Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Возвращение - Глава 9

Все главы Свадьбу сыграли в сентябре. День выдался ясный, прозрачный, с той особенной, грустноватой красотой ранней осени, когда ещё тепло, но уже чувствуется дыхание зимы. Венчались в той же церкви в Вершинино, где год назад отпевали Наталью. Алексей Петрович не хотел туда ехать — боялся, что память нахлынет, сломает его, но Софья Андреевна сказала просто: — Не бойся. Прошлое не мешает настоящему, если ты его не прячешь. Поедем. И он поехал. Церковь была почти пуста — только Елена Николаевна, Марфа Ивановна, Фома с женой да Белов, специально приехавший из губернии. Батюшка Дмитрий служил, как всегда, неторопливо, с чувством. Алексей Петрович стоял рядом с Софьей Андреевной, смотрел на иконы и не мог отделаться от мысли, что вот тут, у этого аналоя, он стоял с Натальей. Всё было по-другому — она была бледная, худая, в венке из сушёных васильков. А Софья стояла твёрдо, уверенно, в простом сером платье, без фаты, с живым цветком в волосах — георгином, красным, как тот, что цвёл тогда в З

Все главы

Свадьбу сыграли в сентябре. День выдался ясный, прозрачный, с той особенной, грустноватой красотой ранней осени, когда ещё тепло, но уже чувствуется дыхание зимы. Венчались в той же церкви в Вершинино, где год назад отпевали Наталью. Алексей Петрович не хотел туда ехать — боялся, что память нахлынет, сломает его, но Софья Андреевна сказала просто:

— Не бойся. Прошлое не мешает настоящему, если ты его не прячешь. Поедем.

И он поехал.

Церковь была почти пуста — только Елена Николаевна, Марфа Ивановна, Фома с женой да Белов, специально приехавший из губернии. Батюшка Дмитрий служил, как всегда, неторопливо, с чувством. Алексей Петрович стоял рядом с Софьей Андреевной, смотрел на иконы и не мог отделаться от мысли, что вот тут, у этого аналоя, он стоял с Натальей. Всё было по-другому — она была бледная, худая, в венке из сушёных васильков. А Софья стояла твёрдо, уверенно, в простом сером платье, без фаты, с живым цветком в волосах — георгином, красным, как тот, что цвёл тогда в Заречье.

«Две разные жизни, — подумал он. — И обе — мои».

После венчания поехали в усадьбу. Елена Николаевна накрыла стол — скромно, но с душой: пирог с рыбой, студень, жареный поросёнок, грибы солёные, настойка из клюквы. Белов пил за здоровье молодых, говорил тосты — умные, хмельные, сбивчивые. Марфа Ивановна плакала от умиления. Фома, выпив лишнего, пел «Вниз по матушке по Волге» и сбивался на середине.

Алексей Петрович сидел во главе стола, держал Софью за руку и чувствовал, что это правильно. Что сейчас — его место. Не там, в прошлом, а здесь, за этим столом, с этой женщиной, с этими людьми.

— Ты не жалеешь? — спросил он её тихо, когда гости зашумели и на минуту оставили их в покое.

— Нет, — ответила она, глядя ему прямо в глаза. — А ты?

— Нет, — сказал он и понял, что не врёт.

Они поселились в той самой комнате, где он когда-то спал на кушетке в Заречье. Комната была большая, светлая, с окнами в сад. Елена Николаевна помогла обставить её по-новому — принесла свои вышитые подушки, покрывало, которое хранила для дочери, поставила на комод фотографию Натальи — молодой, весёлой, до болезни. Алексей Петрович сначала хотел убрать, но Софья Андреевна сказала:

— Пусть стоит. Она часть твоей жизни. И моей тоже теперь.

Он обнял её, и в этом объятии не было страсти — была глубокая, взрослая благодарность.

Осень они прожили тихо. Софья Андреевна устроилась фельдшером в земскую больницу в уезде — ездила туда три раза в неделю, рано утром, возвращалась к вечеру. Алексей Петрович писал, возился в саду, помогал Елене Николаевне по хозяйству. Вечерами сидели втроём, пили чай, читали вслух — чаще всего Чехова, которого полюбил ещё в ту зиму, когда читал Наталье.

— Знаешь, — сказала как-то Софья Андреевна, откладывая журнал, — а ведь я никогда не думала, что выйду замуж. Работа, больные, беготня — казалось, не до того. А потом Иван Иванович сказал: «Поезжай, посмотри на человека». Я поехала — и посмотрела. И поняла: можно и так. Не безумно, не до гроба, а просто — вместе.

— Разве этого мало? — спросил он.

— Не мало, — ответила она. — Это всё.

Зимой, на Рождество, Елена Николаевна заболела — сердце дало сбой. Софья Андреевна, забыв о сне и отдыхе, ухаживала за ней как за родной матерью. Ставила горчичники, давала лекарства, сидела у постели по ночам. Елена Николаевна поправилась через две недели, но стала ещё слабее, почти не вставала с кровати.

— Долго я ещё протяну? — спросила она как-то у Софьи, когда та меняла компресс.

— А вам зачем знать? — ответила Софья. — Вы живите, пока живётся. Не загадывайте.

— Хитрая ты, — усмехнулась Елена Николаевна. — Ничего не скажешь прямо. Как Наташа... та тоже правду любила. Только та говорила, а ты молчишь. По-разному, а одно.

Софья Андреевна ничего не ответила, только поправила одеяло.

Весной 1895 года случилось то, чего Алексей Петрович уже не ждал: Софья Андреевна сказала ему, что беременна. Он замер, потом опустился на стул, потом заплакал — тихо, беззвучно, закрыв лицо руками.

— Ты рад? — спросила она, положив руку ему на плечо.

— Я... я не знаю, — ответил он, поднимая на неё мокрые глаза. — Я не думал, что это может быть. После всего. Я боялся, что... что я не способен.

— Способен, — сказала она просто. — Мы оба способны. Не бойся.

Она обняла его, и он уткнулся лицом ей в живот — туда, где росла новая жизнь. И вдруг почувствовал, как что-то переворачивается внутри — не боль, не страх, а что-то огромное, древнее, первобытное, что было сильнее его, сильнее памяти, сильнее смерти.

— Девочка, — сказал он шёпотом.

— Откуда ты знаешь? — улыбнулась Софья.

— Знаю. Чувствую. Это будет девочка. И мы назовём её...

Он замолчал. Имя вертелось на языке, но он не решался его произнести.

— Натальей? — спросила Софья тихо.

Он кивнул, не в силах говорить.

— Хорошо, — сказала она. — Пусть будет Наталья. Вторая. Или первая — какая разница. Каждая жизнь — новая.

Елена Николаевна, узнав о беременности, ожила — стала чаще вставать, помогать по дому, готовить приданое. Её руки, дрожащие, больные, шили крошечные распашонки, вязали чепчики, гладили пелёнки. Она почти не говорила о внучке, но глаза её сияли таким светом, что Алексей Петрович отворачивался, чтобы не расплакаться.

Ребёнок родился в сентябре, через два года после их свадьбы. Девочка, как и чувствовал Алексей Петрович, — маленькая, сморщенная, с пушистыми тёмными волосами и огромными синими глазами. Софья Андреевна, уставшая, но счастливая, держала её на руках и улыбалась.

— Наталья, — сказала она, поднимая глаза на мужа. — Твоя Наталья.

Елена Николаевна, стоявшая в дверях, перекрестилась, пошатнулась и села на стул. Слёзы текли по её морщинистым щекам, но она не вытирала их.

— Наташенька, — прошептала она. — Внучка моя. Живая. Слава Тебе, Господи.

Алексей Петрович взял дочь на руки — она была лёгкая, тёплая, пахла молоком и чем-то ещё, чему нет названия, — и вдруг понял, что счастье возможно. Не то, о котором пишут в книгах, не то, которого ждут всю жизнь, а другое — тихое, будничное, состоящее из мелочей. Из детского крика по ночам, из пелёнок, из каши на плите, из усталых, но любящих глаз жены. Из того, что память о Наталье больше не жгла, а грела — тихим, ровным светом, как лампада у иконы.

Он подошёл к комоду, где стояла фотография. Посмотрел на молодую, смеющуюся Наталью — ту, которая не знала ещё ни болезни, ни смерти, ни его. И сказал мысленно:

«Ты просила меня жить. Я живу. Ты просила не забывать. Я помню. Ты просила быть счастливым. Кажется, я счастлив. Не так, как с тобой, — по-другому. Но это тоже счастье. Надеюсь, ты не в обиде».

На фотографии Наталья улыбалась — безответно, застывше, как улыбаются только мёртвые. Но он вдруг почувствовал, что улыбка её стала мягче, добрее, словно она действительно не в обиде. Словно оттуда, где она теперь, ей видно всё — и она рада за него.

Он поцеловал фотографию, поставил на место, вернулся к жене и дочери. Софья Андреевна дремала, прижав девочку к груди. Он сел рядом, взял их обеих за руки — большие, усталые руки фельдшера, привыкшие к работе, и маленькие, крошечные кулачки новорождённой — и замер.

За окном шумел сад, яблони гнулись под тяжестью плодов, где-то лаяла собака, и ветер нёс запах поздних георгинов. Всё было как тогда, в первый вечер, когда он увидел огонёк в окнах Заречья. Но всё было иначе. Потому что он сам стал другим.

— Спасибо, — сказал он вслух — кому-то, кто был там, наверху, или внутри, или нигде. — За всё. За всё.

И в ответ — тишина. Только девочка вздохнула во сне, только жена шевельнулась, только время, которое не остановить, продолжало свой бег — неумолимый, щедрый, безжалостный и прекрасный.

Зима 1895 года запомнилась Алексею Петровичу запахом мокрых пелёнок, кипячёным молоком и бессонными ночами. Маленькая Наталья — или, как её стали называть дома, Наташка — росла беспокойной, часто плакала, требовала внимания каждые два часа. Софья Андреевна, привыкшая к трудностям, держалась молодцом, но к весне сдала — похудела, под глазами залегли тени, и Алексей Петрович, глядя на неё, впервые почувствовал тот особенный, острый страх, который испытываешь не за себя — за другого.

— Ты бы отдыхала, — сказал он однажды, когда она, укачав дочь, упала в кресло и закрыла глаза.

— Кто же за больными пойдёт? — ответила она, не открывая глаз. — У меня обход в уезде завтра. Двенадцать человек. И у Петровны роды, обещалась помочь.

— Найми кого-нибудь. У нас есть деньги.

— Не в деньгах дело, — она открыла глаза, посмотрела на него устало, но твёрдо. — Я нужна. Понимаешь? Как ты со своими рассказами. Если перестанешь писать — зачахнешь. Если я перестану работать — зачахну. Так уж мы устроены.

Он не стал спорить. Только поцеловал её в лоб, взял на руки дочь и пошёл гулять по саду, оставив жену отдыхать.

К весне девочка окрепла, перестала плакать по ночам, начала улыбаться — той первой, ещё беззубой, неосознанной улыбкой, которая действовала на Алексея Петровича сильнее любого лекарства. Он мог часами сидеть над кроваткой, смотреть, как она морщит носик, хмурит бровки, вытягивает губки трубочкой, и забывать обо всём на свете.

— Вылитая Наташа, — сказала однажды Елена Николаевна, заглянув в комнату. — Та же складочка на переносице. И глаза — батюшки мои, те же глаза.

Алексей Петрович посмотрел на дочь, потом на фотографию на комоде. Сходство было — не внешнее, младенец ещё не обрёл черт, а какое-то другое, глубинное, в выражении, в наклоне головы. Он перекрестился и ничего не ответил.

Елена Николаевна к тому времени почти не вставала. Сердце сдавало, и она сама это чувствовала. Но жаловалась редко — только иногда, когда ночью было особенно плохо, звала Софью, и та сидела с ней до утра, держала за руку, давала лекарства. Врача из уезда не звали — зачем? Белов был далеко, а местный фельдшер, молодой и неопытный, не мог сделать больше того, что делала сама Софья Андреевна.

В мае, в день рождения Натальи — первой, покойной, — Елена Николаевна попросила свозить её на кладбище. Алексей Петрович сначала отказывался — дорога тяжёлая, погода ветреная, но она настояла.

— Я не вернусь оттуда, — сказала она спокойно. — Чувствую. Хочу проститься с ней по-человечески. Не в четырёх стенах.

Он не нашёл слов, чтобы возразить. Запряг лошадь, усадил Елену Николаевну в пролётку, укутал пледами, и они поехали. Дорога заняла больше часа — Елена Николаевна то и дело просила остановиться, отдышаться. Лицо её было белым, как мел, но глаза смотрели ясно, почти радостно.

На кладбище они приехали к полудню. Алексей Петрович помог ей выйти, подвёл к могиле. Холмик зарос травой, крест покосился — он обещал поправить, но всё не было времени.

— Ничего, — сказала Елена Николаевна, заметив его виноватый взгляд. — Она не в кресте. Она здесь. — Она положила руку на грудь. — И здесь. — Показала на небо.

Она опустилась на колени — с трудом, опираясь на его руку, — и прошептала что-то, чего он не расслышал. Потом перекрестилась, попыталась встать, но не смогла.

— Помоги, — попросила.

Он поднял её, усадил в пролётку. Домой ехали молча. Елена Николаевна смотрела на поля, леса, деревья, прощаясь с каждым, как с живым.

— Хорошо здесь, — сказала она, когда показались ворота усадьбы. — Я полюбила это место. Жаль, что недолго пожила.

Вернувшись, она легла и больше не вставала. Софья Андреевна дежурила у её постели день и ночь, но обе понимали: конец близок. Елена Николаевна не боялась, говорила мало, больше слушала. Иногда просила принести внучку — смотрела на неё долгим, жадным взглядом, гладила по головке сухой, дрожащей рукой.

— Расти большая, — шептала она. — Будь счастливой. Не болей. И маму с папой слушайся.

Девочка, ничего не понимая, улыбалась и тянула ручки к бабушке.

В первых числах июня, на рассвете, Елена Николаевна тихо отошла. Софья Андреевна, сидевшая рядом, почувствовала, что рука в её ладони стала тяжёлой, посмотрела на лицо — оно было спокойное, строгое, как у святой.

— Умерла, — сказала она Алексею Петровичу, который вошёл с минуты на минуту.

Он опустился на колени, поцеловал холодную руку. Плакать не мог — слёз не было, была только глухая, тяжёлая пустота.

Похоронили Елену Николаевну рядом с Натальей, на том же кладбище в Вершинино. Батюшка Дмитрий служил панихиду, на этот раз с дьячком и певчими — денег хватило. Алексей Петрович стоял у гроба, держал за руку Софью, и думал о том, как быстро уходит жизнь. Два года назад он хоронил жену. Теперь — тёщу, которая стала ему матерью.

«Кто следующий? — подумал он с горькой усмешкой. — Я? Или Софья? Или дочь?»

Он отогнал эту мысль, как дурную. Нельзя жить в ожидании смерти. Наталья учила его жить. Елена Николаевна учила терпению. Теперь он должен был учить дочь — тому же самому: радоваться, не бояться, верить.

После похорон они вернулись в опустевший дом. Марфа Ивановна, узнав о смерти барыни, завыла, но быстро взяла себя в руки — нужно было готовить ужин, топить печь, присматривать за ребёнком. Фома, ставший за эти годы почти членом семьи, молча перекрестился и ушёл в конюшню.

Алексей Петрович долго сидел в комнате Елены Николаевны — прибрал вещи, сложил в коробку её вязанье, её Евангелие, её очки в потертой оправе. Всё убрал в шкаф — не выбрасывать, не раздавать, а сохранить, как память.

— Ты как? — спросила Софья, зайдя за ним.

— Нормально, — ответил он. — Привык. Уже привык терять.

Она подошла, обняла его сзади, положила голову на плечо.

— Не привыкай, — сказала она тихо. — Это плохо. Привыкать к потерям — значит переставать чувствовать. А ты не должен. Ты писатель.

Он усмехнулся, повернулся, обнял её в ответ.

— Спасибо, что ты есть, — сказал он. — Без тебя бы я пропал.

— Без меня ты бы нашёл другую, — ответила она. — Но я рада, что не пришлось.

Лето прошло в работе. Алексей Петрович закончил новую повесть — о старухе, которая теряет дочь, потом внучку, и остаётся одна, но не сдаётся, живёт, помогает людям. Он не копировал Елену Николаевну — он писал про неё, про её силу, про её молчаливую святость. Повесть приняли в журнале сразу, напечатали в осеннем номере, и пришли хвалебные рецензии.

— Растёшь, — сказал Белов, приехавший в гости в августе. Он был трезв, бодр, рассказывал о губернских новостях, о новых лекарствах, о политике — тихо, осторожно, потому что время было тревожное. — Ты, батенька, теперь знаменитость. Местная, конечно, но знаменитость. Гордись.

— Нечем гордиться, — ответил Алексей Петрович. — Пишу о том, что видел. А видел я немного.

— Мало, да глубоко, — возразил Белов. — Это главное.

Осенью Наташка — вторая — пошла. Сделала первый шаг, упала, заплакала, потом встала и пошла снова. Алексей Петрович, смотревший на это, вдруг осознал всю нелепость и величие жизни: маленькое существо, которое ещё ничего не понимает, уже пытается идти, падать, подниматься. Как и все мы. Как и он сам.

— Пойдём, — сказал он, взяв дочь за руку. — Пойдём, маленькая. Я тебя научу. И ты меня научишь.

Девочка посмотрела на него серьёзными, немигающими глазами — Натальиными глазами, — и улыбнулась. И в этой улыбке, беззубой, младенческой, ему почудилось прощение. И надежда. И то, что нельзя назвать словами, но без чего нельзя жить.

Он поднял её на руки, поцеловал в макушку, пахнущую молоком и чем-то сладким, и понёс в дом.

— Мама, — сказал он Софье, входя в гостиную. — Смотри, кого я принёс.

Софья Андреевна отложила шитьё, взяла дочь, прижала к себе.

— Моя умница, — сказала она. — Моя хорошая.

Алексей Петрович сел напротив, смотрел на них — на жену, на дочь, — и чувствовал, как внутри разливается тепло. Не то жгучее, болезненное, что было с Натальей, а другое — глубокое, корневое, как у дерева, которое пустило корни в эту землю и не собирается умирать.

Он подошёл к окну. За стеклом кружились первые жёлтые листья, небо было серое, низкое, и где-то там, за облаками, было то, что он потерял и обрёл снова. Жизнь. Со всеми её горестями и радостями, потерями и находками.

«Спасибо, — сказал он мысленно тем, кто ушёл, — Наталья, Елена Николаевна, все, кто были со мной и кого нет. Я жив. Я помню. Я люблю. И этого довольно».

Он закрыл окно, повернулся к семье.

— Будем чай пить? — спросил он.

— Будем, — ответила Софья.

И они сели пить чай — втроём, у самовара, в старом доме, который постепенно становился настоящим домом. С его запахами, шорохами, привычками. С его живыми и мёртвыми, которые оставались жить в памяти, в стенах, в каждом скрипе половиц.

За окном темнело. Зажигались звёзды — холодные, далёкие, вечные. Одна из них, самая яркая, мигнула, будто подавая знак. Алексей Петрович заметил это, но ничего не сказал. Только улыбнулся про себя и налил жене ещё чаю.

Так и жили. День за днём. Не спрашивая у судьбы, что будет завтра. Потому что сегодня — уже есть. И этого достаточно.

Продолжение тут

Кому понравилось ставьте лайки, а поделиться впечатлениями можно в комментариях
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :