди коричневых изгибов горного рельефа.

– Ущелье Шахикот. Высота от двух с половиной до трех тысяч четырехсот метров. По данным агентурной разведки, здесь расположена перевалочная база противника. Через нее идет основной поток оружия из-за границы. Гранатометы, мины, стрелковое. За последние два месяца через эту базу прошли как минимум четыре крупных каравана. Ваша задача – скрытно проникнуть в ущелье, обнаружить базу, определить ее координаты для авиаудара и при возможности уничтожить охрану. По нашим данным, базу охраняют не более двадцати человек.

Я смотрел на карту и чувствовал, как по позвоночнику ползет холод, который не имеет отношения к температуре воздуха. Маршрут, который показывал Серебряков, проходил через три узких горловины. Три точки, где ущелье сужается до ширины одного грузовика. Где стены поднимаются отвесно на сотни метров. Где группа из восьми человек становится мишенью, по которой можно стрелять сверху вниз, как в тире. Любой курсант военного училища, глядя на эту карту, сказал бы, что маршрут смертельно опасен. А полковник с двадцатилетним стажем этого не видел. Или не хотел видеть.

– Товарищ полковник, – начал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Маршрут проходит через три узкости. Если противник обнаружит группу на подходе, нас расстреляют в любой из этих точек без вариантов. Какие средства поддержки предусмотрены?

Серебряков посмотрел на меня тем взглядом, каким смотрят на собаку, которая вдруг заговорила человеческим голосом. Не удивление, а раздражение с примесью снисхождения.

– Поддержка будет обеспечена по мере возможности, – ответил он. – На аэродроме дежурит пара вертолетов. В случае осложнений вызовите огневую поддержку по радио.

Я хотел спросить, какие именно вертолеты, потому что между транспортным бортом и огневой вертушкой разница как между скорой помощью и танком. Я хотел спросить, на каком удалении находится ближайшее подразделение, способное прийти на помощь по земле. Я хотел спросить, почему для уничтожения базы с двадцатью охранниками посылают восемь человек, а не роту с бронетехникой. Но Серебряков уже сворачивал карту, давая понять, что вопросы закончились вместе с его терпением.

– Выход послезавтра, 04:00. Позывной группы «Гранит». Все, свободны.

Это был не инструктаж. Это был приговор, оформленный в виде боевого приказа. Я это чувствовал, но не мог сформулировать, потому что чувства к делу не пришьешь. А формально все было по уставу. Задача поставлена, средства определены, сроки обозначены. Что еще нужно для того, чтобы отправить людей умирать?

Я вышел из штабной палатки в темноту и закурил. Руки не дрожали, я научился их контролировать еще после первого ранения. Но внутри все тряслось, как двигатель БТРа на холостых оборотах. Через минуту вышел Рябов. Он стал рядом, тоже закурил, и мы молча стояли, глядя на звезды, которые в Афганистане висят так низко, что, кажется, можно достать рукой.

– Виктор, ты все понимаешь, – тихо сказал Рябов, не поворачивая головы.

Я кивнул. Приказ пришел сверху. Не из полка, не из дивизии, а гораздо выше. Серебряков здесь просто передаточное звено. Кому-то в штабе нужен результат. Большая звезда ждет красивого отчета о ликвидации крупной перевалочной базы. О жизни восьми разведчиков в этом уравнении не стоит ничего. Это арифметика, Виктор. Холодная штабная арифметика. Я спросил его, можно ли отменить приказ, оспорить, обжаловать, хотя заранее знал ответ.

Рябов посмотрел на меня с такой тоской в глазах, что мне стало его жалко.

– Ты знаешь, что нет. Если я рапортую о несогласии, меня снимут с должности и пошлют другого командира, который не будет задавать вопросов. А твою группу отправят все равно, только без человека, который хотя бы пытается думать головой.

Он был прав. Отказ от выполнения боевого приказа в условиях войны – это трибунал. И дело даже не в страхе перед наказанием, а в том, что группу все равно пошлют. Только с незнакомым командиром, который не знает своих людей, и которого не знают они. И тогда шансов вернуться не будет вообще никаких, а не просто мало. Рябов докурил, бросил окурок в песок и раздавил подошвой.

– Береги пацанов, Виктор. И себя береги. Я буду делать все, что могу отсюда, но обещать ничего не могу.

Он ушел в темноту, и я остался один. Тишина афганской ночи обступила меня со всех сторон. Где-то далеко лениво простучала очередь. То ли обстрел, то ли нервный часовой полил по теням. Обычный звуковой фон войны, который давно стал привычным, как шум дождя за окном в мирной жизни. Я стоял и думал о том, как скажу своим людям. Как посмотрю в глаза Мельникову, который каждый вечер пишет матери. Как объясню Алиеву, что его нерожденный сын может остаться без отца. Как промолчу перед Грачом, который без слов все поймет. Мне хотелось заорать, ударить что-нибудь в стену, выругаться так, чтобы с гор посыпались камни.

Но я был офицером, командиром группы, человеком, на которого семеро других людей смотрели как на ориентир. И я не имел права на слабость. Я вернулся в палатку. Ребята были там все, кроме Жукова, который ночевал при штабе. Они сидели, кто чистил оружие, кто играл в карты, кто просто лежал на нарах, глядя в брезентовый потолок. Когда я вошел, все посмотрели на меня, и по моему лицу, видимо, все стало ясно. Мельников отложил карты. Грач перестал водить тряпкой по затвору. Алиев опустил письмо.

– Послезавтра выходим, – сказал я. – Задача серьезная, далеко и надолго. Подробности утром, а сейчас всем отдыхать.

Мой голос звучал спокойно. Я научился говорить спокойно, когда внутри все горит. Это профессиональный навык, который вырабатывается на войне или не вырабатывается никогда. Ребята промолчали. Никто не стал задавать вопросов, потому что они были разведчиками и знали, что вопросы будут завтра, а сегодня нужно спать. Но я видел, как Мельников незаметно сунул руку под матрас, туда, где он хранил свои неотправленные письма. И я видел, как Грач посмотрел на свой автомат так, будто прощался.

Есть такое выражение «последний мирный вечер». Обычно его используют, когда рассказывают о кануне Большой войны, о 21 июня 41-го года, когда люди еще не знали, что завтра утром мир расколется пополам. Но на Малой войне, на войне группы из восьми человек, тоже бывает свой последний мирный вечер. Он был у нас пятнадцатого октября 1984 года, за одну ночь до выхода.

Я собрал группу утром и поставил задачу. Говорил по делу, без лишних эмоций, показывая маршрут на карте, обозначая контрольные точки, время прохождения, порядок движения, действия при встрече с противником. Стандартная процедура, которую мы проходили перед каждым выходом. Но все чувствовали, что этот раз другой. Маршрут был слишком длинным, район слишком далеким, эвакуация слишком сомнительной. Грач, разглядывая карту, провел пальцем по ущелью и поднял на меня глаза. Он ничего не сказал, но в его взгляде было всё. И понимание, и вопрос, и ответ, которого я не мог дать.

После инструктажа каждый занялся подготовкой. На войне подготовка к выходу – это ритуал, почти священнодействие. Ты проверяешь снаряжение не потому, что боишься что-то забыть, а потому, что процесс проверки успокаивает, занимает руки и голову, не оставляя места для мыслей, которых лучше не допускать. Оружие, боеприпасы, сухпайок, вода, аптечка, нож, карты, компас, фонарик, запасные батареи. Каждый предмет нужно пощупать, осмотреть, уложить на своё место. Ты делаешь это десятый раз, сотый, и каждый раз как первый, потому что на войне привычка – это враг, а внимательность – это жизнь.

Мельников возился со своей рацией. Он разложил её на плащ-палатке, проверял контакты, протирал разъёмы и тихо разговаривал с ней, как с живым существом.

– Ну давай, милая, не подведи меня там в горах. Ты же умная, ты же знаешь, что от тебя зависят восемь мужиков.

Потом он отложил рацию, достал из-под нар свой потрепанный блокнот и начал писать. Он писал долго, мелким почерком, покусывая кончик карандаша. Когда закончил, аккуратно сложил листок, сунул в конверт и подошел ко мне.

– Командир, если что, отправь матери. Тут ничего секретного, просто что люблю и что все хорошо.

Я взял конверт и положил на грудной карман. Тяжесть этого бумажного прямоугольника чувствовалась так, будто он был отлит из свинца. Я носил его потом на себе все дни операции, и он вернулся со мной, пропитанный потом и пылью. Я отправил его в Кострому через месяц. Его мать получила письмо от сына, который к тому моменту уже две недели лежал в каменной утробе ущелья Шахикот.

Грач не делал ничего необычного. Он чистил оружие. Третий раз за сутки, хотя его автомат и так блестел, как новый. Грач разбирал затвор, протирал каждую деталь масленкой, собирал обратно, щелкал предохранителем, прикладывался, проверял прицел. Это было его медитацией, его способом отключить голову от того, что кричало внутри. Я сел рядом, и мы молча сидели минут двадцать. Потом Грач сказал негромко, не отрываясь от затвора.

– Три горловины, Виктор. Три идеальных места для засады. Если они знают, что мы идем, нас перебьют как куропаток.

– Я знаю, – ответил я. – Поэтому пойдем нестандартно. Обойдем первую горловину поверху, через гребень. Это лишние четыре часа, но зато мы будем живы.

Грач кивнул, но по его лицу я видел, что он думает о другом. Он думал о том, что даже если мы обойдем одну горловину, останутся еще две. И что нестандартный маршрут поможет только в том случае, если противник не знает о нашем выходе заранее. А Грач, в отличие от меня, уже тогда подозревал, что знает.

Костин перебирал свой саперный набор. Щупы, кусачки, детонирующий шнур, электродетонаторы. Он раскладывал их на тряпки и тихо бормотал себе под нос, перечисляя типы мин и способы обезвреживания. Это была его мантра, его молитва перед боем. Противопехотное нажимного действия. Обезвреживается поворотом предохранительной чеки против часовой стрелки. Противотанковое с магнитным взрывателем. Обезвреживается снятием магнитной крышки и извлечением детонатора. Растяжка с гранатой обезвреживается перекусыванием проволоки с предварительной фиксацией чеки. Он перечислял это снова и снова, словно заговаривая смерть словами, которые знал наизусть.

Сухарев спал. Он лег сразу после инструктажа, натянул на голову куртку и отключился. Это была его способность, которой все завидовали и которую никто не мог повторить. Перед боем, перед опасностью, перед неизвестностью Тень просто засыпал. Его организм работал как точный механизм. Если через восемь часов нужно быть в абсолютной концентрации, значит сейчас нужно спать. Без снотворного, без уговоров, без ворочания на нарах. Он просто закрывал глаза, и мир переставал для него существовать до тех пор, пока внутренний будильник не поднимал его точно в назначенное время.

Алиев сидел в углу палатки, и в руках у него было письмо от жены. Он читал его, наверное, в сотый раз, шевеля губами, будто разговаривая с Лейлой. Потом аккуратно сложил письмо, убрал в нагрудный карман, застегнул на все пуговицы и достал маленькую черно-белую фотографию. На ней Лейла стояла у какого-то забора, щурясь от солнца, в легком платье с уже заметным животом. Рустам долго смотрел на фотографию, потом поцеловал ее и убрал рядом с письмом. Он подошел ко мне и сказал:

– Командир, если вдруг что, передай Лейле, что я думал о ней до конца, и что пусть назовет мальчика Фаридом в честь моего деда.

Я пообещал. Я не знал тогда, что буду выполнять это обещание.

Лапин складывал свою аптечку. Он делал это с такой тщательностью, с какой часовщик собирает механизм. Каждый бинт на своем месте, каждая ампула в определенном кармашке, каждый жгут скатан и закреплен так, чтобы можно было достать в темноте за три секунды. Я заметил, что он положил в аптечку тройной запас жгутов, втрое больше обезболивающего и удвоенное количество перевязочного материала.

– Лапин, ты что, госпиталь с собой тащишь? – пошутил Мельников, проходя мимо.

Лапин не улыбнулся. Он посмотрел на Пашу своими большими, близорукими глазами и тихо ответил, что лучше пусть аптечка будет тяжелее, чем носилки на обратном пути.

А Жуков ушел. Он сказал, что идет в штаб за уточненными картами и переводческими материалами. Это звучало логично. Переводчику перед операцией нужно ознакомиться с оперативной обстановкой, изучить перехваченные переговоры, запомнить позывные противника. Но он отсутствовал больше часа, и когда вернулся, я заметил, что его руки слегка дрожат, а на лице застыло выражение, которое я тогда принял за обычное предбоевое волнение. Это не было волнением. Это была совесть, которая еще пыталась сопротивляться предательству.

Я узнал об этом через много лет, когда получил доступ к материалам расследования. В ту ночь Жуков вышел к дальнему периметру базы и через условное место передал записку с маршрутом группы, точками прохождения и временем выхода. Записка ушла по цепочке и к утру следующего дня была в руках полевого командира, контролировавшего ущелье Шахикот. У нас не было шансов с самого начала. Противник знал, где мы пойдем, когда мы пойдем и сколько нас будет. Он готовил засаду, пока мы готовили снаряжение. Он расставлял своих людей на позициях, пока Мельников писал последнее письмо, а Алиев целовал фотографию жены.

Ночь перед выходом я не спал. Лежал на нарах с открытыми глазами и слушал звуки палатки. Мерное дыхание спящих, скрип нар, далекий гул генератора. Обычные звуки войны, к которым привыкаешь так, что в тишине уже не можешь уснуть. Я думал о маршруте, прокручивал в голове варианты, искал обходные пути, просчитывал время. И чем больше я думал, тем яснее понимал, что задание выполнимо только при одном условии. Если противник не знает о нашем приходе. Если знает, мы покойники.

В четыре утра я поднялся и вышел из палатки. Небо на востоке начинало сереть. Звезды гасли одна за другой, будто кто-то задувал свечи на огромном потолке. Воздух был холодным и чистым, с привкусом пыли и выхлопных газов. Где-то за периметром простучала автоматная очередь, коротко и зло. И снова тишина. Я стоял и смотрел на горы, которые чернели на горизонте, как зубы гигантской челюсти. Завтра мы войдем в эту пасть. И я чувствовал кожей, физически, всем телом, что пасть захлопнется.

Мы вышли в ноль сорок шестнадцатого октября. Темнота была кромешной, луна спряталась за облаками. И первые километры мы шли почти на ощупь, ориентируясь по компасу и по едва различимой тропе, которая вилась между камнями. Порядок движения был стандартным. Впереди я с Грачом, за нами Костин с миноискателем, потом Мельников с рацией, Сухарев, Алиев, Лапин и замыкающим Жуков. Дистанция между бойцами пятнадцать метров, достаточная для того, чтобы одна очередь не положила двоих.

Автор: В. Панченко
Автор: В. Панченко

Первые три километра шли по долине. Здесь было относительно ровно, если слово «ровно» вообще применимо к афганскому ландшафту, где каждый квадратный метр усеян камнями, промоинами и норами, в которые нога проваливается по щиколотку. Воздух пах полынью и сухой глиной. Где-то далеко выла собака, протяжно и тоскливо, как будто оплакивала кого-то заранее. Я вслушивался в каждый звук и одновременно считал шаги, соотнося пройденное расстояние с картой. К шести утра мы набрали первую тысячу метров высоты.

Ландшафт изменился. Долина осталась внизу, скрытая предрассветной дымкой, а вокруг нас поднялись скалы, голые, серые, изъеденные ветром и временем. Тропа стала уже, прижимаясь к склону. Справа стена, слева обрыв, и между ними узкая каменистая лента, по которой можно идти только гуськом. Я остановил группу на короткий привал. Ребята опустились прямо на камни, не снимая снаряжения. Мельников отхлебнул из фляги и скривился. Вода уже нагрелась от тепла тела и имела привкус алюминия и пота. Алиев жевал сухарь, методично двигая челюстями, как жвачное животное. Сухарев стоял чуть в стороне, изучая гребень над нами через оптику своей винтовки.

Именно здесь я принял первое нестандартное решение. Маршрут, утвержденный Серебряковым, вел через горловину, узкую щель между двумя скальными выступами, где группа оказалась бы как в коридоре, открытая сверху с обеих сторон. Я посмотрел на карту и предложил обход. Подняться по осыпи на гребень, перевалить на ту сторону и выйти к щели с фланга. Это добавляло четыре часа к маршруту и нарушало утвержденный план, но сохраняло жизни. Грач одобрил молча, кивком. Костин пожал плечами. Ему было все равно, лишь бы не по минному полю. Мельников сказал, что лишние четыре часа – это лишние четыре часа жизни, а это хорошая сделка. Алиев просто встал и поправил лямку пулемета, давая понять, что готов идти, куда скажут.

А вот Жуков запротестовал.

– Мы выбиваемся из графика, – сказал он, и его голос был чуть выше обычного. – Полковник Серебряков утвердил конкретный маршрут. Если мы отклонимся, может сорваться координация с авиацией.

Его аргумент звучал разумно. Координация с авиацией действительно требовала точного соблюдения графика, чтобы вертолеты знали, где нас искать в каждый конкретный момент. Но меня резануло другое. Интонация. Жуков не обсуждал тактический вопрос. Он настаивал. Настаивал с нервозностью, которая не вязалась с его обычной штабной невозмутимостью. Я объяснил ему, что живые разведчики полезнее мертвых, и что я, как командир группы, принимаю решения на месте, исходя из обстановки. Жуков замолчал, но я видел, как его челюсти сжались. Тогда я не понял, почему. Теперь понимаю. Он знал, что засада ждет нас в горловине, на основном маршруте. Мой обход ломал план тех, кто нас ждал. И Жуков нервничал не из-за графика, а из-за того, что предательство рисковало потерять цель.

Подъем на гребень занял три часа. Три часа карабканья по осыпи, где каждый шаг поднимает лавину мелких камней, где руки разбиваются в кровь о шершавую породу, где воздух становится таким разреженным, что легкие горят от недостатка кислорода. Алиев, несмотря на свою силу, тяжело дышал, пот заливал ему глаза. Лапин, самый хрупкий из нас, карабкался молча, стиснув зубы. Но я видел, что его лицо приобрело зеленоватый оттенок. Горная болезнь подкрадывалась исподтишка, начиная с легкого головокружения и заканчиваясь тем, что человек просто валится с ног и не может встать.

На гребне мы залегли и осмотрели горловину сверху. То, что я увидел, заставило меня похолодеть. На скальных уступах по обе стороны горловины были видны свежие следы, потемневшие пятна от костров, примятые участки земли, где недавно лежали люди. Кто-то здесь был. И совсем недавно. Может быть, еще вчера. Грач посмотрел на меня, и в его обычно бесстрастных глазах я прочитал то, что он не мог сказать вслух при Жукове: нас ждали.

Часть 2

Окончание

-3