Мы перевалили гребень и начали спуск по другую сторону. Спуск был не легче подъема. Рыхлая порода уходила из-под ног, камни катились вниз с грохотом, который в горной тишине казался оглушительным. Я злился на каждый упавший камень, потому что он выдавал наше присутствие. Но другого пути не было. К полудню мы вышли к руслу пересохшей реки и двинулись по нему в сторону ущелья. Русло было удобным маршрутом. Оно давало укрытие от наблюдения сверху и обеспечивало относительно ровную поверхность для движения. Но Костин шел впереди, как натянутая струна. Его миноискатель тихо поскрипывал, и левое веко дергалось непрерывно.
Через полчаса он остановился и поднял руку. Я подошел. Костин молча указал на землю. Там, присыпанная тонким слоем песка, лежала растяжка. Тонкая проволока, натянутая между двумя камнями, на высоте ладони от земли. Один конец уходил к гранате, закрепленной под валуном. Работа была профессиональной. Проволока окрашена под цвет песка. Камни подобраны так, чтобы не выделяться на фоне русла. Костин обезвредил растяжку за четыре минуты. Его руки не дрожали, хотя веко билось так, что, казалось, вот-вот слетит с лица. Он извлек гранату, осмотрел ее и повернулся ко мне.
– Это не кустарная работа, командир, это выучка. Кто-то эту ловушку ставил со знанием дела, как в учебнике.
Его слова означали, что нас ждали не обычные боевики, не крестьяне с автоматами, а подготовленные бойцы, обученные минно-подрывному делу. Это меняло все. Двадцать охранников, о которых говорил Серебряков, если они вообще существовали, оказывались не деревенскими ополченцами, а профессионалами.
Я собрал группу и коротко обрисовал ситуацию. Впереди может быть засада. Двигаемся максимально осторожно, интервал увеличиваем до двадцати пяти метров. Сухарев выдвигается вперед и работает головным дозором на дистанции сто метров. Тень кивнул и бесшумно скользнул вперед, растворившись в камнях так быстро, что казалось, он просто испарился.
В этот момент Жуков снова подал голос.
– Командир, мы значительно отстаём от графика. Нужно выходить на основной маршрут, иначе не успеем к точке рандеву с авиацией до темноты.
Я посмотрел на него и подумал, что для штабного переводчика он слишком настойчиво интересуется маршрутом. Но сроки действительно поджимали. Операция была рассчитана на трое суток. Если мы не выйдем к цели сегодня, завтра придётся двигаться по открытой местности в светлое время, что для разведгруппы равносильно приговору. Я принял решение, которое потом буду прокручивать в голове тысячи раз. Я согласился с Жуковым и вывел группу на основной маршрут. Это была моя ошибка. Моя главная, непростительная, смертельная ошибка. Если бы я продолжил движение по своему пути, мы бы подошли к ущелью с неожиданной стороны, и засада оказалась бы развернута в пустоту. Но я подчинился логике графика и давлению человека, который вел нас в ловушку. И когда мы вышли на утвержденный маршрут, группа вступила на тропу, вдоль которой уже лежали люди с оружием, ожидавшие нас с терпением голодных хищников.
К вечеру мы вошли в ущелье. Стены сомкнулись над нами, отрезая небо до узкой полоски, по которой еще ползли последние отблески заката. Воздух стал влажным и холодным, как в погребе. Звуки изменились, наши шаги отдавались гулким эхом, шорох камней усиливался десятикратно, и казалось, что ущелье само дышит, наблюдая за нами. Грач шел рядом со мной, и я услышал, как он прошептал:
– Здесь даже эхо звучит, как выстрел.
Я не ответил. Я думал о том, что до цели оставалось четыре километра, и что эти четыре километра могут стать самыми длинными в моей жизни. Я не ошибся.
Кишлак появился на рассвете, словно вырос из скалы. Глинобитные стены, плоские крыши, узкие проходы между домами, все серое, пыльное, сливающееся с ландшафтом. На карте это место было обозначено как перевалочная база противника, точка, ради которой нас послали через горы, через три горловины, через минные ловушки и разреженный воздух. Мы подошли к нему еще в темноте и залегли на склоне метрах в трехстах, ожидая рассвета, чтобы оценить обстановку. Сухарев лежал впереди, вжавшись в камни так, что его было невозможно различить даже в бинокль. Он наблюдал за кишлаком через оптику снайперской винтовки, медленно водя стволом от дома к дому.
Через полчаса он подал сигнал, и я подполз к нему.
– Пусто, командир, – прошептал он, не отрываясь от прицела. – Ни людей, ни скота, ни дыма. Дома выглядят нежилыми. Ни одного движения за тридцать минут наблюдения.
Это было неправильно. Даже брошенный кишлак подает три знака жизни. Бродячие собаки, птицы на крышах, мусор у стен. А здесь была стерильная пустота, как на декорации, которую поставили и забыли населить. Мой внутренний датчик опасности, та самая интуиция, о которой не пишут в уставах, но без которой разведчик не проживет и месяца, этот датчик зашкаливал. Все кричало: ловушка. Но у меня был приказ. Обнаружить базу и определить координаты. А единственный способ обнаружить то, что спрятано внутри, это войти.
Я принял решение разделить группу. Костин, Мельников и Лапин остаются на склоне, обеспечивая прикрытие и связь. Я, Грач, Сухарев, Алиев и Жуков входим в кишлак и проводим осмотр. Четверо внутри, трое снаружи. Стандартная тактика зачистки малых объектов. Грач посмотрел на меня и одними губами произнес слово, которое я прочитал без труда. «Не нравится».
– Мне тоже, – ответил я также беззвучно. – Но выбора нет.
Мы начали спускаться к кишлаку, когда первый луч солнца ударил по гребню ущелья, залив скалы оранжевым светом. Тени были еще длинными, и мы двигались в них, перебежками от камня к камню, от укрытия к укрытию. Сухарев шел первым, бесшумный, как его прозвище. За ним Грач, потом я, потом Алиев с пулеметом, и замыкающим Жуков. Мы добрались до первого дувала, высокой глиняной стены, окружавшей ближайший дом, и залегли. Тишина. Абсолютная, звенящая, ненормальная тишина. Ни ветра, ни птиц, ни шороха. Только стук моего сердца, который, казалось, слышен на весь кишлак. Я дал знак Грачу, и мы перемахнули через дувал. Двор был пуст. Дом заброшен, дверь висела на одной петле. Внутри только мусор и запах плесени.
Мы двинулись ко второму дому, потом к третьему. Везде одно и то же. Пустота, пыль, запустение. Никаких следов перевалочной базы. Ни ящиков с оружием, ни гильз, ни воронок от пристрелки, ни даже окурков. Кишлак был мертв. И в тот момент, когда я понял, что базы здесь нет и никогда не было, что нас привели в пустое место по ложным разведданным, что все это было спланировано от начала до конца, в этот самый момент горы взорвались.
Первым выстрелом был не одиночный хлопок автомата. Первым был залп. Одновременно, как по команде, огонь открылся с трех сторон. С гребня слева, с гребня справа и от входа в ущелье за нашими спинами. Десятки стволов ударили разом, и воздух мгновенно наполнился визгом пуль, грохотом очередей и треском разлетающейся глины. Стены дома, у которого мы стояли, вспухли фонтанчиками пыли и осколков. Пули прошивали глинобитную кладку насквозь, оставляя аккуратные дыры с одной стороны и рваные выбоины с другой.
Я упал на землю раньше, чем осознал, что происходит. Тело среагировало быстрее разума. Два года войны вбили в мышцы рефлексы, которые не нуждались в командах мозга. Грач рухнул рядом, мгновенно вскинув автомат и открыв ответный огонь в направлении ближайших вспышек. Сухарев распластался за камнем и начал работать одиночными, выцеливая стрелков на гребне. Алиев перевернулся на спину, выставил пулемет между ног и дал длинную очередь вверх, прижимая противника к земле.
– Мельников! – я заорал в рацию, перекрывая грохот боя. – Гранит-3, прием!
Рация захрипела, зашипела, и голос Мельникова прорвался сквозь помехи, рваный и неразборчивый.
– Командир, нас тоже накрыли! Пашу обстреливают с тыла!
В его голосе не было паники, но было то, что хуже паники – понимание. Они накрыли и основную группу, и прикрытие. Одновременно, с разных направлений, плотным перекрестным огнем. Это была не засада кучки боевиков. Это была спланированная военная операция, выполненная людьми, которые точно знали, где мы будем стоять и в какой момент нужно нажимать на спусковой крючок.
Я дал команду отходить к ближайшему дому, единственному строению с толстыми стенами, способными хоть на время задержать пули. Мы побежали. Бег под огнем — это не бег. Это серия прыжков, падений и перекатов, когда все тело сжимается в комок, когда каждая мышца кричит от напряжения, когда мир сужается до полоски земли между тобой и укрытием. Грач добежал первым, влетел в дверной проем и сразу развернулся, прикрывая остальных огнем. Сухарев нырнул за ним следом, потом Алиев, волоча свой пулемет. Я бежал последним, и в этот момент услышал крик Жукова. Он споткнулся и упал, хватаясь за ногу. Я подхватил его и потащил к дому. Пули свистели так близко, что я чувствовал их ветер на щеке.
Мы ввалились в дом и залегли под стенами. Я оглянулся и пересчитал людей. Грач, Сухарев, Алиев, Жуков.
– Четверо. Где остальные?
Рация снова захрипела, и голос Мельникова, теперь совсем слабый, прорвался сквозь треск помех.
– Командир, Костин не дошел до нас. Он упал на открытом месте, не шевелится.
Женя Костин. Сапер с дергающимся веком, который знал каждую мину по имени, который мог обезвредить фугас с закрытыми глазами, который тысячу раз обманывал смерть, спрятанную в земле. Этот человек не успел добежать до укрытия. Пуля оказалась быстрее его ног. Он остался лежать на каменистом склоне, лицом вниз. И его саперная сумка, набитая инструментами, которые больше никогда никого не спасут, распластанная на земле рядом с ним, постепенно покрывалась тонким слоем пыли, поднятой взрывами.
Я закрыл глаза на секунду. Одну секунду я позволил себе горе. Потом открыл и начал действовать, потому что у меня оставались люди. Живые люди, которых нужно было вытащить отсюда. Нас было теперь семеро. Рация Мельникова повреждена. Он принимал сигналы, но передавать мог только обрывками. Связи с базой нет. Боеприпасов на полноценный бой, по моим подсчетам, часов на пять максимум. А противник не торопился штурмовать. Он знал, что мы в ловушке и мог позволить себе ждать. У него было время. У нас его не было.
Группа на склоне – Мельников, Лапин и неподвижный Костин – была в еще худшем положении. Их прижали к камням огнем сверху, и они могли только лежать и отстреливаться. Мельников по рации передал, что Лапин получил осколочное ранение в плечо, но продолжает работать. Паша и сам был ранен, пуля прошила ему предплечье на вылет, но он зажал рану зубами и продолжал возиться с рацией, пытаясь восстановить передатчик.
Мы заняли оборону в доме. Грач и Сухарев контролировали окна с двух сторон, отвечая короткими очередями на каждую вспышку. Алиев установил пулемет в дверном проеме, заложив его камнями и обломками мебели. Жуков сидел в углу, зажимая ногу, на которой расплывалось темное пятно. Лапин остался наверху, на склоне. И вместо того, чтобы прорываться к нам, он остался с Мельниковым, потому что раненый радист нуждался в помощи медика больше, чем мы. Ствол Алиева раскалился докрасна. Он менял коробку с лентой, обжигая пальцы о горячий металл, и снова давал очередь. Гильзы сыпались на земляной пол, звенели, катились к стенам. Дом заполнился пороховым дымом, едким и горьким, от которого слезились глаза и першило в горле.
Сквозь этот дым я видел лица своих людей, серые, сосредоточенные, без тени паники, но с тем особенным выражением, которое я научился различать за два года войны. Выражением людей, которые знают, что выхода может не быть, но продолжают драться, потому что сдаться означает умереть наверняка, а драться означает умереть может быть. Стрельба продолжалась до сумерек, потом огонь стих, постепенно, как затухающий костер. Одиночные выстрелы, потом тишина. Противник отошел на ночные позиции, не рискуя штурмовать в темноте. Он мог подождать до утра. Мы не могли. Ночь была нашим единственным шансом, и я должен был решить, как его использовать.
Я сидел в темноте, прислонившись к стене, которая еще хранила тепло разбитых об нее пуль, и понимал, что завтрашний рассвет может стать последним, который увидят мои люди. Шестеро живых из восьми. Один навсегда остался на склоне. И ночь, длинная, холодная афганская ночь, отделяла нас от того, что ждало с рассветом.
Ночь в осажденном доме — это не тишина. Это особый вид пытки, когда каждый звук превращается в угрозу. Когда скрип камня под стеной заставляет палец лечь на спусковой крючок. Когда далекий кашель часового противника звучит так, будто враг стоит за дверью. Мы сидели в темноте, не зажигая огня, потому что любой свет превратил бы нас в мишени. Окна мы заложили камнями и обломками, оставив узкие щели для наблюдения и стрельбы. Дверной проем Алиев забаррикадировал так плотно, что пробиться через него можно было только взрывом.
Я распределил дежурство. Двое бодрствуют, двое отдыхают. Смена каждые два часа. Грач и Сухарев заняли первую вахту. Я и Алиев легли у стены, пытаясь урвать хотя бы час сна. Жуков сидел в дальнем углу, привалившись к стене. Его ранение оказалось неглубоким, пуля прошла по касательной, содрав кожу на голени, но не задев кость. Перевязку он сделал сам, торопливо, грязными руками, и я подумал, что Лапин сделал бы это в десять раз лучше и чище. Но Лапин был на склоне, с Мельниковым, и связь с ними держалась на волоске.
Мельников выходил на связь каждые тридцать минут короткими рваными фразами. Рация работала на последнем издыхании, передатчик едва дышал, и Паша выжимал из него все, что мог, подкручивая контакты, перепаивая обрывки проводов обломком ножа и зажигалкой. Он передал, что Лапин перевязал его руку и наложил шину из двух палок и ремня. Что Костин мертв. Он проверил пульсом, да стемнело, и огонь стих. Что они лежат между двумя валунами в неглубокой промоине, прикрытые сверху, но открытые с флангов. Что патронов у них на два-три часа боя, если экономить.
Я лежал на земляном полу, прижавшись щекой к холодному камню. И сон не шел. Мысли крутились по кругу, как белка в колесе. Восемь человек вошли в ущелье, один мертв, двое ранены. Рация едва работает, связи с базой нет, боеприпасы тают. Противник окружает нас с трех сторон и ждет рассвета, чтобы закончить начатое. И среди нас предатель, которого я пока еще не разоблачил. Идеальная диспозиция для гибели.
Около двух часов ночи Грач тронул меня за плечо. Я мгновенно открыл глаза, хотя так и не уснул.
– Командир, нужно поговорить, – прошептал он так тихо, что я скорее прочитал по губам, чем услышал.
Мы отползли к дальней стене, подальше от Жукова, который то ли спал, то ли притворялся спящим. Грач говорил медленно, подбирая слова, как подбирают шаги на минном поле.
– Виктор, ты обратил внимание, что засада была на основном маршруте. Мы обошли первую горловину, и там было пусто. Но как только вернулись на утвержденный путь, нас встретили. Это значит, что они знали маршрут. Не наш реальный маршрут, а тот, который утвердил Серебряков, тот, который был в документах. И еще одно. Жуков. Он настаивал на возвращении к основному маршруту. Настаивал так, будто от этого зависела его жизнь. Может быть, именно так и было? Может быть, его жизнь действительно зависела от того, придем ли мы туда, где нас ждут?
Я слушал Грача, и каждое его слово ложилось на мои собственные подозрения, как патрон в обойму. Я тоже думал об этом. Думал с того момента, как увидел следы на гребне над горловиной. Думал, когда Жуков нервничал из-за отклонения от маршрута. Думал, когда засада открыла огонь с точностью, которая возможна только при знании точного местоположения цели. Но подозрение — это не доказательство. Расстреливать своего на основании подозрений, даже на войне, даже в осаде, значит перестать быть человеком.
– Мы не можем его обвинить без доказательств, – ответил я. – Но глаз с него не спускаем. Если он попытается что-то сделать, уйти, подать сигнал, связаться с кем-то, берем его.
Грач кивнул и вернулся на позицию. Я остался у стены. И сон окончательно ушел, уступив место холодной, звенящей ясности, которая приходит, когда ты понимаешь, что враг не только снаружи. Ночь тянулась бесконечно. Горный холод проникал через стены, через одежду, через кожу, забирался в кости и оставался там тупой, ноющей болью. Алиев, сменивший Грача на дежурстве, сидел у окна, обняв свой пулемет. Его дыхание вырывалось клубами пара в лунном свете. Сухарев лежал у второго окна, неподвижный как камень, только зрачки медленно двигались, сканируя темноту. Эти двое могли не спать сутками и оставаться боеспособными, я это знал по прошлым операциям. Но даже их ресурс был не бесконечен.
Около четырех утра Жуков зашевелился. Он встал, морщась от боли в ноге, и пошел к окну. Алиев мгновенно напрягся, рука легла на рукоятку пулемета. Жуков встал у щели в кладке и начал вглядываться наружу. Я наблюдал за ним из темноты, стараясь не выдать себя. Он стоял у окна минуту, другую... Потом поднял руку и сделал странное движение. Провел ладонью по волосам слева направо, потом справа налево, потом снова слева направо. Это мог быть обычный жест уставшего человека, который поправляет волосы. А мог быть сигналом. В темноте, без контекста, отличить одно от другого невозможно. Но Грач, который тоже не спал и тоже наблюдал, повернулся ко мне. И в его глазах я прочитал уверенность, которой мне самому не хватало.
Жуков вернулся в свой угол и снова затих. Я лежал и думал о том, что если он действительно подал сигнал, то противник теперь знает, что мы все еще в доме, что нас четверо внутри, и что штурм можно начинать с рассветом. А если не подал, если мне мерещится предательство там, где его нет, то я рискую уничтожить невинного человека на основании паранойи, порожденной бессонницей и страхом. Война делает с головой страшные вещи. Она учит тебя не доверять никому. И это умение сохраняет жизнь. Но оно же разъедает душу, как кислота.
К пяти утра Мельников вышел на связь с новостью, от которой у меня перехватило горло.
– Командир, я восстановил передатчик. Частично. Могу дать одну, может быть, две передачи на базу. Потом аккумулятор сдохнет окончательно. Что передавать?
Я продиктовал координаты, позывной и короткий текст. «Гранит» в окружении, потери, прошу эвакуацию. Мельников передал. Эфир молчал. Мы не знали, дошел ли сигнал, не знали, слушает ли кто-то на нашей частоте, не знали, послали ли кого-то на помощь, или наш позывной уже списали в графу безвозвратных потерь. Мельников попробовал еще раз, выжимая из умирающей рации последние капли энергии. Снова тишина в ответ. Аккумулятор сдох, связь оборвалась. Паша передал последнее сообщение голосом, в котором не было ни отчаяния, ни жалобы, только усталость.
– Командир, я сделал все, что мог. Рация мертва. Дальше только ногами.
Это были последние слова, которые я услышал от Мельникова по рации. Следующий раз я услышу его голос вживую через несколько часов, и это будут совсем другие слова.
Рассвет подкрался незаметно. Сначала небо над гребнем ущелья начало сереть, потом посветлело, потом первый луч солнца скользнул по вершинам скал, окрасив их в розовый цвет, который в другой ситуации можно было бы назвать красивым. Но сейчас этот цвет означал одно — нас видно. Противник видит наш дом, видит наши бойницы, видит каждое наше движение. И мы видим его. Я осторожно выглянул в щель. На гребнях справа и слева шевелились фигуры. Они перемещались от камня к камню, занимая новые позиции, стягиваясь ближе. Я попытался сосчитать и сбился после тридцати. Их было не двадцать, как обещал Серебряков. Их было не меньше пятидесяти, а может и больше. Целая рота подготовленных бойцов, вооруженных автоматами, пулеметами и гранатометами. Против семерых, из которых двое ранены и находятся за пределами нашего укрепления.
Грач подполз к бойнице и тоже посмотрел. Потом повернулся ко мне. Его лицо было спокойным, как всегда. Но в глазах появилось что-то новое. Не страх, а решимость человека, который принял неизбежное и готов встретить его стоя.
– Пятьдесят с лишним, – сказал он. – Может, шестьдесят. Гранатометы вижу минимум три. Если начнут бить из них по дому, стены не выдержат.
Глина не бетон, я знал это. Глинобитный дом может остановить автоматную пулю, если стена достаточно толстая. Но кумулятивная граната прошьет его, как бумагу. А если попадут в крышу, потолочные балки обрушатся и нас засыплет. Дом, который был нашим укрытием, мог стать нашей могилой.
В семь часов утра тишину разорвал металлический голос мегафона. Он звучал откуда-то сверху, усиленный эхом ущелья, искаженный расстоянием и плохим динамиком.
– Русский солдат, сдавай оружие! Тебе гарантирована жизнь и хорошее обращение! Сопротивление бесполезно! Вы окружены!
Ломаный русский язык, чудовищная грамматика, но смысл был понятен. Они предлагали сдаться. Я знал, чего стоят эти предложения. Я видел тела тех, кто сдавался. Я видел, что с ними делали, и описывать это не стану, потому что есть вещи, которые человеческий язык не должен произносить. Сдаться означало не жить, а умирать долго и мучительно, теряя по кускам сначала достоинство, потом тело.
Я посмотрел на своих ребят. Грач перезаряжал автомат. Сухарев протирал оптику снайперской винтовки. Алиев гладил свой пулемет, как гладят любимую собаку. Никто из них даже не повернул головы в сторону мегафона. Для них этот вопрос был решен до того, как был задан. Я поднял автомат и дал короткую очередь в направлении голоса. Три патрона, три ответа на их предложение. Мегафон замолк.
Через минуту начался штурм. Штурм обрушился на нас, как горный обвал. Сначала ударили гранатометы. Первая граната врезалась в стену справа, и мир содрогнулся. Взрыв был оглушительным, стена вздрогнула, по ней побежали трещины, куски глины полетели внутрь, осыпая нас острой крошкой. Вторая граната попала выше, в угол крыши. Балка треснула, потолок просел, и на нас посыпались комья земли и обломки дерева. Алиев ответил длинной злой очередью из пулемета. Его ствол плевался огнем, гильзы каскадом сыпались на пол, и в этом грохоте, дыму и пыли он выглядел как демон, восставший из подземного мира. Сухарев, не обращая внимания на обстрел, работал одиночными, выцеливая гранатометчиков. После его третьего выстрела один из гранатометов замолчал. После пятого замолчал второй. Но третий продолжал бить.
Граната влетела в оконный проем, прошла через комнату и ударила во внутреннюю стену. Взрывная волна швырнула меня на пол. В ушах зазвенело так, что я на несколько секунд перестал слышать что-либо, кроме этого высокого, сверлящего мозг звона. Я лежал лицом в пыли, пытаясь понять, целы ли руки и ноги. Пошевелил пальцами, потом ступнями. Все двигалось. Значит, живой. Грач лежал рядом, тряся головой, как мокрая собака. Из его уха текла тонкая струйка крови. Контузия. Но он уже поднимал автомат и стрелял через пролом в стене, который образовался от попадания. Алиев продолжал работать из пулемета. Я не мог понять, как этот человек вообще остался на ногах после взрыва, который разнес полкомнаты. Его лицо было залито кровью от пореза на лбу, но он даже не пытался вытереть ее, потому что обе руки были заняты оружием.
В этот момент я услышал движение за спиной. Жуков. Он поднялся со своего места и двигался к задней стене дома, туда, где взрыв проделал широкую трещину, достаточную, чтобы протиснуться наружу. Он двигался быстро, слишком быстро для человека с раненой ногой, и в его движениях не было хаотичности раненого, который ищет укрытие. Это были движения человека, который точно знает, куда идёт. Грач увидел его раньше меня. Он бросил автомат и в два прыжка оказался рядом с Жуковым, схватив его за шиворот и повалив на пол. Жуков закричал высоким срывающимся голосом, в котором было больше злости, чем страха.
– Пусти! Ты что делаешь? Я обойду с тыла, пусти!
Грач не отпустил. Он навалился на Жукова всем телом, прижимая его к полу, и прошипел сквозь зубы:
– Какой тыл, тварь! Там ты с ними встретиться хочешь, да? Там тебя ждут!
Жуков забился, пытаясь вырваться. Он был крупнее Грача, но Грач был сильнее той силой, которую дает праведная ярость. Он заломил Жукову руку за спину и повернул его лицо к свету. И в этом свете, в дыму и пыли, в грохоте продолжающегося боя, я увидел глаза Жукова. И все понял. Это не были глаза испуганного солдата, который мечется в панике. Это были глаза человека, чей план рушится и который понимает, что попался.
Я подполз к ним, держа автомат на готове. Бой продолжался. Алиев и Сухарев работали на два ствола, удерживая противника. И у меня было от силы три минуты, чтобы разобраться с ситуацией.
– Жуков, смотри на меня, – сказал я.
Мой голос был спокойным. Не потому, что я не чувствовал ничего, а потому что в тот момент чувства отключились, уступив место холодному расчету выживания.
– Ты передал маршрут. Ты знал, что нас ждут. Кто тебя завербовал и когда?
Жуков замер. На секунду в его глазах промелькнуло что-то человеческое – тень стыда или раскаяния. Но она мгновенно погасла, сменившись жестким отчаянным упрямством загнанного зверя.
– Вы не понимаете, – заговорил он быстро, сбивчиво глотая слова. – Вы все равно мертвецы. Все вы мертвецы. Это не двадцать человек, это батальон. У них гранатометы, минометы, у них все. Вас сюда послали как приманку, понимаете? Как наживку на крючке. Штабу нужен был провал, нужен был погибший отряд, чтобы обосновать большую операцию. Вы – расходный материал. А мне предложили выход. Мне обещали безопасный коридор. Я просто хотел жить. Вы все хотите жить, но вы слишком тупые, чтобы понять, что геройство в этой ситуации – это просто красивое самоубийство.
Его слова упали в тишину между очередями, как камни в колодец. Грач сжал челюсти так, что на скулах заходили желваки. Алиев обернулся от пулемета, и в его обычно теплых глазах я увидел такую черную бездонную ненависть, что мне стало не по себе. Рустам сделал движение к Жукову, и я понял, что если не вмешаюсь сейчас, через секунду Жуков перестанет дышать.
– Рустам, стой! – я сказал это коротко и жестко, как отдают приказ, который не обсуждается.
Алиев замер. Его кулаки были сжаты так, что костяшки побелели. Он стоял в полуобороте, разрываясь между пулеметом и желанием размозжить голову предателю. И я видел, чего ему стоит остановиться. Потом он выдохнул медленно сквозь стиснутые зубы и вернулся к пулемету.
– Он будет жить, пока я не скажу иначе, – повторил я. – Если выберемся, он пойдет под трибунал. Если не выберемся, его будут судить вместе с нами. Только суд будет другой.
Грач связал Жукова ремнями от снаряжения, руки за спину, ноги вместе. Сделал это быстро, молча, профессионально, как все, что он делал. Жуков не сопротивлялся. Он обмяк, будто из него выпустили воздух, и только повторял тихо, почти шепотом:
– Вы все равно не выйдете. Вы не понимаете, что вам не дадут выйти.
Я не знал тогда, что он имел в виду. Я думал, что он говорит о противнике за стенами. Потом, через годы, я понял, что он говорил о тех, кто послал нас сюда.
Бой не утихал. Противник, видя, что штурм буксует, подтянул подкрепление. Теперь огонь велся непрерывно. Плотный, свинцовый дождь, который крошил стены нашего укрытия, как зубило крошит камень. Дом умирал. Стены истончались от попаданий. Потолок просел еще больше. Одна из балок треснула и повисла, грозя рухнуть. Пыль стояла такая, что дышать можно было только через ткань, прижатую к лицу. Грач подполз ко мне. Его ухо пухло, кровь подсохла темной коркой. Но он был в сознании и ясно соображал.
– Виктор, дом не продержится до вечера. Еще пара попаданий с гранатомета и нас завалит. Нужно прорываться.
Я знал, что он прав. Я знал это с утра, но оттягивал момент. Потому что прорыв означал бег по открытой местности под перекрестным огнем. И шансы на успех были такими же, как шансы снежинки в аду. Но оставаться означало верную гибель. А прорываться означало гибель вероятную. И между верной и вероятной я выбирал вероятную. Потому что это единственный выбор, который может сделать командир, отвечающий за чужие жизни. Нужно было связаться с Мельниковым и Лапиным на склоне. Рация мертва, но они были в прямой видимости, если подняться на второй этаж. Точнее, на то, что от него осталось.
Я рискнул. Поднялся по полуразрушенной лестнице, выглянул через пролом и увидел их. Два темных силуэта между валунами, метрах в двухстах выше. Один из них шевельнулся и поднял руку. Они были живы. Я подал условный сигнал жестами. Собираемся, прорыв, направление на запад, к высохшему руслу. Силуэт ответил поднятым кулаком. Понял.
Есть моменты на войне, когда время перестает существовать в привычном понимании. Секунды растягиваются в часы, а часы сжимаются в секунды. Момент, когда я объявил своим людям о прорыве, был именно таким. Я помню каждое лицо, каждый взгляд, каждый жест так четко, будто это произошло пять минут назад, а не сорок лет. Я собрал всех, кроме связанного Жукова, в центре комнаты. Нас четверо боеспособных. Я, Грач, Сухарев, Алиев. Грач контужен, но на ногах. Сухарев цел, без единой царапины, словно его невидимость распространялась и на пули. Алиев ранен осколками в лицо и руки, но его хватка на пулемете была мертвой. В хорошем смысле этого слова.
План был прост и безумен одновременно. Алиев и Сухарев остаются в доме и ведут огонь, создавая видимость, что вся группа все еще держит оборону. Я, Грач и Жуков прорываемся к руслу высохшей реки, откуда можно уйти вглубь ущелья и выйти к точке, где нас могут подобрать вертолеты, если сигнал Мельникова дошел до базы. По пути мы забираем Мельникова и Лапина со склона. Когда я произнес эти слова, в комнате повисла тишина. Тишина между очередями, между разрывами. Тишина, в которой каждый из нас понимал, что означает остаться. Алиев и Сухарев оставались прикрывать наш отход. Прикрывать, зная, что уйти им будет некуда. Что когда мы скроемся из виду, противник бросит все силы на дом. Что боеприпасов хватит ненадолго. Что они принимают на себя то, чего не принял бы на себя ни один человек в здравом уме, если бы не любил тех, кого прикрывает, больше, чем собственную жизнь.
Алиев посмотрел на меня. Его темные глаза, обычно теплые и лучистые, были сейчас спокойными, как поверхность горного озера.
– Командир, – сказал он, и в его голосе не было ни дрожи, ни пафоса. – Передай Лейле, что я видел нашего сына во сне. Красивый мальчик, весь в нее. Пусть назовет Фаридом.
Я пообещал. Я пообещал второй раз, и этот раз был последним. Мне не нужно было обещать третий, потому что я знал, что сдержу слово, даже если мне придется для этого выползти из могилы
Продолжение следует