У ворот стояли синие «Жигули». Не наши.
Я постояла на дороге, посмотрела на машину, пошла дальше. Знаете, как бывает – что-то не на месте, а ты всё равно идёшь, как шла. По привычке. По глупости, может. Калитка скрипнула на той же ноте, на какой скрипела всегда, и забор был тот же, и шиповник у калитки разросся, и скворечник на берёзе, который ещё отец прибивал, тоже был на месте. Только машина у ворот.
Я ехала к матери. То есть не к матери, конечно. Матери два года как нет. Я ехала на её дачу. На свою, вернее. Но в голове это как-то не связалось – слово «своя» к этому дому не приставало. Я в электричке всю дорогу просидела у окна и думала про чашку. Мамина чашка с васильками, в серванте, на нижней полке. Из неё мать пила чай каждый вечер, пока ноги ходили. Я её не выкинула, не разбила, не подарила. Я её просто оставила, как стояла. И всё это время думала: приеду – заварю.
В электричке вагон был пустой. По будням после дачников всегда так. Я смотрела в окно и считала станции, как считала в детстве, когда мать брала меня сюда на лето. Мать всегда покупала в электричке пирожки. С печёнкой. Я их не любила, но ела, потому что мать радовалась, когда я ела. Сейчас в вагон тоже зашла женщина с лотком. Я пирожок не купила. Не из-за матери. Просто не хотелось.
У крыльца лежал чужой коврик. Резиновый, с надписью "Welcome". Я свой коврик помнила – тряпичный, плетёный, мать сама его вязала. Чужой коврик я переступила.
Дверь открылась. Замок не менялся, наверное, давно. Я переступила порог, поставила сумку, сняла кроссовки.
В прихожей стояли тапочки. Розовые, с помпонами. Большие, не мои.
Я постояла. Посмотрела на тапочки.
– Здравствуйте, – сказала я тапочкам.
Тапочки промолчали.
В кухне на газовой плите стояла кастрюля. Маленькая, белая, эмалированная, не моя. В кастрюле что-то пригорело. Молоко, кажется. Пенка прилипла к дну, и пахло чужим завтраком. Я подошла к раковине.
В раковине стояла мамина чашка. С васильками. Грязная.
Я не сразу сообразила, что делать. То есть сначала я просто стояла и смотрела. Потом включила воду. Потом выключила.
Знаете, есть такие моменты, когда понимаешь две вещи одновременно. Первая – что в твоём доме без тебя жили. Вторая – что чашку трогали чужими руками, и она это пережила. Я почему-то больше про чашку думала. Хотя должна была про дом.
Во второй комнате на стуле висел халат. Тоже чужой. Розовый, в цветочках. Я халат не трогала, открыла шкаф. В шкафу висели мамины вещи, как и были. Пальто демисезонное серое. Кофта вязаная. Платье в горошек, которое она надевала на день рождения. Я на эти вещи давно собиралась. Думала, разберу. Не разобрала.
Между маминым пальто и кофтой висела куртка. Белая, болоньевая, с капюшоном. Не моя. Я закрыла шкаф.
На подоконнике в спальне стояла фотография. Мамина – она с папой на крыльце. Рамка та же. Стекло протёрто. Кто-то протирал.
Я села на кровать. Кровать заскрипела по-старому.
И вот тогда я услышала калитку.
– Ой! Тамар! Ты?
Римма стояла в дверях с сумкой из "Сельпо". Из сумки торчал длинный батон. И ещё бутылка молока. И пакет сахара, кажется. Она и не пыталась сумку поставить.
– Я, – сказала я.
– Ой, Тамар. А ты как? То есть когда? То есть ты позвонила бы.
Она наконец поставила сумку. Сняла кроссовки. Не свои, мне показалось, мамины. У матери были такие же – серые, с белой подошвой. Я не разобрала точно. Я смотрела на сумку.
– Я не знала, что мне куда-то нужно звонить, чтобы приехать к себе на дачу, – сказала я.
Это получилось ровно. Без металла. Я даже сама удивилась.
Римма заулыбалась. У неё всегда так – когда не знает, что сказать, начинает улыбаться шире обычного.
– Ну ты что, ну какая ты. Я ж тут так, временно. Ну ты ж знаешь, как у меня с квартирой. Ну Витя сказал, что вы всё равно не ездите. Ну я подумала, ну чего ж ей пустой стоять, даче-то.
– Сколько временно?
Римма поправила волосы. У неё на пальце было кольцо, которого я раньше не видела. Серебряное, с зелёным камнем.
– Ну. Не помню точно. С позапрошлой весны где-то.
Я кивнула.
В общем, есть такая штука. Когда тебе говорят то, что должно ударить, а ты слышишь это как через стену. Будто и тебя касается, и не тебя. Я кивала и думала про чашку. Чашку надо помыть. И ещё – что мужу позвонить надо. И ещё – что соседка Зинаида, наверное, всё знает. И, наверное, никому не сказала. Потому что Зинаида у нас деликатная.
– Чай будешь? – спросила Римма.
Я посмотрела на неё.
– Из чьей чашки?
Римма не сразу поняла. Потом поняла. И сразу стала меньше.
Я вышла во двор. Достала телефон. Дозвонилась не сразу.
– Слушаю, – сказал он.
– Витя. Я на даче.
Он помолчал.
– Сейчас.
«Сейчас» у него давно значит «дай мне подумать, как ответить». Я ждала. Он молчал.
– Витя, – сказала я. – Тут Римма.
Он опять помолчал. Я слышала, как у него в кабинете гудит кулер.
– Ну. Так получилось, Тамар. Я тебе вечером всё.
– Что вечером?
– Объясню.
– Ты знал.
– Тамар. Ну. Не то чтобы.
– Витя.
– Ну, знал. В общем. Получилось так.
Я нажала отбой. Постояла. Посмотрела на скворечник на берёзе. В скворечник как раз залетал воробей. Не скворец. Скворечник был для скворцов, а жил в нём воробей. Это меня сейчас задело почему-то больше, чем разговор.
Я вернулась в дом. Римма сидела на кухне за столом. Перед ней стоял чай. В моей кружке, не маминой. Я заметила.
– Римма. А кто тебе разрешил?
Она подняла глаза.
– В смысле?
– Вот в этом смысле, в котором я спросила.
– Ну Витя сказал.
– Витя – это половина. Я – вторая половина. Ты у второй половины спрашивала?
Римма смотрела в чай. Чай у неё в кружке был слишком тёмный, видно, заварила сильно. Я этот чай ей не предлагала.
– Тамар. Ну ты что.
– Я ничего. Я спрашиваю.
– Ну. Не спрашивала.
– Вот.
Я постояла. Развернулась. Пошла к двери.
– Ты куда? – спросила Римма.
– К Виктору Палычу, – сказала я. – К слесарю.
Римма подняла голову.
– Зачем?
Я не ответила.
Виктор Палыч жил через две улицы. Виктор Палыч – это сосед, не муж. Он на посёлке слесарит много лет. Тот самый, который ещё отцу трубы менял. Сейчас он совсем седой, и руки у него стали меньше слушаться, но замки он по-прежнему ставит. И никто не ставит лучше.
Я шла по улице. Был вечер. Сирень уже отцветала, и пахло отцветшей сиренью. Знаете этот запах. Когда уже не сладко, а почти кисло. Вот так пахло.
У Виктора Палыча сидела жена на скамейке, лущила горох.
– Тамар? Ты что ж не зашла-то сразу.
– Виктор Палыч можно?
Он вышел в трико. Посмотрел на меня. Не спросил, что случилось. Виктор Палыч никогда не спрашивает. Он по лицу читает.
– Замок?
– Два. На калитку и на дверь. Сегодня.
– Сегодня.
– Сегодня.
Он кивнул. Пошёл за инструментами.
Жена его, Клавдия, посмотрела на меня. Хотела что-то сказать. Не сказала. Лущила дальше.
Виктор Палыч работал молча. Инструмент у него был в кожаной сумке, старой, с латаной ручкой. Он раскладывал отвёртки на крыльце, и Римма стояла в дверях и смотрела.
– Тамар, – сказала Римма. – Ну ты что.
– Ничего.
– Ну Тамар. Ну подожди. Давай поговорим.
– Поговорим.
– Я ж тебе сейчас всё.
– Поговорим, – сказала я ещё раз. – Только сначала Виктор Палыч поставит замок.
Виктор Палыч не оборачивался. Он сверлил. Сверло визжало. Пахло стружкой и маслом. Хороший запах. Уверенный.
Римма ушла обратно в дом.
Когда замки встали, Виктор Палыч собрал инструмент, отдал мне новые ключи. Я положила их в карман.
– Сколько, Витя?
– Потом.
– Сколько.
Он назвал. Я отдала наличными. Он не пересчитывал. Сунул в карман.
– Если что – зови, – сказал он.
– Если что – позову.
Он пошёл по улице, и я смотрела ему в спину, пока он не свернул.
Римма сидела на кухне. Чай уже допила. Кружка стояла пустая.
– Римма. Тебе нужно собраться.
Она подняла на меня глаза. У неё на ресницах висело что-то – то ли тушь, то ли слеза, я не разобрала. Я не стала смотреть внимательнее.
– Тамар. Куда я поеду. Уже поздно.
– У тебя машина у калитки.
– Тамар.
– Время рабочее. До города недолго.
Она встала. Пошла собираться. Я слышала, как она открывает шкаф, как шуршит пакетами. Я сидела в кухне и смотрела на чашку с васильками. Чашка стояла на сушилке. Я её всё-таки помыла, пока Виктор Палыч работал. Аккуратно. Без металлической мочалки. Только губкой.
Чашка была целая. На донышке маленькая царапинка, но она была там и при матери. Это я помнила.
Римма вышла в прихожую с большой сумкой и пакетом. На сумке висел розовый помпон – оторвался от тапка, наверное. Тапки она забрала. И халат. И болоньевую куртку из шкафа.
– Ключ, – сказала я.
– Что?
– Ключ от дома, который у тебя.
Она пошарила в сумке. Достала. Положила на тумбочку. Я не стала его сразу брать.
– Тамар, – сказала Римма. – Ты подумай. Это ж я. Это ж родная.
– Подумаю, – сказала я.
Она ушла. Калитка скрипнула. Машина зафырчала, потом завелась. Уехала.
Я стояла в прихожей и смотрела на старый ключ на тумбочке. Ключ был мой, дачный, с синей пластиковой биркой. Я узнала бирку – её ещё мать клеила. Я взяла ключ, положила в карман к новым.
Поздно вечером муж позвонил. Я не взяла. Он позвонил ещё раз. Я не взяла. На очередной – ответила.
– Тамар.
– Слушаю.
– Ты что наделала.
– А ты что наделал.
Он помолчал. Кулера уже не было слышно – он был дома. Дома у нас ничего не гудит. Дома у нас только холодильник иногда щёлкает.
– Ну Тамар. Ну давай по-человечески.
– Давай.
– Я завтра приеду.
– Не надо.
– Тамар.
– Витя, я тут хочу побыть. Одна. Несколько дней.
– А как же.
Он не закончил «а как же что». Я тоже не стала спрашивать. Он, видимо, хотел сказать «а как же я» или «а как же мы» или ещё что-нибудь. Я подождала. Он не сказал.
– Спокойной ночи, – сказала я.
Положила трубку. Не выключила. Просто положила.
Я ходила по дому и смотрела на вещи. Открывала шкафы. В большом шкафу остались только мамины вещи. Куртки чужой больше не было. Розовый халат тоже исчез. На подоконнике стояла фотография родителей – её Римма не тронула.
В кухонной тумбочке лежала пачка чая, которой я не покупала. Какой-то "Гринфилд" с лимоном. Я к нему не привыкла. Я заварила свой. Чёрный, в пакетике, в своей кружке. В мамину чашку я заваривать не стала.
За окном темнело. Сирень в сумерках пахла иначе – мокро, прохладно. Я вышла на крыльцо. Села на ступеньку. Посидела.
Знаете, я думала, что мне сейчас будет очень больно. То есть ждала, что меня накроет. Меня не накрыло. Просто было тихо. И в этой тишине я слышала, как сосед через дорогу включил радио. Бубнит что-то. Прогноз погоды, кажется. Завтра обещали без осадков.
Я зашла в дом. Закрыла дверь на новый замок. Ключ повернулся легко. Виктор Палыч хорошо работает.
В постели я лежала и думала про мужа. То есть не думала. То есть пыталась не думать, а получалось вот что: я вспоминала, как он называл сестру "Риммкой", и как они смеялись, когда мать приготовит щи, и как Римма всегда приезжала к нам без звонка. Не на день, не на два. Ну, родня же.
Я раньше думала, что это меня умиляет. Что у Вити с сестрой такие отношения. А оказалось, что это не отношения с сестрой. Это что-то другое. Не знаю, как назвать. Я не стала называть.
Уснула я не сразу.
Утром я проснулась рано. Окно было открыто, и в окно пел воробей из скворечника. Воробей пел не очень хорошо. Но пел.
Я встала. Подошла к серванту. Открыла. Достала чашку с васильками.
Чашка была сухая. Чистая. С царапинкой на донышке.
Я заварила в ней чай. В первый раз с тех пор. До этого я её только мыла и ставила обратно, ничего из неё не пила. Боялась – вдруг разобью. А сегодня заварила. Села у окна.
Чай был обычный. Не лучше, чем из кружки. Но из чашки.
В калитку постучали.
– Тамар? Ты тут?
Это была Зинаида. Соседка моя.
Я открыла. Зинаида стояла с банкой молока. На ней белый платок, как всегда, и кофта, тоже как всегда.
– Доброе. Я смотрю – машина уехала, а ты осталась. Я подумала, может, молочка тебе.
Она протянула банку.
– Спасибо, Зин.
Зинаида посмотрела на меня. Потом мимо меня – в дом. В прихожей было пусто, только мои кроссовки.
– Я ничего не говорила, ты ж знаешь. Мне не моё дело.
– Знаю.
– Я только подумала. Ну. Что ты сама лучше посмотришь. Когда приедешь.
– Спасибо, Зин.
Зинаида постояла. Хотела что-то ещё. Не сказала. Кивнула. Пошла к себе.
Я смотрела ей в спину. Платок у неё белый, и волосы серые из-под платка. Зинаида у меня всегда в этом платке. С тех пор как мы вообще на эту дачу ездим. Это, наверное, тот самый платок. Хотя нет. Тот, наверное, у неё уже стерся. Это другой, такой же.
Я закрыла калитку. Постояла на крыльце.
В руке у меня была чашка с васильками. С чаем. Чай уже немного остыл, но был ещё тёплый.
Я допила. Пошла мыть.
У раковины я стояла и думала, что муж сегодня не позвонит. Или позвонит, но не сегодня. Или позвонит сегодня и скажет «сейчас». Всё это было возможно. И всё это меня сейчас интересовало меньше, чем то, что чашка вернулась на полку.
Я вытерла её полотенцем. Маминым полотенцем – оно лежало в шкафу за дверью кухни, в стопке, и пахло матерью и стиральным порошком, который она брала. Порошка этого уже не делают.
Поставила в сервант. Закрыла дверцу.
В стекле серванта отразилось окно, и в окне был сад. И берёза. И скворечник, в котором жил воробей.
Я открыла окно шире. Воробей вылетел, вернулся. Сел на ветку. Посмотрел на меня. Посмотрел в окно.
Я налила себе ещё чаю. Из пакетика, в свою кружку. Села.
Телефон лежал на столе экраном вниз. Он не звонил. И я этого не ждала. То есть ждала, конечно, но как-то так – без напряжения, как ждут поезд, который скоро. Когда приходит – приходит. Когда не приходит – едешь следующим.
Я сидела и пила чай. Просто пила.