Любовно-исторический роман
Глава 10
Габриэль стоял перед высокой дубовой дверью, обитой медными гвоздями, и чувствовал, как под сюртуком, в потайном кармане, жжёт грудь сложенный вчетверо лист бумаги. Свидетельство о цивизме. Фальшивое. Плод бессонной ночи, дрожащих рук и старого чертёжного мастерства. Он провёл ладонью по лицу, проверяя, не осталось ли следов бессонницы — щетина была тщательно выскоблена (он всё же нашёл время добриться перед выходом), волосы зачёсаны назад и стянуты чёрной лентой. Сюртук из тёмно-синего сукна застёгнут до горла, стальные пуговицы с фригийскими колпаками начищены до блеска. Он должен выглядеть безупречно. Сегодня он играет роль верного слуги Республики, и цена этой роли — две жизни.
Он постучал.
— Войдите! — голос Фукье-Тенвиля, сухой, как шелест бумаг.
Габриэль толкнул дверь и шагнул в кабинет.
Обстановка не изменилась со вчерашнего дня, но сегодня Габриэль разглядывал её с особым вниманием — так солдат перед боем изучает поле, где решится его судьба. Высокий сводчатый потолок терялся в полумраке, нервюры сходились к замковому камню, на котором ещё угадывались остатки сбитого герба. Стены, голые и холодные, были сложены из крупных блоков желтоватого известняка — того самого, из которого строили весь Париж. Местами камень потемнел от времени и копоти масляных ламп, местами проступали белёсые пятна сырости. В простенке между окнами висела карта Парижа, утыканная красными булавками — следы арестов, понял Габриэль. Рядом с картой — гравюра в простой деревянной раме: аллегория Правосудия, но не прежняя, с завязанными глазами, а новая, революционная — женщина во фригийском колпаке, с весами в одной руке и мечом в другой.
Письменный стол из потемневшего дуба был всё так же завален бумагами, папками и кожаными футлярами. Бронзовый бюст Марата смотрел пустыми глазницами на вошедшего. Рядом с бюстом стояла чернильница — массивная, из тёмного стекла с медной крышкой, и песочница для промокания чернил. Перья, десяток перьев, очинённых и готовых к работе, лежали в глиняном стакане.
Фукье-Тенвиль сидел за столом, но не работал. Он полулежал в кресле, откинувшись на высокую спинку, и смотрел в окно, за которым моросил серый парижский дождь. Одет он был, как и вчера, с подчёркнутой суровостью: длинный сюртук из грубого тёмно-коричневого сукна, застёгнутый до горла, без жабо, чёрный шейный платок, затянутый туго. Но сегодня Габриэль заметил деталь, ускользнувшую раньше: на мизинце левой руки общественного обвинителя поблёскивало кольцо — простое, серебряное, с тёмным камнем. Камень был почти чёрным, но при повороте руки в нём вспыхивала алая искра. Гранат? Или что-то иное? Кольцо явно было старым, фамильным — и совершенно неуместным на руке сурового якобинца.
— Гражданин Валетт, — Фукье-Тенвиль перевёл взгляд на вошедшего. — Вы принесли результаты проверки?
— Так точно, гражданин обвинитель.
Габриэль подошёл к столу, стараясь, чтобы шаги звучали уверенно, неспешно. Достал из внутреннего кармана сложенный документ и протянул его. Их пальцы на мгновение встретились — пальцы Фукье-Тенвиля были сухими и холодными, как пергамент.
Общественный обвинитель развернул свидетельство. Его глаза — серые, холодные, как зимнее небо, — заскользили по строчкам. Габриэль стоял навытяжку, стараясь дышать ровно. Он смотрел не на документ, а на лицо читающего. Морщины на лбу Фукье-Тенвиля углубились — он хмурился. Пауза затягивалась.
— Артель Леграна, — произнёс он наконец, и голос его звучал задумчиво. — Улица Муфтар. Странно, что я о ней не слышал. Я знаю все каменные дворы Парижа.
У Габриэля ёкнуло сердце. Но он заставил себя ответить спокойно:
— Мелкая артель, гражданин обвинитель. Всего четверо каменщиков. Работали в основном по частным заказам, не по городским подрядам. Потому и не на слуху.
Фукье-Тенвиль поднёс документ к свету из окна. Габриэль замер. Сейчас он увидит водяной знак — фригийский колпак, выдавленный медной пластинкой. Сейчас он заметит, что печать чуть темнее обычного, что чернила на сгибе легли неровно...
— Хорошо, — Фукье-Тенвиль опустил документ и положил его на стол. — Я удовлетворён. Вдова Клеман может быть освобождена из-под стражи. Но с предписанием не покидать Париж без разрешения секции.
Габриэль выдохнул. Почти незаметно, но плечи его чуть опустились.
— Слушаюсь, гражданин обвинитель. Я распоряжусь.
Он уже собирался поклониться и выйти, когда Фукье-Тенвиль поднял руку.
— Постойте, Валетт. Вы выглядите усталым. Бессонная ночь?
Габриэль замер.
— Много работы, гражданин обвинитель. Списки подозрительных, допросы...
— Знаю, знаю. — Фукье-Тенвиль вдруг усмехнулся — и усмешка эта была неожиданной на его сухом лице. — У всех много работы. Но даже у слуг Республики должно быть время для... передышки. Присядьте. Выпьете со мной?
Это было не приглашение. Это был приказ, облечённый в форму вежливости. Габриэль понимал: отказаться нельзя.
— Почту за честь, гражданин обвинитель.
Фукье-Тенвиль поднялся из-за стола и прошёл в угол кабинета, где стоял небольшой шкафчик из тёмного дерева. Габриэль раньше не обращал на него внимания. Обвинитель открыл дверцы, и взору открылось то, что никак не вязалось с аскетичным образом якобинца.
В шкафчике, на полках, устланных выцветшим бархатом, стояли бутылки. Десяток, может, полтора. Тёмное стекло, запылённые этикетки. Рядом — посуда: не глиняные кружки, а серебряные кубки, потемневшие от времени, но с остатками гравировки — виноградные лозы и гроздья. И тарелки — фаянсовые, белые с синим узором, старинного руанского фарфора. Всё это было конфискованным имуществом аристократов, понял Габриэль. Фукье-Тенвиль, публично презиравший роскошь, втайне окружил себя её осколками.
— Бургундское, — сказал обвинитель, доставая пузатую бутылку тёмного стекла. — Урожай восемьдесят девятого. Последний хороший год перед всем этим.
Он не уточнил, что значит «всем этим», но Габриэль понял. Революция. Террор. Кровь.
Фукье-Тенвиль поставил на стол два серебряных кубка. Снял сургуч с горлышка бутылки — сургуч был красным, с оттиском давно сбитого дворянского герба, — и налил вино. Жидкость была тёмно-рубиновой, почти чёрной в полумраке, и пахла терпко, густо, с нотами вишни, дубовой коры и чего-то пряного.
— Садитесь же, Валетт. — Фукье-Тенвиль указал на стул напротив стола. — Не стойте столбом.
Габриэль сел. Стул был жёстким, с прямой спинкой, неудобным — нарочито неудобным, чтобы посетители не расслаблялись. Обвинитель подвинул к нему кубок.
— Пробуйте.
Габриэль взял кубок. Серебро было холодным, тяжёлым. Он поднёс вино к губам, сделал глоток. Вкус был богатым, сложным — ничего общего с дешёвым пойлом, которое он пил в трактирах. Это было вино аристократов, вино, которое подавали на обедах у маркизов и графов.
— Хорошо, — сказал он, опуская кубок.
— Да, — согласился Фукье-Тенвиль. — У нас, слуг народа, должно быть хоть что-то хорошее. Иначе сойдём с ума.
Он сделал большой глоток, почти половину кубка, и откинулся в кресле. Лицо его, обычно напряжённое, как у человека, постоянно ожидающего удара, слегка расслабилось. Морщины на лбу разгладились. Глаза, серые и холодные, подёрнулись дымкой — то ли от вина, то ли от воспоминаний.
— Знаете, Валетт, — произнёс он задумчиво, — я иногда думаю: что мы строим? Мы рубим головы, мы сносим башни, мы стираем с лица земли целые сословия. А что взамен? Республика добродетели? Или просто пустота?
Габриэль молчал. Такой разговор был опасен. Слишком опасен.
— Молчите? — Фукье-Тенвиль усмехнулся. — Правильно. Я бы на вашем месте тоже молчал. Но мы одни, Валетт. Здесь нет шпионов Робеспьера. Здесь только вы, я и это вино.
Он снова налил — себе и Габриэлю.
— Я ведь не всегда был... таким. — Обвинитель посмотрел на свои руки, на кольцо с тёмным камнем. — Когда-то я верил. Искренне верил. Что мы строим новый мир. Свободный. Справедливый. Мир, где сын каменщика может стать архитектором, а не таскать камни на стройке.
Габриэль вздрогнул. Откуда он знает? Фукье-Тенвиль заметил его реакцию.
— Да, я знаю о вас, Валетт. О вашем отце. О ваших чертежах. О том, что вы когда-то мечтали строить соборы. Я наводил справки. Служба у меня такая — знать всё обо всех.
Он отпил ещё вина.
— Я тоже мечтал. Не о соборах — о справедливости. Я был адвокатом, Валетт. Вел дела бедняков. Видел, как аристократы вытирают ноги о закон. Как судьи продаются за золото. Я ненавидел их. И когда грянула Революция, я подумал: вот оно. Свершилось. Теперь мы построим мир, где закон один для всех.
Он замолчал, глядя в тёмную глубину кубка.
— Но чем дальше, тем больше я вижу: мы просто меняем одну тиранию на другую. Раньше людей казнили за то, что они родились не в том сословии. Теперь — за то, что они родились в том сословии. Где разница, Валетт? Где справедливость?
Габриэль чувствовал, как холодок бежит по спине. Если это провокация, он погиб. Если Фукье-Тенвиль говорит искренне — они оба погибли, потому что такие речи в Париже 1793 года означали гильотину.
— Вы молчите, — снова усмехнулся обвинитель. — Умно. Очень умно. Я бы тоже молчал. Но знаете, что я понял за эти годы, Валетт? Молчание не спасает. Никого и никогда. Они всё равно придут за тобой. Рано или поздно.
Он поднялся, подошёл к окну. Серая морось за стёклами рисовала на его лице тени.
— Марат мёртв, — произнёс он глухо. — Дантона скоро не станет. Робеспьер... Робеспьер пожирает всех, кто стоит рядом. Я отправляю людей на эшафот десятками, сотнями, но я знаю: однажды черёд дойдёт и до меня. Потому что эта машина не останавливается. Она требует всё новых и новых жертв.
Он обернулся к Габриэлю. В серых глазах стояла странная смесь усталости, цинизма и чего-то похожего на отчаяние.
— Поэтому я пью это вино, Валетт. Пью из серебра казнённых аристократов. Ем с фаянса, отнятого у мёртвых. Пытаюсь урвать хоть что-то от жизни, пока она не кончилась. Потому что кончится она скоро. Для всех нас.
Габриэль молчал. Он смотрел на этого человека — страшного, безжалостного, отправившего на смерть сотни, — и впервые видел в нём не монстра, а сломленного, уставшего человека, который когда-то верил в справедливость и теперь пожинает плоды своей веры.
— Я... я не знаю, что сказать, гражданин обвинитель, — выдавил он наконец.
— Ничего не говорите. — Фукье-Тенвиль вернулся к столу и снова наполнил кубки. — Просто пейте. И запомните: если когда-нибудь вам понадобится... отсрочка. Или помощь. Приходите. Я не стал бы обвинителем, если бы не умел закрывать глаза на некоторые вещи. Разумеется, в обмен на... взаимность.
Он поднял кубок и посмотрел на Габриэля поверх края. Взгляд был острым, трезвым, несмотря на выпитое вино.
— За Республику, Валетт. За нашу проклятую, кровавую, великую Республику.
Габриэль поднял свой кубок.
— За Республику.
Они выпили. Вино обожгло горло, разлилось теплом по груди. Габриэль чувствовал, как хмель мягко туманит голову, но мысли оставались ясными. Он понимал: этот разговор — не просто пьяная исповедь. Это вербовка. Или проверка. Или и то, и другое. Фукье-Тенвиль протягивал ему руку — и одновременно заносил над ним топор.
— Идите, Валетт. — Обвинитель махнул рукой. — Освобождайте свою вдову. И помните: у меня длинные руки и хорошая память.
Габриэль поднялся. Поклонился. Шагнул к двери, чувствуя, как под сюртуком снова жжёт грудь — но теперь не фальшивый документ, а что-то иное. Страх. И странное, неожиданное сочувствие к человеку, которого он ещё час назад считал бездушным палачом.
Он вышел в коридор, и дверь за ним закрылась. В кабинете Фукье-Тенвиль остался один. Он допил вино, поставил кубок на стол и долго смотрел на дверь, за которой исчез его следователь.
— Все мы ходим по краю, — прошептал он в пустоту. — И каждый выбирает, в какую сторону упасть.
Подписывайтесь на дзен-канал Реальная любовь и не забудьте поставить лайк))
А также приглашаю вас в мой Канал МАХ