Есть вещи, которые не объяснишь человеку, не ходившему по минному полю. Не потому, что секрет. Не потому, что слов нет. Слова есть. Просто слово в этом случае ничего не весит. Говоришь «страх». Человек кивает, думает, что понял.
Но он думает про экзамен, про начальника, про то, как опаздывал на поезд. Он не думает про 4 утра, декабрь, Грозный и про то, как снимаешь берцы посреди минного поля и надеваешь кеды. Советские. Два мяча. Размер 43. Подошва тонкая, как школьная тетрадка.
Это не безумие, это метод. В берце не почувствуешь ничего. Подошва толстая, жесткая, она тебя от земли отрезает. Идешь уверенно, ступаешь плотно и прямо так уверенно идешь до взрыва. ПМН-2 под слоем грунта дает провал. Три, максимум четыре миллиметра. Еле заметная. В берцах этого не поймать. В кедах поймаешь, если умеешь слушать подошвой. Если идешь медленно, если не торопишься жить.
Меня зовут Анатолий Сазонов. Старший сержант. Саперный взвод. 276-й мотострелковый полк. 31 год. За плечами два тура в Афгане, один в Первой Чечне, здесь во Второй, второй месяц. Грозный. Декабрь 99-го.
Я курю „Приму“. Не потому, что нравится, а потому что есть». До выхода оставалось минут сорок, когда я в последний раз посмотрел на кеды. Они лежали у основания моего вещмешка, там, где всегда. Я вожу их с первого тура, с Афгана. Тогда один старый прапор, Михалыч, инженерный батальон, три ранения, руки как лопаты, показал мне этот способ.
Он сам ходил в кирзачах, но кирза тонкая была, старая, вся в трещинах. «В хорошей обуви, Виталян, ты земли не слышишь», — сказал он. — А земля все слышит про тебя. Михалыч подорвался в 86-м. Не на мине, на растяжке. Удушило. Это уже другая история.
Кеды я взял по его совету. Нашел на барахолке в Ташкенте, взял две пары сразу, про запас. Одну пару сносил еще в Кандагаре. Это последняя. Зал был... Нет, не зал, помещение. Бывший цех какого-то предприятия. Стены в копоти, окна без стекол, заложены кирпичом в два ряда.
Наш взвод ночевал здесь третьи сутки. Шесть человек и лейтенант Панов. Он спал в комнате бывшего мастера. Отдельно. Но это не снобизм. Просто так положено.
Он молодой, Панов. Двадцать три года. Рязанская десантная. Пришел к нам месяц назад. Старается. Не лезет куда не надо. Уже хорошо. Я сидел на своем месте у стены и смотрел на кеды. Рядом возился Кровец. Виктор Кровец. Харьков. Двадцать лет. Полгода до дембеля. Здоровый, рыжий, шумный. Из той породы, что всегда что-то жует или жалуется. И это не раздражает, потому что жалобы у него смешные.
Сейчас он скоблил ложкой по дну консервной банки из-под перловки. Методично, без злобы, просто чтобы руки были заняты. Звук этот, металл по металлу, я слышал уже минут пятнадцать. Привык.
— Слышь, Толяныч, — сказал он, не поднимая головы. — А правда, что саперы на пенсию раньше уходят?
— Правда.
— На сколько лет?
— Кто доживает, на пять.
Кровец замолчал. Потом снова заскреб ложкой.
Шушин сидел у дальней стены и писал письмо. Алексей Шушин, 19 лет, Киров, 3 месяца в армии. Первый реальный выход сегодня ночью. Он писал письмо уже час. Листок у него был один, тетрадный, в клетку, и он писал мелко, заполняя каждую строчку до края. Я не смотрел, что он пишет. Это не мое дело. Но я видел, как он несколько раз останавливался и смотрел в потолок.
Не думал, просто смотрел. Так смотрят, когда ищут слова, которых нет, или когда боятся, что это последнее письмо, и тогда каждое слово должно что-то весить, а не знаешь, что. Я знаю это чувство. Я писал такие письма. Еще в Афгане. Демин и Холодов играли в карты, молча, на спички. Ряднов спал, накрывшись бушлатом с головой, только сапоги торчали.
Сапоги у него были хорошие, почти новые. Мать прислала посылку в октябре. Я знал, потому что Ряднов рассказывал про мать. Не хвастался, просто рассказывал, когда некуда было деться от молчания. Мать у него в Воронеже, работает на почте. Каждую неделю письмо.
Я думал про письма. Про то, как они иногда приходят уже к другому адресату, не к тому, кому писали. Принесут письмо, а человека нет. Он неделю как в цинке, только никто дома еще не знает, потому что похоронка едет дольше. И читает письмо уже кто-то другой, или не читает никто. Просто лежит в казарме на тумбочке, и никто не знает, что с ним делать.
Я не думал об этом долго. Нельзя долго об этом думать перед выходом. Встал. Подошел к вещмешку. Достал кеды. Кровец поднял голову.
— Опять?
Я не ответил. Снял берцы. Сунул ноги в кеды, зашнуровал плотно двойным узлом. Подошва сразу дала ощущение. Холодный бетон пола через тонкую резину. Каждая неровность. Хорошо. Значит, работают.
— Сумасшедший! — сказал Кровец. Без злобы. Констатация.
Шушин оторвался от письма и посмотрел на мои ноги, на кеды, потом на меня. Ничего не спросил. Юный мальчик или просто понял, что вопрос не нужен?
Панов зашел за 20 минут до выхода. Разложил карту. Огрызок. Половина здания не нанесена. Сверху кружок карандашом и надпись «Ориентировочно». Я смотрел на этот кружок. Думал про то, кто рисовал. Сидел в штабе, пил чай, рисовал кружок. Ориентировочно. Хорошее слово. Ориентировочно — это значит, что точно никто не знает. Но ты иди.
— Задача, — сказал Панов. — Квартал между Маяковского и бывшим «Красным Молотом». Разведать, пометить минное поле. До рассвета. Выход 4:00. Эвакуация бортами. Точка сбора уточняется по выходу.
Я смотрел на карту и молчал. Спрашивать было нечего, ответов все равно не было. Ориентировочно — это все, что штаб мог нам дать.
— Состав группы, — продолжал Панов. — Сазонов, Кровец, Шушин, Демин, Холодов, Ряднов. Шесть человек плюс я на связи здесь.
Шушин убрал письмо в карман, аккуратно сложив вчетверо. Я видел это краем глаза, убирал не торопясь, как что-то ценное.
Перед выходом есть правило. Мое личное, никем не утвержденное, никому не объясненное. Не жать руки. Руку жмут на прощание.
Я не прощаюсь. Я иду и возвращаюсь. Так устроено в моей голове. Иначе не выходит. Мы уже стояли у ворот, когда Шушин повернулся ко мне. Протянул руку. Широко, открыто, по-деревенски. Как здороваются у него в Кирове, наверное. Девятнадцать лет, три месяца в армии, первый выход. Он не знал про правила.
Не мог знать. Я посмотрел на его руку. На широкую ладонь с мозолями от лопаты. Не от оружия еще. От лопаты. Значит, копал что-то гражданское до призыва. Огород, наверное. Или стройка. Посмотрел ему в глаза. Серые. Спокойные. Нарочито спокойные. Такое спокойствие, за которым стоит усилие. Я отвернулся. Пошел к воротам.
Он убрал руку. Ничего не сказал. Пошел следом. Генератор за воротами работал на холостых. Дизель ровный, монотонный, как чужое дыхание. Мороз был не сильный, градусов минус 10, но с ветром, сырым, с запахом горелого и чего-то химического, что висело над городом уже который день.
Я знал этот запах. Он не уходит. Он въедается в одежду, в кожу. И потом еще долго. Дома, на кухне, рядом с запахом борща и чистых занавесок. Ты вдруг чувствуешь его снова. Из ниоткуда. Из себя. Я сделал первый шаг за ворота. Кеды легли на мерзлый асфальт мягко, чутко. Я почувствовал каждый камень под подошвой. Каждую трещину. Земля молчала. Пока молчала.
— Первый, по-новому. Выдвигаемся. Время 4:02.
— Принял, первый. Канал держу. Удачи.
— Удачи.
Я не верю в удачу. Я верю в кеды, в щуп и в медленный шаг. Все остальное не мое. Пошли.
Город ночью не город. Днем Грозный еще притворяется. Стены стоят, часть окон целая, где-то даже дым из трубы. Живет кто-то, прячется, варит что-то на буржуйке. Есть иллюзия, что это просто очень запущенный район. Просто плохой квартал. Бывает. Ночью иллюзия уходит. Остается спокойствие.
Я шел вдоль стены. Левое плечо почти касается кирпича. Интервал между мной и Кравцом пять метров. Между Кравцом и Шушиным пять. Дальше Демин, Холодов, Ряднов. Шесть человек в цепочке, как бусины на нитке, которую легко оборвать. Я это знал. Они, наверное, тоже знали. Только не думали об этом сейчас, потому что думать об этом сейчас нельзя.
Кеды шли по мерзлому асфальту мягко, почти беззвучно. Это важно, не для мин, для всего остального. Берец громкий. Берец на обломке стекла — это звук, который слышно метров на 30 в тишине. А тишина здесь стоит такая, что у нее есть вес. Давит на уши. Только ветер, ветер иногда, сухой, с привкусом гари, прогоняет ее на секунду, и потом она возвращается обратно, плотная, как войлок.
Я давал инструктаж на ходу. Тихо, не оборачиваясь.
— Смотришь под ноги. Ни вперед, ни по сторонам. Только под ноги. Что-то мягче асфальта под подошвой — стоишь и говоришь мне. Ни назад, ни в сторону. Стоишь.
Сзади из темноты голос Шушина:
— Понял.
— Проволоку не трогаешь. Видишь провод — стоишь. Видишь консервную банку, кирпич, тряпку, что угодно, чего там не было минуту назад — стоишь. Любое сомнение — стоишь. Понял?
Я говорил это не для Шушина. То есть для него тоже, но главным образом для себя. Это ритуал. Проговорить вслух, установить правила, создать порядок там, где порядка нет. Когда произносишь слова, они становятся немного реальнее, немного тверже, чем-то, за что можно держаться.
Первый квартал прошли чисто. Снег, слежавшийся, плотный, под ним бетон. Я чувствовал это через подошву. Я работал щупом. Угол 45 градусов, медленно прослушиваешь каждые полметра. Темп — 3 метра в минуту. Остальные стояли позади и ждали, и мерзли, и молчали. Кровец один раз переступил с ноги на ногу. Я услышал хруст и поднял руку. Он замер, больше не шевелился. Это тоже часть работы — ждать, пока ты идешь вперед.
Многие думают, что сложнее идти первым. Нет. Когда идешь, делаешь что-то. Когда стоишь и ждешь в темноте, и слышишь только чужое дыхание и ветер, и знаешь, что впереди человек ползет по снегу в кедах и щупает землю пальцами, вот это труднее.
Я знаю, потому что стоял тоже, в Афгане, когда Михалыч шел первым. На втором квартале запах изменился. Я остановился раньше, чем понял почему. Тело остановилось само. Что-то в запахе, в воздухе. Горелая резина, это было и раньше. Под ней химия, пластик. Что-то технологическое с завода. И под этим совсем тихо железо. Холодное, смазанное, металл под снегом. Не ржавчина, не арматура.
Я присел. Луна в тот момент вышла из-за тучи. На секунду, не дольше. Этого хватило. У правой стены в снегу едва различимый контур, плоский, круглый, как перевернутое блюдце. Диаметр сантиметров 22. Я знал этот диаметр. ПТМ-1. Противотанковое. Нажимного действия.
На человека тоже хватит, с избытком. Активируется от давления больше 150 килограммов, но это паспортные данные. Старые мины работают по-своему. Воткнул флажок. Оранжевый, на тонком прутке. Я вожу их в правом кармане, штук сорок. Шагнул левее, на полтора метра. Продолжил.
Сзади Кровец тихо что-то сказал, я не разобрал, ветер унес. Потом услышал, как он засмеялся, почти беззвучно, только выдох такой узнаваемый. Кровец смеется часто и не к месту, это нервное, я давно понял.
— Слышь, — говорит он Шушину, — духи, а не кеды, сами снимают, да? Или наши им помогают?
Шушин хмыкнул. Я слышал, как он повернулся к Кравцу. Сделал шаг. Я почувствовал это спиной. Не услышал, не увидел. Именно почувствовал. Что-то изменилось в ритме шагов за мной. Один лишний звук, один лишний вес, положенный не туда. Остановился. Развернулся.
Шушин стоял, смотрел вниз. Лицо белое, не от холода. От холода белеют щеки, нос. Это было другое. Это была вся кровь, ушедшая разом куда-то внутрь.
— Сержант, — сказал он, голос ровный, почти ровный. — Тут... Мягко.
Я не побежал, бежать нельзя. Я пошел к нему, медленно, след в след по своим уже протоптанным следам, выверяя каждый шаг. Кровец за спиной перестал дышать, кажется, или я перестал его слышать. Рация на поясе дала короткий треск.
— Первый, по-новому, статус!
Я не ответил. Лег на снег рядом с правой ногой Шушина. Снег под щекой холодный и мокрый. Я смотрел снизу вверх на его берец, на то место, где берец стоял. Под подошвой чуть заметное проседание. Три миллиметра, может четыре. Круглое, симметричное. ПМН-2. 240 граммов тротила. Нажимного действия, срабатывает от пяти килограммов давления. Стопа Шушина весит больше. Я лежал и смотрел на это. Секунду. Две.
Мозг в такие моменты делает странную вещь. Он начинает очень медленно, очень четко перебирать варианты. Не паникует. Это потом будет паника. Когда закончится, если закончится. Сейчас холодный перебор. Нейтрализация на месте. Нет нужного инструмента. Темно. Мина старая. Взрыватель может быть капризный. Отвести ногу назад. Мина сработает при снятии давления. Нет. ПМН-2 так не работает. Она срабатывает при нажатии, не при отпускании. Значит, нога его держит ее сейчас. Значит, пока он стоит, ничего не происходит. Пока стоит.
Я поднялся, посмотрел Шушину в лицо. Он смотрел на меня. В глазах не было паники, был вопрос. Один, очень конкретный вопрос, без слов. Я знаю этот взгляд. Видел его в Афгане на лицах молодых, которые попадали в первый, по-настоящему плохой момент. Взгляд, который спрашивает: «Это конец?» И одновременно не хочет знать ответ.
— Считай вслух, — сказал я. — От ста. Медленно.
— Зачем?
— Считай!
— Сто, — сказал он. — Девяносто девять. Девяносто восемь.
Голос ровный. Молодец. Я снял варежки. В варежках не работают. Пальцы нужны. И лег снова. Мороз взял руки через тридцать секунд. Через минуту пальцы начали неметь по-настоящему.
Я работал быстро, насколько мог. 97. 96. Кровец занял позицию слева. Я слышал его по дыханию. Демин справа. Холодов и Ряднов у угла здания. Никто не говорил. Это правильно. Разговоры сейчас — лишний шум в голове. 95.
Тогда я увидел движение. Подвал напротив. Окно в полуметре над уровнем земли, без стекла, только темнота внутри. Что-то там шевельнулось. Я не дернулся. Резкое движение хуже выстрела. Продолжал работать руками, но смотрел уже туда. Человек. Сидел у края окна, почти не виден. Темная куртка, без внешнего снаряжения. Лет сорок, может больше. У него был автомат. Ствол я видел, он не прятал. Он смотрел на нас.
Не поднял оружие, просто смотрел. Я смотрел в ответ и продолжал работать пальцами. Ситуация была такая, что хуже уже почти некуда. Один мой боец стоит на мине, остальные в открытом пространстве, рация молчит, и человек с автоматом в 20 метрах смотрит на нас из подвала и почему-то не стреляет. Почему не стреляет, я не знал.
— Девяносто один, — сказал Шушин. — Девяносто.
Человек в подвале исчез. Просто отступил в темноту. Я не услышал шагов. Я продолжал смотреть на пустое окно и думал. Сейчас. Сейчас либо выстрел, либо тишина. Третьего не бывает. Тишина.
А потом из темноты окна что-то вылетело, небольшое, упало в снег в метре от меня с мягким глухим звуком. Я смотрел на это секунды три, не двигаясь. Кровец за спиной щелкнул предохранителем.
— Стой! — сказал я тихо.
Потянулся. Одной рукой. Медленно. Комок ветоши. Тряпка свернутая. Развернул. Внутри листок бумаги. Тетрадный. В клетку. Такой же, как у Шушина. Написано печатными буквами. По-русски. Без ошибок: «Правее три шага. Обход».
Я держал эту бумажку и не двигался. Рация снова треснула.
— Первый! По-новому! Почему молчишь? Доложи!
Я смотрел на записку. На три слова. На почерк аккуратный, без спешки. Будто писали заранее. Значит, он знал, что мы здесь будем. Или ждал кого-то. Или просто держал записку наготове. На случай. Это могло быть ловушкой. Завести группу под огонь, под другое поле, под позицию. Легко. Дешево.
Три слова на бумажке. Или нет. Я смотрел на пустое окно подвала, на снег, на флажок, который воткнул 15 минут назад у ПТМ-1, на берец Шушина, который стоит на мине и считает от 84. Дал себе еще секунду, потом убрал записку в карман.
Есть момент, когда перестаешь быть собой. Не в плохом смысле. Просто уходит все лишнее. Имя, звание, то, что ел вчера. Жена Лена в Туле, которая, наверное, сейчас спит, повернувшись к стене, как всегда спит зимой, уходит. Остается только задача, только руки. Только то, что под руками.
Я достал записку из кармана еще раз. Поднес к глазам. Луна снова спряталась. Но я помнил текст наизусть. Три слова. Правее три шага. Обход. Кровец стоял за спиной и дышал. Я слышал его. Часто. Через нос. Как дышат, когда стараются не шуметь, но волнение берет свое. Демин молчал. Шушин считал. Дошел уже до 78. Голос не дрогнул ни разу. Это важно. Это говорит что-то о человеке. Я запомню это.
Я смотрел на пустое окно подвала. Логика говорила: «Не верь». Логика войны проста. Все, что тебе дают бесплатно, стоит жизни. Записка из подвала в 4 утра на минном поле — это не помощь. Еще хуже уйти правее, значит уйти туда, где ты не проверял, куда ты идешь слепо, куда тебя ведут. Но мина под ногой у Шушина — это не логика, это факт. И факт этот требует решения прямо сейчас, а не когда я разберусь, кто и зачем бросил бумажку.
Я встал и шагнул правее. Раз. Лег на снег, прощупал щупом. Чисто. Два. Снова лег. Снова щуп. Чисто. Три. Лег. Работал медленно, пальцы уже почти не слушались, мороз сделал свое. Я тер их о куртку между движениями, возвращал чувствительность. Чисто. Чисто. Чисто. Поднялся.
— Шушин, слушай меня внимательно. Правая нога. Медленно, на выдохе, три шага вправо. Левую не отрывай, пока не переставишь правую. Смотришь на меня, не вниз.
— Семьдесят шесть, — сказал он.
— Забудь счет. Смотри на меня.
Он поднял глаза. Серые. В них был страх, настоящий, несокрытый, и одновременно что-то очень сосредоточенное. Как у человека, который знает, что сейчас самый важный шаг в его жизни, буквально самый важный, и поэтому он готов сделать его правильно. Первый шаг. Берец оторвался от снега. Медленно, очень медленно. Мина осталась в земле. Тихо. Второй шаг. Третий.
Шушин выдохнул. Длинно, со свистом, как из проколотой шины. Весь воздух разом, который держал в себе, пока считал от ста. Согнулся вперед, уперся руками в колени.
Я стоял и смотрел на него. И думал не о том, что сделал правильно. Думал о том, что мог сделать неправильно. Что записка могла быть ловушкой. Что три шага правее могли привести не на чистое место, а на другое поле. И тогда я положил бы их всех. Шестерых. Всех шестерых моих пацанов. Эта мысль пришла только сейчас, когда опасность прошла. Так всегда бывает. Пока работаешь, мозг занят. Когда закончил, приходит в счет.
Кровец все это время целился в пустой подвал. Я видел, как у него дрожит ствол. Не от страха, от напряжения, от того, что долго держишь одну позицию. Он опустил оружие только когда я сказал:
— Уходим.
Мы вышли из второго квартала к пяти утра. Я сверился с блокнотом. Там было восемь помеченных точек. Восемь флажков в снегу, восемь мин разного типа и назначения. ПТМ-1, три ПМН-2, две самодельных. Доски с гвоздями под тротиловой шашкой, кустарно, но надежно. И еще два объекта, которые я пометил как неопознанные, требуют дополнительного осмотра.
Карта штаба с кружком «ориентировочно» не отражала ни одного из них. Я нажал тангенту рации.
— По-новому, первый. Второй квартал закрыт. 8 объектов помечено. Выходим на точку эвакуации.
Пауза. Треск.
— Принял, первый. «Птицы» вылетели. Точка эвакуации — двор школы. 300 метров севернее вашей позиции. Время — 15 минут.
«Птицы» — это Ми-8. Два борта, значит. Подобрать группу и уйти до рассвета.
Шушин услышал слово «птица» и улыбнулся. Первый раз за ночь. Зуб, выбитый спереди, я заметил только сейчас, в этой улыбке. Кривой, щербатый, живой. Я подумал про его письмо, про то, как он складывал его вчетверо перед выходом, про тетрадный листок в клетку, исписанный мелко до самого края. Теперь это письмо не станет последним. Хорошо. Мать в Кирове получит другое, обычное, с датой и «у меня все нормально».
Мы пошли к школе. Двор открытый. Асфальт под снегом. Остатки футбольной сетки на ржавых трубах. Три скамейки. Две опрокинуты, одна стоит. Фонарный столб без фонаря. Я шел первым и считал шаги от ворот. Тридцать, сорок, пятьдесят. И тут в эфире сменился голос. Не Панов. Другой. Незнакомый. Штабной. С той особой интонацией, которую я ненавижу. Когда человек говорит из теплого помещения про то, что происходит на холоде.
— Группа Сазонова. Площадка не подтверждена. Ждите верификации.
Я остановился. Какой верификации?
— Площадка не подтверждена штабом сектора. Ожидайте.
Тишина. Треск. Снова тишина. Я слышал вертолеты. Слышал отчетливо. Рокот над городом, нарастающий, тяжелый. Ми-8 в воздухе издают особый звук, низкий, с биением, как сердце очень большого механизма. Я знаю этот звук с Афгана, слышал его сотни раз, и когда борты шли за нами, и когда шли мимо.
— «Птицы», — сказал я в рацию. — Борт-1, борт-2, ответьте группе Сазонова.
Рокот начал удаляться.
— Борт-1 удаляется.
Борт стих. Я стоял посреди школьного двора и смотрел в небо. Там было серое предрассветное ничего. Ни огней, ни звука. Борты ушли. Что-то произошло внутри. Ни паника, ни злость. Что-то холоднее. Как когда понимаешь, что земля под ногой чуть мягче, чем должна быть, и мозг еще не сформулировал, а тело уже знает.
Нас бросили. Кровец что-то говорил. Я слышал голос, не слова. Демин пнул скамейку. Металл по асфальту — резкий звук в тишине, слишком громкий. Я хотел сказать ему: «Тихо». Не успел. Шушин шагнул вперед. Туда, где должны были сесть вертолеты. В центр двора.
— Шушин!
Он не услышал. Или услышал, но не воспринял. Он смотрел в небо, туда, где только что был звук моторов. На лице было то выражение, которое я видел у многих молодых, когда реальность расходится с тем, что должно было быть. Растерянность. Не страх. Именно растерянность. Мир должен был работать по-другому.
— Шушин!
Щелчок. Тихий, как выключатель света в соседней комнате. Как когда берешься за дверную ручку и слышишь, что механизм сработал. Проволока на уровне щиколотки. Я увидел ее в ту же секунду. Тонкая, почти невидимая, натянута между ножкой опрокинутой скамейки и основанием трубы от ворот. Растяжка. Ф-1. Граната у трубы, чека выдернута.
Взрыв был не сильный. Осколочный, радиус Ф-1 — 200 метров. Но это по паспорту, это в поле. В замкнутом пространстве, рикошет от стен, конкретно этот экземпляр бог знает сколько лет пролежал, может, треть осколков ушла в асфальт. Шушин упал, схватился за правую голень, матерился, тихо, сдавленно, почти шепотом, как будто стыдился собственной боли.
Я уже бежал к нему. Кровь на снегу черная, ночью всегда черная. Это не кино, где кровь красная и красивая. Здесь черная, быстро темнеет, впитывается в снег. Я упал рядом с ним на колени.
— Где?
— Голень.
Голос сдавленный, но ровный.
— Правая.
Я вскрыл ИПП зубами. Брюки разрезал ножом. Снизу, вдоль. Два осколка. Один поверхностный, второй глубже, но кость, кажется, цела. Он пошевелил пальцами сам. Я не просил. Перетянул. Закрепил. Шушин смотрел на свою ногу с выражением человека, который не понимает, как это могло случиться после того, как он уже выжил один раз за эту ночь. Как будто лимит на неприятности должен был кончиться там, на ПМН-2, на 76-м счете. Не кончился.
— Пальцы чувствуешь?
Он пошевелил.
— Все. Значит, нога твоя. Идти сможешь?
— Не знаю.
Это честный ответ. Я поднял голову. Двор. Открытый. Светает. Небо на востоке из черного становится темно-серым. Через 20 минут будет достаточно светло для снайпера. Борты не вернутся. Верификация, чтобы это ни значило. Панов на связи, но Панов в 300 метрах отсюда. И между нами квартал, который мы прошли. И который теперь нельзя пройти быстро, потому что Шушин не идет.
Я достал рацию.
— По-новому, первый. Борты ушли. Шушин ранен. Нога. Выйти засветло не можем. Нужно укрытие и ждать темноты.
Пауза. Длинная.
— Принял, первый. Штаб. Штаб говорит, что борты перенаправили. Приказ пришел позже вашего выхода.
Я держал рацию и молчал. Позже выхода. Это значит, когда мы уже были там. Когда Шушин уже стоял на мине и считал от ста. Когда я уже принял на веру записку из подвала и повел группу правее. Кто-то в штабе получил приказ и перенаправил борты, пока мы шли к точке эвакуации. Просто переиграл. Просто.
Кровец сидел рядом с Шушиным и молчал. Демин больше не пинал ничего. Холодов и Ряднов держали периметр, автоматически, без приказа, просто потому что надо. Со стороны завода пришел звук. Шаги.
Шаги шли по минному полю. Я это понял сразу, по направлению звука. Со стороны завода, с той стороны, откуда мы пришли. По квадрату, который я лично прощупал щупом и засеял флажками. По земле, где под снегом лежат восемь объектов с оранжевыми метками. И если человек не знает, где они, он идет наугад. Я поднял руку. Все замерли. Слушал. Шаги одиночные. Медленные. Не бег. Ходьба. Человек не бежит, значит, не преследует и не уходит. Идет. Осторожно. Каждый шаг отдельный, с паузой. Или нащупывает, или знает что-то, чего не знаю я.
Кровец лег за опрокинутую скамейку. Демин прижался к стене справа. Холодов и Ряднов у ворот. Низко. Почти на корточках. Шушин сидел у стены. Нога вытянута, смотрел на меня. В глазах вопрос. Я покачал головой. Тихо.
Шаги приближались. Я лежал за вторым обломком скамейки и думал. Быстро, без слов, картинками. Человек один. Идет по полю, которое мы прошли. Медлен, значит, осторожен. Если знает про флажки, значит, видел нашу работу, видел, где мы ставили метки, и обходит. Или не знает, и ему просто везет. Везение на минном поле — это отдельный вид безумия.
В кармане у меня был детонатор. Утром перед выходом мы заложили фугас на заводском въезде. Страховочный, на случай прорыва бронетехники. 600 граммов тротила, два детонатора, схема подрыва на кнопке. Один детонатор у Панова, второй у меня, как командира группы на объекте. Нажать, и подходы к заводу накроет. Накроет тех, кто идет. Накроет и путь, по которому мы должны выходить ночью.
Я достал детонатор. Держал двумя пальцами. Холодный металл, рифленая поверхность кнопки. Большой палец лег на нее. Не нажал, просто лег. Шаги стихли. Я считал секунды. Раз, два, десять, двадцать. Тишина такая, что слышно, как Шушин дышит в трех метрах от меня. Тяжело, через нос, нога болит, он старается не показывать. 30 секунд. Человек не взорвался. Значит, либо встал, либо ушел другим путем. Либо его там никогда не было, и я слышал что-то другое. Кошку. Камень, упавший с разрушенной стены. Собственные нервы, которые после четырех часов на минном поле начинают создавать звуки из тишины.
Я не нажал. Не потому что решил, просто ждал еще секунду. Потом еще. Потом шаги не вернулись, и момент для решения прошел сам. Убрал детонатор в карман. Это тоже решение. Не делать ничего. Иногда правильное, иногда нет. Я до сих пор не знаю, что это было.
Ждали темноты в школе. Не во дворе, внутри, через разбитое окно первого этажа, в бывшем классе. Парты сдвинуты к стенам, доска цела, на ней мелом написано что-то, я не разбирал в темноте. Пол в стекле и штукатурке. Запах старый, затхлый, с примесью дыма. Кто-то сжег здесь что-то недавно. Золы немного у дальней стены.