Сознание возвращалось не рывком, а вязью — как нефть, просачивающаяся сквозь песок. Сначала звук: низкий, утробный гул, который никак не хотел складываться в слово. Потом запах: соль, йод, гниющие водоросли и что-то сладковато-металлическое, отчего нёбо немело, а желудок скручивало узлом. И только затем — боль. Оглушительная, всеобъемлющая, от макушки до пят, будто его перемололи в ступке вместе с корабельными досками и лишь затем выплюнули на берег.
Алексей разлепил веки. Ресницы слиплись от соли, и мир явился ему сквозь мутную пелену — белый песок, чёрный камень, красное пятно. Он перевернулся на спину и тут же пожалел об этом: солнце стояло в зените, и небо над островом было белым, выбеленным, вываренным, как простыня в прачечной. Ни облачка. Ни надежды на дождь.
— Штурман! Штурман, ты жив? — голос доносился откуда-то слева, надтреснутый, с вибрацией пережитого ужаса. — Штурман, ради Христа, скажи хоть слово.
Алексей узнал этот голос раньше, чем лицо. Митрич, сорокалетний кок с разбитой физиономией и вечно мокрыми от пота ладонями. В обычной жизни Митрич вызывал у Алексея смутное раздражение — слишком уж суетился, слишком громко вздыхал у камбузной печи, слишком навязчиво совал под нос миски с баландой. Сейчас же его голос казался единственной ниточкой, связывающей Алексея с миром живых.
— Жив, — прохрипел Алексей и сплюнул песок. Он сел, с удивлением обнаружив, что все конечности на месте, хотя левая рука была рассечена от локтя до запястья.
— Нас осталось пятеро, — зачастил Митрич, подскакивая к нему и суетливо ощупывая рёбра. — Глеб, Фома, Коля малый… и ты. А больше никого. Всех море забрало. Ах, господи, всех забрало, даже боцмана Векшина, а он же три плавания отходил, он же как утюг был, несгибаемый…
— Прекрати, — тихо сказал Алексей. Митрич замолчал, и в этой тишине стало слышно море. Оно дышало тяжело и сыто, как огромный зверь, только что завершивший трапезу.
Алексей поднялся, опираясь на обломок доски, и впервые окинул взглядом берег.
Гвиана встретила его во всей красе.
Пляж тянулся мили на две — полоса белого песка, такого белого, что на него больно было смотреть. Но песок этот не был пустынным и чистым, как на картинках из иллюстрированных журналов. Он был усеян обломками: щепой, сорванными такелажными блоками, разорванным парусом (тем самым, с изображением святой Марии, которая теперь глядела в небо единственным уцелевшим глазом) и телами.
Тела лежали там и тут — в неестественных позах, раскинутые щедрой рукой прибоя. Какие-то были уже синюшными, какие-то — неестественно белыми, как варёные креветки. Алексей насчитал шесть, потом семь, потом перестал считать. Над одним из тел — кажется, это был юнга лет пятнадцати с распоротым животом — сидела здоровенная чёрная птица, похожая на ворона, но в два, а то и в три раза больше. Она ковырялась в нём с деловитостью заправского мясника и даже не подумала улететь, когда Алексей прошёл в двух шагах.
— Это карракара, — сказал за спиной тихий, вкрадчивый голос. — Стервятник-отшельник. Они здесь хозяева.
Алексей обернулся. Фома — высокий сутулый матрос с лицом аскета, с длинными, спутанными в колтун волосами и глазами безумца — стоял в пяти шагах, глядя на птицу с каким-то странным восхищением. На груди у него висел медный крест,купленный ещё в Архангельске.
— Идёмте! — крикнул от кромки леса Глеб. Боцман уцелел почти невредимым — лишь огромный кровоподтёк на скуле, отчего всё лицо его казалось перекошенным в злобной гримасе. — Здесь ночевать нельзя. Вода нужна, укрытие. Шевелитесь, пока солнце не село.
В его голосе не было паники. В его голосе вообще не было ничего человеческого — только голая, животная целесообразность. Алексей, сам не зная почему, вдруг подумал: вот с кем он не хотел бы остаться наедине в джунглях.
Но выбора не было.
Они углубились в лес — если это можно было назвать лесом. Здесь не было привычных буковых рощ или сосновых боров, в которых Алексей бродил мальчишкой под Псковом. Здесь царило нечто первобытное, что не знало человека и не нуждалось в нём. Деревья росли так густо, что через пять шагов солнце исчезло, сменившись зеленоватым, похожим на дно реки, сумраком. Лианы свисали гирляндами толщиной в руку, где-то над головой ухала обезьяна, где-то справа — или слева? — с треском ломалась ветка под весом невидимого зверя.
— Держитесь вместе, — бросил Глеб через плечо, вытаскивая из-за пояса тесак.
— Не отставать. Коля, ты с нами?
Юнга — худенький, веснушчатый мальчик, которого на судне все называли просто «малый», потому что его настоящего имени, кажется, никто и не знал — шмыгнул носом и кивнул. Ему было лет четырнадцать, он держался мужественно, но Алексей видел, как дрожат его пальцы, сжимающие подобранную на берегу корабельную кошку.
Они нашли хижину через час. Она стояла на поляне, в десяти шагах от тонкого, звонкого ручья — идеальное место для стоянки. Слишком идеальное.
Хижина была сложена из необработанного камня и досок, явно не местного происхождения — корабельных досок. Судя по обросшим мхом углам и выцветшей от времени двери, хижина простояла здесь много лет. Кто-то жил в ней..
— Запасы! — крикнул Фома, выныривая из темноты нутра. В руках он держал полоски тёмного, прокопчённого мяса, подвешенные на лиановом шнуре. — Здесь есть запасы, братцы! Мясо! Бог послал!
Алексей взял одну полоску, поднёс к носу. Запах был странный — копчёный, чуть сладковатый, с травянистыми нотами, которых он никогда не чувствовал в свинине или говядине.
— Что это? — спросил он у Митрича. Кок разглядывал мясо со знанием дела, принюхивался, даже лизнул уголок.
— Похоже на пекари, — неуверенно сказал он. — Или на агути. Местная живность, я слышал. Индейцы их коптят…
— Индейцы? — переспросил Глеб. — Здесь есть индейцы?
Митрич пожал плечами. Глеб перевёл взгляд на хижину, на ручей, на тропу, уходящую вглубь леса — утоптанную, явно не звериную.
— Значит, хозяин у этой хижины есть, — медленно проговорил он. — И хозяин этот скоро вернётся.
— Или хозяйка, — тихо сказал Фома и перекрестился...
В тот момент Алексей не придал этому значения. Он сидел на корточках у ручья, пил воду — такую холодную, что ломило зубы, и смотрел на своё отражение: молодое лицо двадцати семи лет, светлые волосы, слипшиеся солью, рассечённая бровь. Штурман. Второй после капитана. А капитана выбросило на камни западной оконечности — с переломанной спиной — и он умер на руках у Митрича ещё до рассвета.
Так что теперь командиром стал Глеб — по праву кулаков и тесака.
Алексей знал это и уже ненавидел то, что придёт следом.
***
Ночью он проснулся от крика. Кто-то — кажется, Фома — бился в конвульсиях у догорающего костра, выкрикивая слова на непонятном языке. Глеб спал рядом с тесаком в обнимку, как с женщиной. Митрич всхлипывал во сне.
Коля сидел у костра с открытыми глазами и смотрел на звёзды.
— Не спишь? — тихо спросил Алексей, подсаживаясь к нему.
— Они меня не понимают, — так же тихо ответил юнга. — Глеб, Фома…. Потому что я не ел мясо из той хижины.
— Я тоже не ел, — сказал Алексей. Это была правда — ему вдруг стало физически противно от запаха копчёной плоти, и он ограничился парой плодов, похожих на мелкие бананы. — И что с того?
Коля повернул к нему лицо — бледное, рябое, со взрослыми, преждевременно уставшими глазами.
— А вы заметили, штурман, что там больше не осталось мясных полос? Шесть штук было. Нас пятеро. Глеб съел две. Фома — полторы. Митрич — одну. И все насытились. А вы с одним плодом сидите. — Мальчик помолчал. — Не бывает так, чтобы от копчёного пекари наедалось.
Алексей открыл было рот, чтобы сказать что-то успокаивающее, но Коля уже отвернулся и закрыл глаза.
Костер прогорел. Гвиана дышала во тьме тысячей голосов — криками обезьян, стрекотом насекомых, плеском рыбы в ручье. Где-то в глубине леса, очень далеко и очень чётко, запела женщина. Сначала Алексей решил, что ему показалось — слишком низкое, грудное контральто не могло принадлежать пейзанке или индианке. В голосе была сталь. И была насмешка.
А потом — тишина. Такая полная, такая абсолютная, что даже сверчки смолкли.
И в этой тишине Алексей вдруг понял, что они здесь не одни. И что их уже ждали.
Очень давно.
***
На второй день мясо в хижине закончилось.
Алексей проснулся от того, что кто-то ворошил угли костра с такой яростью, будто надеялся высечь из них не жар, а ответ на мучивший всех вопрос. Глеб стоял на коленях перед пепелищем, перебирал головешки и что-то бормотал. Глаза его — маленькие, свиные, глубоко посаженные — бегали так быстро, что за ними невозможно было уследить.
— Ничего, — сказал боцман, не поднимая головы. — Ни черта. Сгорело всё. Дрова сырые, угля не собрать.
— Мы же вчера жарили, — сонно протянул Митрич, выползая из хижины. — Всё нормально было. Жар был.
— А сегодня нету! — рявкнул Глеб, вскакивая. На мгновение Алексею показалось, что боцман сейчас кинется на кока с кулаками, но Глеб сдержался — только сплюнул в сторону и отошёл к ручью.
Алексей сел, растирая онемевшие плечи. Ночь он почти не спал — всё слушал тот далёкий женский голос, который больше не повторился. Или повторился? Или ему просто померещилось? В джунглях звуки вели себя странно: птичьи крики казались человеческими стонами, треск веток под ногой невидимого зверя — шорохом крадущихся шагов, звон ручья — шёпотом за спиной. Лес играл с ними. Лес проверял их на прочность.
— Штурман, — Коля появился из кустов, сжимая в руке какую-то зелёную шишку величиной с кулак. — Посмотрите. Это съедобное?
Алексей взял шишку, повертел. Из неё сочился млечный сок, пахнущий скипидаром.
— Не уверен. Митрич, ты кок, что скажешь?
Кок подошёл, понюхал, лизнул кончиком языка и тут же выплюнул:
— Горькая, как хина. Не надо, малый. Живот сведёт — а у нас тут ни лекарств, ни доктора. Капитан… царствие ему небесное… держал склянку с опиумом, да где она теперь? На дне.
— У нас нет еды, — сказал Фома, выходя из тени бананового дерева. Голос его звучал тихо, но в этой тишине была та самая металлическая нотка, от которой у Алексея свело желваки. — Три дня — и мы начнём слабеть. Пять — и встанем. А через неделю умрём. Так говорит Господь.
— Господь ничего такого не говорит, — резко оборвал его Алексей. — Господь, если уж на то пошло, говорит, чтобы мы шевелились и искали выход. В море что-нибудь плавает? Обломки? Мы не проверили южную бухту.
— А кто её проверит, южную бухту? — Глеб вернулся от ручья, на ходу вытирая мокрое лицо грязной тряпкой. — Ты? Ты — штурман, ты карты в голове держишь, ты и иди.
Сказано было с вызовом. Глеб испытывал его — и Алексей это прекрасно понимал. Вчера, в первые часы после крушения, власть ещё была ничьей. Сегодня, с появлением голода, власть становилась товаром.
— Пойду, — спокойно ответил Алексей. — Коля, ты со мной? Митрич, соберите с Фомой всё, что можно есть — кокосы, бананы, коренья. В джунглях полно съестного, если знать, что искать.
Он не знал. Он понятия не имел, что искать. Но признаться в этом сейчас означало потерять всё — не только авторитет, но и, возможно, жизнь. Потому что голодные люди страшнее любых хищников.
***
Южная бухта оказалась пустой.
Ни обломков, ни бочек с сухарями, ни мёртвых тел с подгнившей, но всё ещё съедобной плотью. Только песок, камни, обросшие ракушками, и бесконечный, равнодушный прибой.
Алексей стоял на краю воды и смотрел на горизонт. Море было пустым — ни паруса, ни дымка. Гвиана лежала в стороне от торговых путей, и даже португальские контрабандисты, ходившие с африканским золотом, избегали этого берега: слишком много рифов, слишком много пиратов, слишком много болезней.
Какая ирония — шхуна «Св. Мария» шла из Марселя в Кайенну с грузом вина и оливкового масла. Обычный рейс, обычный экипаж, обычный капитан, который слишком поздно заметил риф. А теперь они здесь — и никто никогда не придёт их искать.
— Штурман, — Коля стоял рядом, бледный, с покрасневшими от соли глазами. — А правда, что люди едят друг друга, когда голодают?
Алексей хотел сказать «нет». Хотел соврать, как взрослые всегда врут детям, когда правда слишком уродлива. Но он посмотрел на веснушчатого мальчишку, такого же голодного, такого же чужого в этом зелёном раю, и не смог.
— Правда, — тихо сказал он. — Но только если перестают быть людьми. Мы ещё люди, Коля. Мы не перестанем.
Мальчик кивнул, как если бы услышал именно то, что ожидал. И ничего не ответил.
Они вернулись в лагерь к вечеру — с горстью кислых, вяжущих рот плодов, которые Митрич опознал как «мармеладные яблоки», и новостью, что море им ничего не дало.
Глеб принял плоды без благодарности. Фома — не притронулся. Он сидел в углу хижины, перебирая чётки из сушёных семян, и шептал молитвы, в которых имя Христа перемежалось с какими-то другими, незнакомыми словами. На груди его перевёрнутый крест мерцал в сумерках, как маленькая виселица.
А ночью всё и началось.
***
Алексей проснулся от того, что кто-то ходил вокруг костра. Медленно, почти крадучись, с остановками, будто прислушиваясь к дыханию спящих. Он не открывал глаз — только чуть-чуть приоткрыл их через щёлочку, делая вид, что спит.
Это был Глеб.
Боцман двигался бесшумно, как большая кошка. В правой руке он держал тесак, в левой — моток верёвки, снятой, кажется, с остатков такелажа. Он подошёл к тому месту, где спал Фома, постоял секунду — и пошёл дальше. К Митричу — тоже нет. К Коле — замер на миг дольше, чем следовало, но и его обошёл.
Глеб остановился над Алексеем.
Они смотрели друг на друга — один с чуть приоткрытыми глазами, второй — с открытыми, полными тёмного, почти нечеловеческого расчёта. Тесак мерно покачивался в руке боцмана, ловя отблески тлеющих углей.
— Не спишь, штурман? — прошептал Глеб.
Алексей не ответил. Продолжал дышать ровно, медленно, как во сне. Сердце колотилось где-то в горле, но он держал лицо — это было единственное оружие, которое у него пока оставалось.
Глеб ждал. Пять секунд. Десять. Потом усмехнулся — беззвучно, одними уголками губ — и скользнул обратно на своё место.
Тесак лёг рядом с ним на песок. И до самого утра Алексей больше не сомкнул глаз.
***
На третий день они нашли козу.
Вернее, нашёл её Коля — запутавшуюся в лианах, с перебитой ногой, тощую, больную, но живую. Коза смотрела на людей мутными глазами и даже не пыталась брыкаться. Животное умирало само, и смерть его была лишь вопросом часов.
Глеб убил её одним ударом тесака. Быстро, профессионально, даже как-то буднично — так мясник разделывает тушу на бойне. Кровь брызнула на листья, на песок, на лицо самого Глеба, и он — Алексей готов был поклясться — на секунду закрыл глаза и втянул ноздрями этот медный, солоноватый запах с наслаждением обречённого.
— Жарь, Митрич, — приказал он, отрезая заднюю ногу. — Всё жарим. Ничего не оставляем на завтра. Мы наедаемся сегодня, а завтра — будь что будет.
Кок повиновался. Через час над костром уже висело мясо, и запах — горячий, жирный, дразнящий — разносился по джунглям. Алексей съел немного — меньше, чем хотелось, больше, чем следовало после двух дней голода. Коля ел жадно, давясь, обжигаясь, но не останавливаясь. Фома молился перед каждым куском, а после каждого куска благодарил Господа громко и истово.
Митрич отложил себе самую жирную часть и ел с закрытыми глазами, как во сне.
И только Глеб не притронулся к мясу.
Он сидел чуть поодаль, прислонившись спиной к стволу гигантского баньяна, и смотрел на остальных странным, оценивающим взглядом. Его порция дымилась на банановом листе рядом, но боцман даже не глядел на неё.
— Ты чего? — спросил Алексей, когда остальные ушли к ручью мыть руки.
Глеб поднял голову. Глаза его блестели — не от слёз, нет, это был другой блеск.
— Теперь они знают вкус мяса, — сказал он тихо. — Не травы, не кореньев, не поганых плодов. Мяса. — Он помолчал. — Когда кончится коза — а она кончится завтра к вечеру, — они вспомнят этот вкус. И им захочется ещё.
— Ты считаешь нас животными? — спросил Алексей, хотя сам уже знал ответ.
— Я считаю нас людьми, — ответил Глеб. — А люди, штурман, хуже любых животных. Потому что у животных нет воображения. А у нас — есть.
Он взял свой кусок козлятины и, не жуя, проглотил его целиком, как удав.
***
В ту ночь Алексею приснился сон. Будто он стоит на коленях посреди каменной площади, а вокруг — женщины. Десятки женщин, все в белом, с чёрными зубами и длинными, до пояса, волосами. Они молчат. Между ними — трон из корней, похожий на сплетение змей, и на троне сидит та, чей голос он слышал в первую ночь.
Она не старая, но и не молодая. Лицо её пересекает шрам в виде острого месяца. Она смотрит на него сверху вниз, как на провинившегося щенка, и улыбается — криво, жестоко и почему-то завлекающе.
— Ты ещё не упал, — говорит она. Голос у неё низкий, грудной, почти мужской. — Но ты упадёшь. Все падают. Вопрос только — в чью грязь.
Алексей просыпается в холодном поту. Сердце колотится так, что, кажется, его стук слышат джунгли. Он садится, озирается.
Костер почти погас. Фома спит на боку, поджав колени к груди. Митрич храпит, разинув рот. Коля свернулся калачиком у входа в хижину, и даже во сне его пальцы сжимают корабельную кошку.
Глеба нет.
Алексей встаёт, крадётся к хижине. Внутри темно, пахнет копчёным мясом и чем-то ещё — кислым, тошнотворным, как запах разложения. Он зажигает смоляную лучину, шарит взглядом по углам.
Никого.
И тогда он слышит это снова — тот же женский голос из глубины леса. Теперь он ближе. Намного ближе. И в нём нет ни надежды, ни страха. Только холодная, всезнающая усмешка, от которой кровь стынет в жилах.
Алексей выбегает из хижины, вглядывается в чёрную стену джунглей. Где-то там, в непроглядной тьме, мелькает огонёк — маленький, жёлтый, танцующий. Факел. Человек с факелом.
Он делает шаг вперёд и вдруг чувствует под ногой что-то мягкое, податливое. Наклоняется.
На песке лежит человеческая ступня. Женская, маленькая, с длинными, чистыми пальцами. И на каждой ногте — тёмная, засохшая кровь.
Алексей поднимает глаза. Факел в лесу гаснет.
Женщина, неслышно ступая босыми ногами, стоит в трёх шагах от него. Лица не разглядеть — только силуэт: плечи, грудь, длинные распущенные волосы, в правой руке — нож из чёрного обсидиана.
Она улыбается.
— Здравствуй, штурман, — говорит она голосом из сна. — Давно я не видела таких чистых.
И прежде чем Алексей успевает вдохнуть или вскрикнуть, она растворяется в джунглях — бесшумно, как утренний туман.
Продолжение следует ....