С утра она уже считала. Знаете, как бывает.
Я слышала через дверь. Банки звякали о доску. Клавдия Ивановна доставала из шкафчика одну, другую, ставила на стол. Потом тихо, себе под нос: «Опять пять штук осталось. Было семь».
Семь стояло в её тетради. Тетрадь лежала на холодильнике, под жестяной коробкой из-под чая. Коробка была старая, с китайскими цветами, с вмятиной на боку. Я знала, что внутри. Не чай.
Я открыла кран. Вода шла тонкой струйкой, как обычно по утрам, пока соседи не уходят на работу. Налила чайник. Поставила на конфорку.
– Доброе утро, Клавдия Ивановна.
Она не повернулась. Только локтем чуть двинула, мол, слышу.
Я взяла свою чашку. Свою. Это та, у которой ручка чуть отколота. Не та, в которой пьёт Виктор. Не та, голубая, из её сервиза. Моя.
– Сахар где?
– Где всегда. – И добавила, уже в сторону окна: – Если ещё есть.
Ну, в общем, обычное утро.
Я насыпала ложку. Полную, не половину. Я давно перестала делить ложки на половины. Хотя пятнадцать лет назад делила.
В первый год я делила всё. Сахар. Чай. Хлеб. Я приехала из Кашина, у меня был чемодан и сумка, в сумке три книги и фотография мамы. Виктор привёз меня сюда вечером, в марте. Снег на ботинках растаял, я оставила лужу у порога. Клавдия Ивановна посмотрела на лужу. Потом на меня. Потом сказала Виктору: «Ну, поставь чайник, что ли».
Она ничего не спросила обо мне в тот вечер. И в следующий тоже. Через неделю она спросила:
– Ты надолго?
– До свадьбы, – сказал Виктор за меня.
– А свадьба когда?
– Скоро.
Свадьба случилась через полгода. В загсе на Профсоюзной, без платья, я была в синем костюме, который сшила в Кашине. Потом мы вернулись в эту квартиру. Я думала, что временно. Мы откладывали на свою. Откладывали один год, два, три. Потом перестали говорить про свою. Потом я сама перестала говорить.
Клавдия Ивановна тогда не называла меня приживалкой. Это слово появилось позже. Кажется, на третий год. Я как-то взяла из её банки соль, не своей, а её, и она сказала: «Ну, у нас тут как у приживалки. Что увидела, то и взяла». Я тогда ещё ответила: «Я не приживалка». Она засмеялась. Сказала: «Ну, шучу же».
Потом было ещё. И ещё. Слово село в рот так, как садится привычная посуда. Берёшь, и она ложится в руку.
В дверь позвонили.
Я пошла открывать. На пороге стоял почтальон, тот самый, у которого один глаз чуть прищурен, и он всегда говорит «распишитесь, пожалуйста» так, будто извиняется.
– Вам заказное.
Я расписалась. Конверт был тонкий, белый, с печатью. Адрес отправителя: нотариальная контора. Город – Петербург.
Я почему-то сразу сунула конверт в карман халата. Не вскрыла. Не показала. Просто сунула.
– Кто там? – крикнула из кухни Клавдия Ивановна.
– Реклама.
Я соврала легко. Тоже привычно.
В ванной я закрылась на крючок. Села на край. Конверт раскрыла не сразу. Сначала просто держала.
Тётя Зинаида умерла в марте. Сестра мамы. Мама умерла давно, ещё до Виктора, я тогда училась на первом курсе. Тётя Зина осталась одна, в Петербурге, в коммуналке на Васильевском, как я думала. Я звонила ей раз в месяц. Поздравляла. Слушала, как она кашляет в трубку и говорит: «Вера, ну ты хоть пиши изредка. У меня же кроме тебя никого».
Я не писала. Я звонила. Раз в месяц.
Про похороны мне не сообщили вовремя. Я узнала через две недели, через её соседку Раису Петровну. Раиса позвонила сама, из автомата на углу. Сказала, что Зина уже две недели как, что хоронили без меня, что прости, не нашли мой телефон сразу. Я тогда плакала на этой самой ванне. Виктор зашёл, сказал: «Ну что ж теперь». И ушёл.
А письмо пришло сейчас.
Я вскрыла.
В письме просили явиться к нотариусу для оформления наследства. Дата. Адрес. Подпись.
Я перечитала три раза. Потом сложила. Сунула обратно в карман.
Виктору я сказала вечером.
– Ты в Питер? Зачем?
Мы стояли в коридоре. Он только пришёл, ещё в куртке. От него пахло цехом. Тем особенным запахом, который не выводится: масло, металл, остывший пот.
– По тёткиным делам. Что-то с квартирой.
– А разве она не была у вас в коммуналке?
– Не знаю. Сказали приехать.
Он посмотрел на меня. Чуть склонил голову. Так он смотрел в первый год, когда хотел спросить, но не решался.
– Деньги есть на билет?
– Есть.
Денег у меня было ровно на билет туда. Назад я ещё не думала.
– Возьми у меня.
– Не нужно.
– Возьми.
Он достал кошелёк. Положил две тысячи на полку у зеркала. Я не взяла. И не отказалась. Просто оставила лежать.
Из кухни послышалось:
– Вить, ужин остыл.
– Иду, мам.
Он ушёл. На полке остались две тысячи.
Я положила их в ящик. Не свой. Его.
Поезд ушёл в шесть утра. Я ехала плацкартом. Боковая, у туалета. Спать не могла. Смотрела, как за окном чернело, потом синело, потом просто свет, зимний, низкий.
В Питере я не была восемнадцать лет. С тех пор как тётя приезжала к нам в последний раз, ещё в Кашин. Она тогда привезла мне эмалированную миску, я её до сих пор храню, мою в ней огурцы. Клавдия Ивановна один раз пыталась её выбросить, говорила: «убогая, такой посуды только у бабок в деревне». Я тогда не молчала. Кричала. Виктор нас разнимал. Он стоял посередине кухни и говорил: «Девочки, девочки, ну хватит». Девочкам было сорок и шестьдесят два.
Миска осталась. С тех пор я её прятала в нижний ящик, под кастрюли.
В нотариальной конторе пахло как в любом учреждении: бумагой, отопительной пылью, чьим-то одеколоном. Меня приняла женщина в очках на цепочке. Она положила передо мной папку.
– Зинаида Петровна оставила завещание в две тысячи семнадцатом году. На вас.
– На меня.
– Да. Других наследников нет. Брат покойной умер раньше. Племянница, это вы.
Она открыла папку. Я смотрела на её руки. Короткие пальцы, обручальное кольцо, лак светлый.
– Здесь квартира, двухкомнатная, на улице Беринга. Не в коммуналке. И счёт в банке. Сумма указана.
Я опустила глаза.
В строке «сумма» стояло число. С запятой. Я прочитала медленно, чтобы не обмануться.
Четыре миллиона двести восемнадцать тысяч.
– Это всё ваше, – сказала женщина. – Распишитесь вот здесь.
Я расписалась. Рука была чужая. Подпись вышла кривая.
– Что-то не так?
– Нет. Всё так.
Тётя жила в коммуналке. Я была там в детстве. Узкая комната, окно во двор-колодец, диван под клеёнчатым покрывалом. Я думала, у неё ничего нет.
Оказалось, было.
В квартире на Беринга жил её гражданский муж. Я его не видела никогда. Они расписаны не были. Он умер, и квартира перешла ей по завещанию. Она туда не въехала. Сдавала. Деньги откладывала на счёт.
– Зачем? – я спросила это вслух, в коридоре конторы, когда уже выходила.
Никто не ответил. Только дверь хлопнула за моей спиной.
Я поехала на Беринга. Адрес был на бумажке, я держала её в кармане. Дом старый, кирпичный, четвёртый этаж без лифта. Соседка снизу открыла мне ключом.
– Вы Вера Сергеевна?
– Да.
– Я вас ждала. Зинаида Петровна про вас рассказывала. Часто.
– Часто?
Я не выдержала, переспросила.
– Ну, через раз. Что у неё племянница в маленьком городе, замужем, что не приезжает. Что она копит ей на чёрный день.
– На чёрный день, – повторила я.
– Ну, это её слова. Я просто пересказываю.
Соседка ушла. Я зашла в квартиру. В прихожей пахло пылью и старыми обоями. На стене висела фотография. Моя мама, молодая, лет двадцати пяти, в платье в горошек. Я не знала, что у тёти есть эта фотография. У меня самой была другая, мама уже взрослая, на даче.
Я стояла в этой прихожей минут пятнадцать. Не входила в комнаты. Просто стояла.
Потом вышла, закрыла дверь, спустилась на улицу. Поехала на вокзал.
Я вернулась через два дня. Виктор встретил меня на вокзале. Он держал в руках пакет, в пакете лежал термос. Чай. С лимоном.
– Замёрзла?
– Нет.
– Ну ничего. Пей.
Я пила прямо у вагона. Чай был горячий, лимон настоящий, не пакетик.
– Как там? Квартира?
– Нормально.
– Продавать будешь?
Я посмотрела на него. У него было лицо человека, который уже всё решил, но боится произнести.
– Не знаю.
Мы шли к маршрутке. Снег скрипел.
– Мама спрашивает, чего ты так долго.
– Сказала же. Дела.
– Ну да. Дела.
Он замолчал. Я тоже. До дома мы говорили только про погоду и про то, что у соседки сверху опять прорвало стояк.
Клавдия Ивановна сидела на кухне, у окна. Тетрадь была раскрыта. Она писала. Я вошла. Поздоровалась.
Она кивнула, не отрываясь.
– Сахар взяла? – спросила, всё так же не глядя.
– Какой сахар?
– Из банки. Когда уезжала. У меня было пятьсот граммов. Сейчас триста восемьдесят.
– Я не брала, Клавдия Ивановна.
– Ну, стало быть, испарился. – Она усмехнулась. – Приживалки и сахар испаряются. Закономерность.
Я сняла куртку. Повесила. Прошла мимо неё к плите. Поставила чайник.
Ложка лежала на столе. Не на блюдце. Просто на столе. Чужая ложка, у неё длинная ручка, с витой рукояткой. Не из нашего набора.
Я взяла её. Подержала. Положила обратно.
– Виктор сказал, ты в Питере была.
– Была.
– Что ты там делала?
– Тётино имущество оформляла.
– А, тётино имущество. – Она будто на пробу повторила слова. – Имущество какое-то.
– Документы.
– Ну-ну.
Тетрадь её лежала открытая. Я увидела сверху последнюю строчку: «10.02. Молоко 200 мл, сахар 120 гр, хлеб полбатона. Приживалкин счёт».
Я отвернулась. Налила чай. Пила стоя.
Ночью я не спала.
Виктор спал ровно, дышал в правое ухо, по привычке. Я смотрела на потолок. На люстре висела паутина, в углу, у стены. Я её замечала каждый вечер уже месяца два. Не убирала.
Я думала про тётю. Про то, что она сдавала эту квартиру восемь лет. Никому не говорила. Жила в комнате с окном во двор-колодец. Один раз в гости приехала, миску привезла. Я ей звонила раз в месяц.
Раз. В месяц.
Я лежала и считала. Пятнадцать лет в этой квартире. Сколько раз я мыла пол в её прихожей. Сколько раз вытирала её плиту. Сколько раз слышала «приживалка». Я не считала никогда. Но в эту ночь почему-то начала.
И потом перестала.
Потому что считать – это её занятие. Не моё.
Я повернулась на бок. Виктор хмыкнул во сне. Я закрыла глаза.
Утром я встала раньше всех. Ещё было темно. Я заварила чай. Не свой, её. Тот, который она пьёт по утрам, с чабрецом. Налила в её голубую чашку.
Поставила на стол.
Рядом положила конверт.
Конверт был не тот, что от нотариуса. Тот я оставила в чемодане. Я сделала свой: купила в киоске простой белый конверт, вложила копию завещания и копию выписки со счёта. Сама. Чтобы было ровно.
Сверху подписала: «Клавдии Ивановне».
И ушла из кухни.
Она вышла в коридор минут через пятнадцать. Конверт держала в руке. Рука дрожала. Я заметила. Раньше у неё руки никогда не дрожали.
– Это что?
– Прочтите.
– Я прочла.
– Тогда зачем спрашиваете.
Она стояла. В халате, в шерстяных носках. Без очков для дали, она их обычно надевала только при гостях. Сейчас был не тот случай. Но без очков она щурилась.
– Это что, ты теперь богатая?
– Это завещание.
– На тебя?
– На меня.
– Виктор знает?
– Узнает.
– И что ты хочешь?
Я смотрела на неё. У неё на щеке был след от подушки, красная борозда от уха до подбородка. Я раньше не замечала, что у неё такие тонкие щёки.
– Ничего, – сказала я. – Я хотела, чтобы вы знали.
– Знала что?
– Что я не приживалка.
Она сжала конверт. Бумага хрустнула.
– Я никогда так не говорила.
– Говорили.
– Ну, в шутку.
– Пятнадцать лет в шутку.
Она посмотрела в сторону. На обои. Обои у нас в коридоре старые, в мелкий цветочек. Один цветок, у самой плинтуса, оторван. Я его ещё пять лет назад заметила. Так и не подклеила.
– Чай я вам налила, – сказала я. – С чабрецом. Остывает.
Я ушла в комнату. Закрыла дверь.
Виктор пришёл в обед. Он работал в этот день в первую смену, заканчивал в два. Я слышала, как он открыл дверь. Как мать его встретила. Как они о чём-то говорили в коридоре, тихо.
Потом он вошёл.
Я сидела у окна. На коленях у меня лежала книга, я её не читала. Просто держала.
– Вера.
Он назвал меня по имени. Он редко называл. Обычно «слышь», «ты дома», «иди есть». А тут – Вера.
– Да.
– Мама говорит, ты получила.
– Да.
– Четыре миллиона.
– И квартиру.
Он сел на край кровати. Снял очки. Потёр переносицу.
– И что ты теперь?
– Не знаю.
– Уйдёшь?
– Не знаю.
Он молчал. Я смотрела в окно. Во дворе мужик чистил снег. Лопата скребла по асфальту. Звук был размеренный, раз, раз, раз.
– Знаешь, – сказал он, – я никогда не думал, что у тебя что-то будет.
Я повернулась. Посмотрела на него.
– Что-то будет, – повторила я. – Что-то?
– Я не так сказал. Я в смысле денег.
– Я поняла, в каком смысле.
Он опять надел очки. Дужка у него погнута, очки сидят криво. Я давно ему говорила, сходи поправь. Он не сходил.
– Вера. Ты не обижайся.
– Я не обижаюсь.
И это была правда. Я не обижалась. Я просто впервые за пятнадцать лет ясно увидела его лицо. Не родное. Не чужое. Просто лицо мужика лет сорока пяти, с криво сидящими очками и усталыми глазами.
Вечером Клавдия Ивановна пришла ко мне в комнату.
Это случилось второй раз за пятнадцать лет. Первый раз был, когда я попала в больницу с воспалением. Она принесла кефир.
Сейчас она держала в руках свою тетрадь.
– На.
– Что это?
– Возьми.
Я взяла. Тетрадь была толстая, в клеточку, с потёртыми углами. На обложке её почерком: «Расходы».
– Зачем?
– Не знаю. – Она пожала плечами. – Выбросишь сама. Я не могу.
Она ушла.
Я открыла. Первые страницы – обычные расходы. Молоко. Хлеб. Картошка. Цены росли год от года, страницы желтели. Где-то с двух тысяч десятого года начались примечания: «Верин чай 30 руб». «Вера брала сахар 100 гр». «Верины носки в стирке, порошка ушло больше».
Дальше ровные столбцы. На каждой странице.
Я перелистывала. Дочитала до сегодняшнего числа. На последней странице стояла запись: «Верин конверт. Завещание. Четыре миллиона».
И ничего больше.
Ни цифры. Ни счёта. Ни слова «приживалка».
Я закрыла тетрадь. Положила на тумбочку.
Не выбросила.
Прошла неделя.
Я не уехала. Не подала на развод. Не продала квартиру в Питере. Ничего не сделала из того, что, наверное, должна была.
Просто утром я снова заварила чай. Свой. В чашке с отколотой ручкой.
Клавдия Ивановна сидела за столом. Молча. Тетради на холодильнике больше не было, я её убрала в свой чемодан. К конверту от нотариуса.
– Ложку не ту взяла, – сказала Клавдия Ивановна.
Я посмотрела. Действительно, не ту. Длинная ручка, витая рукоятка.
– Эта чья, Клавдия Ивановна?
– Моей мамы. Серебряная. Я её прячу в банке за чаем.
– Зачем прячете?
– Чтобы не потерялась.
Я положила ложку обратно. Взяла свою, обычную, нержавейку. Размешала сахар.
– Вера.
– Да.
Она хотела что-то сказать. Я видела по губам, она их шевелила, складывала слова. Потом разогнула. Промолчала.
– Чай хороший, – сказала она через минуту. – Свежий?
– Свежий.
Она пила. Я пила. За окном начинало светать, медленно, по-зимнему, серым.
Виктор вышел в кухню. В трусах и майке. Зевнул.
– Доброе.
– Доброе, – сказали мы обе.
Он сел. Налил себе.
– Вера, ты сегодня дома?
– Дома.
– Не уезжаешь?
– Не сегодня.
Он кивнул. Молча начал есть кашу, ту, что я сварила утром.
Я смотрела в окно. На люстре в углу всё ещё висела паутина. Я её так и не убрала.
Ну, в общем, так.