Глава 2
У Тамары Степановны украли кур. Шесть штук. Прямо из курятника, ночью. Замок не сбит, но крючок снаружи был закинут на гвоздь, значит, чужая рука.
Тамара пришла к ним под утро в халате и в сапогах, с распущенными волосами. Орала так, что слышали на другой улице.
– Прасковья! Это твои гости! Это ты прячешь кого-то, не отпирайся! Я Малышеву всё расскажу, ноги моей здесь больше не будет!
Прасковья стояла белая. Клавдия вышла на крыльцо.
– Тамара Степановна. Успокойтесь. Мы сами разберёмся.
– Чего разберёмся? Чего разберёмся? У меня кур шесть штук, я их в апреле брала, цыплят, выкормила, выходила! Это не куры мне, это деньги!
– Я заплачу, – сказала Клавдия.
Тамара осеклась.
– Чего?
– За кур. Заплачу. Сегодня. Сколько?
– По пять рублей за курицу, не меньше.
– Вот вам тридцать. Берите.
Клавдия достала из кармана деньги. Тридцать рублей в одной бумажке. Тамара посмотрела на купюру и забыла, что хотела сказать дальше.
– Это. Это что ж получается.
– Получается, у вас украли кур. Получается, я вам плачу. По-соседски. Потому что мы не хотим разбирательств. И не потому, что виноваты. А потому, что устали.
Тамара взяла деньги. Сунула в карман халата. Постояла. Потом сказала тихо:
– Клав. Вы простите меня, дуру. Я с горячки.
– Бывает, – сказала Клавдия.
В обед пришёл Малышев. Один, без бумаг. В штатском.
– Прасковья Ильинична. Клавдия Ильинична. Можно я присяду.
Сел за стол. Снял очки, протёр платком.
– Я знаю, кто кур украл, – сказал он, не глядя на хозяек.
Прасковья замерла.
– Кто?
– Зять Тамары Степановны. Который из города приехал. Сергей. Он в сарае старом ночует, потому что с тёщей не уживается. Я утром нашёл там перья. И мешок с куриными головами под досками. Отнёс в участок.
– И что?
– Завтра увезу его в район. И с ним мешок муки от Натальи Лукиничны, тушёнку Палыча и сало Григорьевны. У него под досками целый склад.
– А как же.
– А никак. Зять и есть зять. Городские бывают разные.
Малышев помолчал.
– А теперь, Прасковья Ильинична, расскажите мне про человека, который живёт в Игнатовых развалинах. Я там был сегодня утром. Там никого нет. Печь тёплая, раскладушка прибрана, даже окурки в банку собраны. Аккуратный человек. Но человек.
Прасковья посмотрела на Клавдию. Клавдия на Малышева.
– Андрей Сергеич, – сказала Клавдия. – Это её сын. Старший. До отца моего рождён, в детдоме воспитан. Срок отбыл, освободился, не отметился по прописке. Приехал к матери. Боится.
Малышев надел очки. Посмотрел в окно.
– Понятно.
– Что нам делать?
– Ехать в район. Со мной. Сегодня. Пусть напишет явку. Объяснит. По-человечески, без писков. Восемь лет он отсидел?
– Восемь.
– За драку?
– За драку.
– Бывает. Будет штраф, может, пятнадцать суток за нарушение режима. Но не больше. Если сам приедет, без розыска. Поедем втроём. Я его сам сдам. Скажу, пришёл явиться. Так и запишут.
Прасковья сидела, прижав руки к лицу. Плечи у неё тряслись, но звука не было.
Виктора привезли в район в тот же день. Малышев ехал за рулём своего «уазика», Клавдия сзади с братом. Виктор смотрел в окно, на пожелтевшие поля, на стога, на серую полоску леса вдалеке. Молчал.
– Витя, – сказала Клавдия. – Ты не бойся.
– Я не боюсь, – ответил он. – Я смотрю.
В районе всё прошло, как Малышев и обещал. Виктор написал явку. Дежурный покрутил головой, поворчал, но оформил. Дали штраф двести рублей. Клавдия заплатила сразу, из тех денег, что везла матери на зиму. Через два часа их отпустили.
Когда вышли на улицу, было уже темно. Фонари горели через один. Виктор остановился у крыльца, закурил.
– Странно, – сказал он.
– Что странно?
– Что я свободный. Восемь лет ждал, и потом ещё полгода прятался. А оказалось, свобода рядом была. Только зайди и распишись.
Клавдия не ответила. Взяла его под руку. Под рукавом куртки чувствовались тонкие, сильные руки человека, который много работал.
Через два дня они уезжали в Калугу. Прасковья сначала отказывалась. Потом согласилась на месяц. Потом на зиму. Чемодан собрала сама, без посторонней помощи, и плакала, складывая в него отцовские очки.
Тамара Степановна пришла прощаться. Принесла банку варенья.
– Параш. Ты возвращайся. Слышишь? Без тебя тут никак.
– Вернусь, Тамар. Весной.
– И этого, сына своего привози. Что ж он. Родня.
– Привезу.
Малышев приехал на «уазике», подвёз до автостанции. На прощание пожал Виктору руку. Просто пожал, без слов.
В автобусе Прасковья сидела у окна, Клавдия рядом, Виктор за ними. Деревня уходила назад, мимо мелькали огороды, плетни, сараи. Прасковья смотрела на это всё и молчала.
– Мам, – сказала Клавдия. – Ты как?
– Я нормально, Клав.
– О чём думаешь?
– Думаю, что тридцать лет в марте свечку ставила. Думала, за упокой. А он живой. Ни разу свечка не за упокой не была. А я всё ставила.
– Значит, за здравие были.
– Значит, за здравие.
Прасковья помолчала.
– Знаешь, Клав. Я ведь его на руках три дня держала. Помню запах. Молоком пахнет ребёнок, тёплым, и ещё чем-то. Своим. Я этот запах тридцать лет помнила. А когда он ко мне в калитку постучал в сентябре, я сразу узнала. Не глазами. Носом. Тем самым местом, где запах живёт.
Клавдия положила голову матери на плечо.
В Калуге наступил ноябрь, потом декабрь. Виктор устроился сторожем на стройку, пока без бумаг, через знакомого. Прасковья ходила в магазин с авоськой, осваивала очереди, удивлялась ценам. Клавдия работала на фабрике, приходила вечером, и они втроём ужинали на кухне.
Перестройка шла своим чередом. Полки в магазинах пустели, в очередях ругались, в телевизоре показывали съезд. На съезде кричали и хлопали. Виктор смотрел телевизор без выражения.
– Ты что думаешь? – спросила его Клавдия как-то.
– Я думаю, что в зоне новости были интереснее.
– Это шутка?
– Это правда.
Прасковья со временем привыкла. Гуляла у себя во дворе (Клавдия жила на первом этаже, там был палисадник), здоровалась с соседками. Соседки её приняли: тихая, аккуратная женщина из деревни, что в ней плохого. О Викторе не спрашивали лишнего. Сказали, племянник, и хорошо.
В марте, в день рождения Виктора, Прасковья испекла торт. Сама пекла, всю ночь возилась с тестом. На торте было тридцать одна свечка. Виктор стоял над ним и не знал, как себя вести.
– Я не загадывал никогда, – сказал он.
– Загадай сейчас, – сказала мать.
Он постоял. Подумал. Задул свечки одним выдохом. Всё.
– Что загадал? – спросила Клавдия.
– Чтобы мать пожила долго.
Прасковья отвернулась к плите.
В мае они поехали в деревню. Втроём. Клавдия взяла отпуск, Виктор свободные дни. Дом простоял зиму без хозяев, обшарпался, замок заржавел. Прасковья открыла, вошла, обвела глазами.
– Постарел дом-то.
– Ничего, – сказал Виктор. – Подремонтируем.
Они прожили в Подгорном две недели. Виктор перекрыл угол крыши, тот самый, который отец Клавдии не успел. Заменил стропила, постелил новый рубероид. Работал молча, ловко, аккуратно. Прасковья смотрела на него снизу и улыбалась.
Тамара Степановна забегала каждый день. Приносила то яйца, то редиску, то новости. Зятя её Сергея посадили на полтора года за все кражи. Тамара говорила об этом без злобы, скорее с облегчением.
– А вы как там, в Калуге? – спрашивала.
– Да живём, Тамара. Живём.
– А Витя ваш, он в деревню перебираться не думает?
Виктор слышал этот разговор через окно. Спустился со стремянки, подошёл.
– Думаю, – сказал он. – Если мать вернётся, и я вернусь.
Прасковья посмотрела на него.
– Клав?
– А что я. Решайте сами. Я в Калугу, мне на фабрику. Вы тут вдвоём, как хотите.
Прасковья постояла. Потом сказала:
– Останусь, наверное. Дом-то стоит. Куры опять же. Огород.
– Мам.
– Клав. Я к городу не привыкну. Я в нём чужая.
– А Витя?
– А Витя со мной.
Виктор кивнул.
Клавдия уехала одна, на автобусе. У окна сидела, смотрела, как уходят назад поля и плетни. В мае поля были другие, зелёные, с чёрными проплешинами недавно вспаханной земли. По обочинам цвели одуванчики. В деревне петух кричал у магазина.
В Калуге, дома, она впервые за полгода поужинала одна. На кухне было тихо. На столе стояли три чашки, она забыла убрать. Долго смотрела на эти три чашки. Потом убрала две. Поставила одну, налила себе чаю.
Подумала: жизнь смешная. Полгода назад в этой кухне за тем же столом сидели мать, брат, она. Ели, говорили, молчали. А до этого никогда не сидели. И никогда могло быть и не было бы. Если бы не та ночь в октябре, когда она пошла за матерью к Игнатовым развалинам.
Она встала, подошла к окну. Майский вечер был долгий, светлый. На ветке тополя сидели два воробья. Чирикали о чём-то своём.
Клавдия открыла форточку, и в кухню пошёл свежий воздух. Запах травы, сирени из соседнего двора, чьего-то костра вдалеке.
Вернулась к столу. Налила вторую чашку. Поставила напротив.
И не пила.
Смотрела на пустое место за столом. И впервые за много лет ей было не одиноко.
Тем же вечером в Подгорном Прасковья и Виктор сидели на крыльце. Мать вязала, сын курил, на коленях у него лежала кошка, которая прибилась к ним из соседского двора. Кошка мурлыкала громко, как трактор.
– Витя.
– Что, мам.
– А ты Клаву-то любишь?
Он подумал.
– Привыкаю.
– А меня?
Он повернулся к ней. Помолчал.
– А тебя я знал. Всегда.
– Откуда?
– Я не знаю. Я тебя помнил. Не лицом. По-другому. Как будто во мне жила маленькая комната, и в ней ты сидела. Я заходил иногда, проверял. Ты сидела.
Прасковья опустила вязанье. Положила руку на руку сына.
В деревне темнело медленно. У клуба собирались ребятишки, играли в догонялки. У магазина мужики обсуждали что-то про новые цены. На том конце улицы лаяла собака.
Прасковья сидела с сыном на крыльце и думала, что вот, прожила шестьдесят пять лет, схоронила мужа, дочь вырастила. И только теперь, в перестройку, в эту самую её странную, голодную и тревожную перестройку, поняла одну простую вещь.
Жизнь длинная. Длиннее, чем кажется. И в ней успевает уместиться больше, чем мы рассчитываем. Если хватает терпения подождать.
Через год колхоз в Подгорном развалился. Земли разобрали по паям. Виктор выкупил два пая у тех, кто уезжал в город. Завёл коров, потом коз. Прасковья помогала. К девяносто третьему у них было хозяйство, какого в деревне ни у кого не было. Виктор женился на учительнице из соседнего села, тихой, в очках, с большими руками. Родилась дочка. Назвали Клавой.
Клавдия приезжала каждое лето. Иногда с дочерью и внуком. Иногда одна. Сидела на том самом крыльце, пила чай, смотрела на мать, на брата, на маленькую тёзку и думала: вот так бывает.
Прасковья дожила до восемьдесят шести. Умерла тихо, во сне, в своей кровати, в своём доме. На похоронах не было слёз, она сама просила. Сказала Виктору заранее: «Я отплакала своё, и ты не плачь. Я устала, и хочу к Илье». Илья, отец Клавдии, лежал на том же кладбище, у церкви.
Прасковью положили рядом с ним.
А осенью восемьдесят девятого, в ту самую ночь, когда Клавдия впервые пошла за матерью, на небе не было луны. Только звёзды. Прасковья шла быстро, узким шагом, узел на спине. Клавдия в двадцати шагах позади, в отцовской куртке, с подвёрнутыми рукавами.
Они шли через спящую деревню. Через всю свою жизнь. Через тридцать лет молчания. К дому, где ждал брат, которого Клавдия ещё не знала.
И позади оставались печной дым из труб, лай собаки у магазина, тёплый свет в окне Тамары Степановны. И вся та страна, которая в эту ночь, не ведая того, тоже доживала свои последние годы.
Но это уже совсем другая история.
Предыдущая глава 1: