Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Интересные истории

Истории Чеченской войны. История сапёра, который верит не в удачу, а в кеды, медленный шаг и способность «слышать» землю (окончание)

Шушина положили у стены. Ряднов сел рядом, просто сел, не говорил ничего, только иногда поправлял бушлат на его ногах. Это правильно. Лучше молчание, только присутствие. Кровец достал флягу, отпил, протянул мне. Вода теплая, с привкусом пластика и хлорки, в декабре фляга нагревается от тела и вкус делается особый, армейский. Я отпил, вернул. — Слышь, — сказал Кровец тихо, — это кто был в подвале? — Не знаю, но он нам помог. Я не ответил. — Это странно, — сказал Кровец. — Мы там, а не тут, а этот — записку. — Война, она вся странная, — сказал я. — Ты еще не понял. Кровец замолчал, покрутил флягу в руках. — Я понял, — сказал он после паузы. — Я понял это еще в первый месяц, просто не умею про это говорить. Я посмотрел на него. Рыжий, здоровый, двадцать лет, полгода до дембеля. Он скоблил ложкой по пустой банке из-под перловки еще вчера вечером в цеху, и это казалось нормальным. Нервная привычка, не больше. Сейчас он сидел тихо и держал флягу двумя руками, как держит что-то ценное. И я по
Автор: В. Панченко
Автор: В. Панченко

Шушина положили у стены. Ряднов сел рядом, просто сел, не говорил ничего, только иногда поправлял бушлат на его ногах. Это правильно. Лучше молчание, только присутствие. Кровец достал флягу, отпил, протянул мне. Вода теплая, с привкусом пластика и хлорки, в декабре фляга нагревается от тела и вкус делается особый, армейский. Я отпил, вернул.

— Слышь, — сказал Кровец тихо, — это кто был в подвале?

— Не знаю, но он нам помог.

Я не ответил.

— Это странно, — сказал Кровец. — Мы там, а не тут, а этот — записку.

— Война, она вся странная, — сказал я. — Ты еще не понял.

Кровец замолчал, покрутил флягу в руках.

— Я понял, — сказал он после паузы. — Я понял это еще в первый месяц, просто не умею про это говорить.

Я посмотрел на него. Рыжий, здоровый, двадцать лет, полгода до дембеля. Он скоблил ложкой по пустой банке из-под перловки еще вчера вечером в цеху, и это казалось нормальным. Нервная привычка, не больше. Сейчас он сидел тихо и держал флягу двумя руками, как держит что-то ценное. И я подумал, что война с людьми делает вещи, которые снаружи не видны. Снаружи тот же Кровец, рыжий, шумный, внутри уже что-то другое. Что-то, с чем он приедет в Харьков и будет жить дальше, и никто не будет знать, что это там лежит. Я знаю. У меня это тоже есть. С Афгана.

Рация молчала почти час. Я несколько раз вызывал Панова, короткие запросы, без лишних слов. Треск, тишина. Или помехи, или он сам в трудной ситуации. Три километра по городу ночью — это не прогулка, даже без минных полей. Потом он вышел.

— Первый, Панов, слышу тебя. Как Шушин?

— Стабильный. Нога перевязана, пальцы чувствует. Самостоятельно не идет.

— Понял. Штаб дает коридор после двадцати трех. Маршрут прежний, через второй квартал. Выход на КПП «Северный».

Я держал рацию и смотрел на Холодова напротив. Холодов смотрел в стену. Демин лежал, закрыв глаза. Не спал, я знал по дыханию. Ряднов все так же сидел рядом с Шушиным.

— Панов. Второй квартал. Восемь объектов помечено. Флажки стоят. Маршрут проходим, но медленно. С раненым минут сорок, не меньше.

— Принял. Коридор до полуночи. Сорок минут укладываетесь.

Укладываемся. Если флажки на месте, если никто не прошел по полю за эти часы и не сдвинул метки, если Шушин сможет идти с поддержкой, если не появится тот, чьи шаги я слышал. Много «если»...

— Добро, — сказал я, — выдвигаемся в 22:30.

Отключился. Посмотрел на часы. До выдвижения — три с половиной часа. В классе темно, только снаружи через разбитые окна серый свет декабрьского дня. Такой свет, который не помогает, только подчеркивает тени. Я сел у стены, вытянул ноги. Кеды насквозь мокрые, давно уже, с первого квартала. Ног ниже колена почти не чувствовал. Растер руками через ткань — бесполезно, но привычка.

Я подумал про Лену. Не часто думаю. Специально не думаю. Правило выработанное, еще с первого Афгана. Если начнешь думать про дом, про жену, про то, что где-то есть кухня и чистые занавески, начнешь жалеть себя. Жалость к себе на поле — это смерть. Не сразу, но неизбежно. Но иногда лезет само. Лена в феврале прислала письмо. Я получил его в апреле. Три месяца шло. Обычный срок. В письме она писала про соседей, про то, что починили батарею наконец, про племянника, которому исполнилось семь. Обычное письмо, живое, со своими интонациями. Я слышал ее голос, пока читал.

Она писала: «Возвращайся, я борщ сварю, настоящий, со свеклой, как ты любишь». Я тогда прочитал это и ничего не почувствовал. Не потому что не любил. Потому что между мной и этим борщом было столько слоев. Грозный, декабрь, копоть, химия в воздухе, кеды с мокрыми стельками, что слова просто не доходили. Как письмо, которое идет три месяца. Приходит, а человека уже нет. Не мертв, просто другой. Тот, кому это письмо писали, остался где-то там, в октябре, до выезда. Этот здесь. В классе с выбитыми окнами. Считает часы до 22:30.

Шушин позвал меня тихо, когда уже почти стемнело. Я подошел, сел рядом.

— Сержант, — он смотрел в потолок. — Можно спросить?

— Спрашивай.

— Тот в подвале. Он знал, что мы там будем?

— Не знаю. Или он просто ждал кого-нибудь? Может быть. Значит, он держал эту записку. Заранее. На случай.

Я не ответил. Шушин повернул голову, посмотрел на меня.

— Зачем?

Хороший вопрос. Я думал про него сам, пока сидел у стены и не давал себе думать про Лену и борщ. Зачем? Незнакомый человек с автоматом в подвале разрушенного дома держал записку по-русски печатными буквами: «Правее три шага. Обход». Ждал кого-то. Или просто знал, что рано или поздно придут русские саперы или другие. И кто-то встанет на мину. И тогда...

— Может, у него есть сын? — сказал я.

Шушин молчал. Или был. Больше мы про это не говорили.

В 22:10 я встал. Проверил кеды. Завязал потуже двойным узлом. Проверил щуп. Флажки в правом кармане. Осталось 23 штуки.

— Подъем, — сказал я. — Идем.

Шушина взяли под руки. Кравец слева, Демин справа. Он попробовал опереться на правую ногу. Поморщился, но не сказал ничего.

— Пойдет.

Я вышел первым в темный коридор школы. И тут рация дала длинный треск. Не Панов. Другой голос. Штабной. Тот самый. С интонацией теплого помещения.

— Группа Сазонова. Коридор закрыт. Повторяю. Коридор закрыт до утра. Оставайтесь на месте.

Я стоял в коридоре и смотрел в темноту. До утра — это еще шесть часов. Шушин с ногой. Мороз усиливается. Я чувствовал это через кеды, через стены. Шесть часов неподвижности на морозе с раненым — это уже другая история. Не та, которую я планировал.

— Причина закрытия? — сказал я в рацию.

Тишина.

— Причина закрытия коридора!

Треск. Голос уже другой, незнакомый совсем.

— Движение техники в вашем секторе. Чьей, уточняется.

— Чьей, уточняется?

Я убрал рацию, повернулся к своим. Шесть лиц в темноте смотрят на меня, ждут. Я не знал, что сказать. Первый раз за ночь не знал.

Шесть лиц в темноте ждали от меня ответа. Я не знал, что сказать. Это важно. Не притворяться, что знаешь, когда не знаешь. Я видел командиров, которые в таких ситуациях говорили уверенно и быстро, потому что молчание пугает людей, и думали, что это правильно. Иногда правильно. Иногда это просто способ не чувствовать собственный страх вслух. Я молчал секунд двадцать. Класс. Запах старой штукатурки и чужого дыма. Мороз уже пробился через стены. Я чувствовал его спиной, сидя у кирпича. Кеды мокрые, ноги не чувствую ниже щиколотки уже несколько часов.

Шушин у дальней стены дышит тяжело, ровно. Значит, не теряет сознание. Уже хорошо. Кровец держит флягу. Демин смотрит в пол. Холодов и Ряднов у окна, выходящего на двор. Слушают. Техника в секторе. Чья? Уточняется. Это могло быть наше. Колонна, переброска, что-то плановое, о чем нам не сообщили, потому что мы маленькая группа без брони в школьном дворе, и штабу не до нас. Это могло быть не наше. В декабре 99-го в Грозном техника ходила по ночам с обеих сторон, и отличить по звуку невозможно. Гусеницы звучат одинаково.

— Слушайте меня, — сказал я наконец. — Коридор закрыт. Выходим по плану, но сами, не ждем подтверждения штаба.

Кровец поднял голову.

— Это против приказа. Приказ оставаться до утра.

До утра Шушин отморозит ногу, перевязанную с осколком, на морозе, шесть часов. После этого ногу, может, и сохраним, но это уже другой разговор. Кровец молчал.

— Я не спрашиваю, — сказал я. — Я говорю, что делаем.

Он кивнул. Молча. Это хорошо, когда человек не соглашается из страха, а соглашается, потому что понял. Я нажал тангенту.

— По-новому, первый, выдвигаемся, не жди подтверждения штаба.

Пауза. Длинная.

— Сазонов, коридор закрыт.

— Знаю, выдвигаемся.

Еще пауза.

— Понял тебя, первый. Встречаю у ворот второго квартала.

Он не стал спорить. Панов молодой, но умный. Умный именно в том смысле, что умеет понять, когда ситуация важнее устава. Выходили через окно по одному. Я первый. Потом Кровец. Потом Шушина подавали руками. Демин изнутри. Я снаружи. Он не кричал, только зубы сжал. Я слышал это по звуку дыхания. Потом Холодов. Ряднов. Демин.

Двор. Снег. Небо черное, без луны. Она ушла за тучи еще час назад. Это хорошо. В темноте труднее идти, но труднее и видеть нас. Техника где-то справа. Я слышал ее теперь отчетливо. Гусеницы. Далеко. Может, квартала 3–4. Шла параллельно нашему маршруту или поперек. Не понять. Я решил не думать про нее. Думать надо про землю под ногами.

Шушина взяли под руки снова. Кравец и Демин. Он шел, опираясь на левую. Правую почти не ставил. Медленно. Три метра в минуту. Это наш темп сейчас. А не потому, что я ищу мины, а потому что раненый. Я шел первым. Щуп в правой руке. Флажки в кармане. Двадцать три штуки. Хватит.

Вошли в первый квартал. Свои флажки я находил по памяти. Не видел в темноте, но помнил. Сорок три шага от угла. ПТМ-1 у правой стены. Обходи левее на полтора метра. Еще 22 шага — ПМН-2, та самая, под которой стоял Шушин. Я обвел группу по чистому следу, который сам же и протоптал четыре часа назад. Шушин, когда проходил мимо места, где стоял, не смотрел. Смотрел вперед. Правильно.

На середине квартала Ряднов тихо сказал:

— Стой.

Я остановился мгновенно. Все остановились.

— Что?

— Флажок. Вон там. Наш?

Я смотрел. В темноте почти не видно, но да, оранжевый на прутке стоит на месте. Но рядом с ним что-то еще. Темное, плоское, у самого основания прутка. Я лег на снег. Пополз к нему. Медленно, сантиметр за сантиметром. Тряпка. Небольшая, свернутая, темная ткань.

Я смотрел на нее и не двигался. Такие вещи на войне имеют два значения. Первое — случайная тряпка, принесенная ветром или оставленная давно. Второе — маркер. Кто-то прошел здесь после нас и оставил знак. Нарочно или нет — это вопрос. Потянулся. Развернул. Пусто. Просто тряпка. Кусок темной ткани, без записок, без ничего. Я лежал и держал ее и думал, кто здесь ходил. Пока мы сидели в классе, кто-то прошел через поле. По флажкам или мимо. Я не знал. Убрал тряпку в карман. Зачем? Сам не понял. Рефлекс. Пополз обратно.

— Чисто, — сказал я. — Идем.

Гусеницы стали громче. Ненамного, но я слышал. Техника приближается. Или меняет направление. Гул низкий, ровный, с характерным металлическим лязгом. Тяжелая машина. Не БТР. Что-то крупнее. Танк или инженерная. Шла, кажется, с севера. С той стороны, куда мы шли.

Я остановил группу, считал секунды, слушал. Гул нарастал, точно приближается. Примерно квартал, может меньше. Это уже не абстрактное движение техники в секторе. Это конкретно. Здесь, сейчас, в темноте, и я не знаю, чья. В кармане детонатор. Я достал его, держал, смотрел в темноту. Фугас на заводском въезде. 600 граммов тротила заложены утром. Если техника идет со стороны завода по маршруту въезда, детонатор накроет ее, остановит как минимум, даст нам время выйти через второй квартал на КПП «Северный». Если техника наша, я подорву своих.

Это был тот самый момент, не героический, не чистый, просто момент, когда у тебя в руке кнопка, и ты не знаешь, нажать или нет, и никто не скажет тебе правильного ответа, потому что правильного ответа может не существовать. Я стоял и слушал гусеницы. Кравец подошел вплотную, тихо, прямо в ухо.

— Чья?

— Не знаю. Времени сколько?

Я посмотрел на часы. Почти полночь. Коридор был до полуночи, потом закрыт. Если техника наша, она не должна идти здесь сейчас. Коридор закрыт для всех. Если идет, или это нарушение приказа с нашей стороны, как у меня, или это не наша. Логика. Холодная, без гарантий.

— Кравец, — сказал я. — Бери Шушина. Идите вдоль стены, максимально к ней. Сигнал. Если я говорю «стой», все падают и не двигаются. Все. А ты? Я здесь.

Он смотрел на меня секунду. Потом кивнул. Забрал Шушина. Тот что-то спросил шепотом. Кравец ответил тихо. Они двинулись вдоль стены. Я остался один посреди квартала. Детонатор в правой руке. Щуп в левой.

Гусеницы. Громче. Еще громче. Уже слышен двигатель, тяжелый, дизельный рокот, который ощущаешь не только ушами, но и грудью вибрации воздуха. Темнота в конце квартала шевельнулась. Силуэт. Тяжелый, угловатый. Башня. Т-72 или Т-80. Не различить в темноте по силуэту. Оба одинаковые на таком расстоянии. Шел медленно, без огней. Люки закрыты. Я смотрел на него и не двигался. Танк шел прямо по квадрату, по той части квартала, которую мы не проверяли. Южный край. Там, куда у меня не хватило времени. Там, где я ставил неопознанные объекты, в блокноте с пометкой «Требуют осмотра». Если там есть ПТМ-1, танк на него не сядет. Не тот вес активации. Если есть что-то самодельное с нестандартным взрывателем, бог знает.

Танк шел. Метров восемьдесят до меня. Семьдесят. Я слышал гусеницы, как удары. Ровные, ритмичные, будто кто-то методично бьет в металлический лист. Шестьдесят. Я стоял и смотрел на башню и думал: «Флаг». Нет никакого опознавательного знака, который я мог бы увидеть в темноте с этого расстояния. Ничего. Просто машина. 50 метров. Большой палец лег на кнопку детонатора. И в этот момент рация тихо сказала:

— Первый! Панов! Танк в вашем секторе наш. 112-я рота. Заблудились при переброске. Не стреляйте. Повторяю. Не стреляйте.

Я выдохнул. Долго. Медленно. Как Шушин на 76-м счете, весь воздух разом. Убрал большой палец с кнопки, убрал детонатор в карман. Отступил к стене, пропустить машину, дать ей пройти. Танк прошел в 30 метрах, не заметив меня. Гусеницы прогрохотали и начали удаляться. Запах солярки, густой, теплый, почти уютный на фоне декабрьского мороза, повис в воздухе и медленно растворился.

Я стоял у стены и смотрел ему вслед. Думал про секунду. Про то, что между «палец на кнопке» и «палец убран» было ровно одно слово в рации. Одно слово Панова. Если бы рация молчала еще 10 секунд, я не знаю, что бы сделал. Думаю... Не нажал бы, думаю, но думаю, не знаю. Это и есть самое страшное. Ни на войне, ни мины, ни обстрелы. Вот это. Не знать, что бы сделал.

— По-новому, первый, — сказал я в рацию.

— Принял. Выдвигаемся. Встречай.

Повернулся. Кравец с Шушиным у стены смотрит на меня. Демин, Холодов, Ряднов там же.

— Все, — сказал я. — Наш. Идем.

Шушин спросил тихо:

— Ты бы нажал?

Я не ответил. Пошел вперед. Щуп в руку. Три метра в минуту. Кеды по мокрому снегу, по мерзлому асфальту, по земле, которую я чувствую через тонкую подошву. 23 флажка в кармане. До КПП «Северный». Последний квартал.

Последний квартал я шел автоматически. Не думал про землю, руки делали сами. Щуп уходил в снег под углом 45, слушал, поднимался, шаг, снова. Тело выучило этот ритм за два месяца так, что мозг уже не участвует. Это и страшно, и хорошо одновременно. Когда что-то становится рефлексом, ты не устаешь от него, ты просто делаешь.

За спиной Кравец и Демин несли Шушина. Тихо, только снег под ногами и дыхание. Холодов и Ряднов шли замыкающими. Никто не говорил. Это правильно. Когда идешь последний отрезок, молчишь. Не потому, что так положено. Просто говорить не о чем. Все уже сказано или не будет сказано никогда.

Небо на востоке начало меняться. Чуть-чуть. Из черного в очень темно-серое. Рассвет еще не скоро, но первый его предвестник уже есть. Этот оттенок я знаю хорошо. Он означает, что у тебя осталось минут сорок темноты. Потом начнет светать по-настоящему, и открытый маршрут станет другим разговором. 40 минут. Успеваем.

Я считал шаги и думал про детонатор. Про палец на кнопке. Про 10 секунд тишины в рации, которые могли стать другими секундами с другим результатом. Мысль эта не отпускала. Не потому что я жалею о чем-то. Жалеть не о чем. Все кончилось правильно. Просто это знание, что ты мог, оно оседает в тебе и живет там. С афганскими историями, с первой Чечней, накапливается. Я думал, сколько этого можно накопить, прежде чем оно начнет весить слишком много. Не знаю, еще не дошел до предела. Или дошел, но не понял.

КПП «Северный» возник из темноты как обещание. Сначала запах. Солярка, дым, что-то вареное. Каша или суп, не разобрать. Но еда, горячая, живая. После шести часов на морозе этот запах бьет так, что у Кравца за спиной я услышал тихий звук. Не стон, просто выдох с облегчением, почти детский.

Потом огни. Два фонаря у ворот. Маленькие, желтые. Свет слабый, но после темноты квартала почти ослепительный. Потом силуэт Панова. Он стоял у ворот и смотрел в нашу сторону. Увидел нас, не пошел навстречу. Правильно, нельзя выходить за периметр без необходимости. Просто стоял. Ждал.

Я вошел первым, остановился перед ним. Он смотрел на меня долго. Потом на Шушина, на его ногу, на то, как его держат Кровец и Демин. Потом снова на меня.

— Все? — спросил он.

— Все, — сказал я.

Он кивнул.

— Ничего больше?

Это правильный ответ. Именно такой, без лишних слов. Панов умеет молчать нужное. Шушина отнесли к сан-инструктору. Молодой парень, Петров, из Воронежа, как и Ряднов. Они оказались из одного города, я узнал это позже. Ряднов и Петров, оба воронежские, познакомились здесь. Петров осмотрел ногу, покачал головой, но не с тревогой, с профессиональным недовольством человека, которому принесли работу.

— Кость цела, осколок неглубокий, нога будет.

Шушин лежал на носилках и смотрел в потолок палатки с таким лицом, как будто только сейчас поверил, что ночь закончилась. Кровец сел на ящик у входа и достал флягу. Отпил. Посидел. Потом сказал:

— Слышь, а ведь вышли.

Никто не ответил. Но это и не требовало ответа.

Я сидел снаружи, на перевернутом ящике у стены, подальше от фонарей. Снял кеды. Просто снял и держал в руках. Смотрел на них. Насквозь мокрые. Подошва в трещинах по краям. Правая больше, чем левая. Еще один выход. Может, два. И все. Они кончатся. Запасных нет. Придется искать на рынке, если рынок еще работает, или брать, что попадется, или возвращаться в берцах и идти медленнее, осторожнее, с меньшим чутьем.

Автор: В. Панченко
Автор: В. Панченко

Я думал про Михалыча, про то, как он объяснял про землю, что земля слышит про тебя. Он подорвался на растяжке, не на мине, через полгода после того, как учил меня. Его кирзачи с тонкой подошвой не помогли тогда. Растяжка — это не земля, это воздух. Это проволока на уровне щиколотки, как у Шушина сегодня ночью. Я держал кеды и думал, есть вещи, от которых не защищает никакая обувь, никакой метод. Никакой опыт. Просто стечение обстоятельств, шутка Кравца в нужный момент, отвлеченный взгляд на небо в школьном дворе. Случай. А потом растяжка. И есть вещи, от которых защищает. Тонкая подошва, медленный шаг, умение слушать землю. Между этими двумя списками вся разница между живым и мертвым. И список второй всегда короче.

Я убрал кеды в вещмешок. Панов подошел и сел рядом. Не сразу. Дал мне посидеть. Это тоже правильно.

— Штаб запросил рапорт, — сказал он.

— Напишу.

— Про самовольный выход тоже?

— Тоже.

Он помолчал.

— Могут быть последствия.

— Знаю.

— Ты не жалеешь?

Я посмотрел на него. 23 года. Рязанская десантная. Месяц с нами. Он спрашивал серьезно, не риторически, не чтобы похвалить. Он действительно хотел знать ответ, потому что сам примерял к себе. «Что бы сделал он на моем месте?»

— Шушин с ногой, — сказал я. — Живой с ногой. Нет, не жалею.

Панов кивнул. Встал.

— Завтра снова выход, — сказал он. — Третий квартал. Восток промзоны. Штаб уже поставил задачу.

Я не ответил. Смотрел в темноту за периметром. Там, где промзона, где восток, где третий квартал с новой картой и новым кружком-карандашом с надписью «Ориентировочно».

— Сазонов. Ты пойдешь?

Странный вопрос. Не странный, правильный. После этой ночи правильный вопрос. Пойдешь? Я думал про кеды в вещмешке, про то, что подошва треснула. Про то, что осталось два выхода, может, три. Про детонатор, который я не нажал. Про тряпку у флажка. Кто ее положил, я так и не узнаю. Про шаги по минному полю, которые стихли и не вернулись. Про Шушина, который спросил: «Ты бы нажал?» И про то, что я не ответил.

— Пойду, — сказал я.

Панов ушел. Я остался. Рассветало медленно. Декабрь в Грозном рассветает нехотя. Небо долго держит серый цвет, не переходя ни в синий, ни в розовый. Просто становится чуть светлее, как будто кто-то очень осторожно добавляет воды в черную краску.

Из палатки вышел Ряднов. Сел рядом. Не спросил ничего. Просто сел. Достал сигарету, протянул мне. Я взял. Закурили оба. Дым теплый. «Прима», нашел где-то. Я не спрашивал.

— Как Шушин? — спросил я.

— Спит. Петров дал что-то. Говорит, утром в медсанбат.

— Хорошо.

— Письмо у него в кармане, — сказал Ряднов. — Мятое, намокло немного. Он, когда его доставал, смотрел долго. Потом сказал Петрову: «Дай конверт». Петров дал. Он запечатал и попросил отправить. Я слушал. Говорит, раньше боялся отправлять, пока тут, а теперь нет.

Я не ответил. Смотрел, как дым от сигареты уходит в серое небо, прямо, без ветра, спокойно. Тишина была другая, чем там в промзоне. Та давила, была с весом и запахом. Это просто тишина. Декабрьский рассвет, копоть где-то далеко, запах солярки от техники за периметром, теплый дым «Примы».

Я думал про подвал, про человека с автоматом, который не выстрелил, про записку — три слова печатными буквами. «Правее три шага. Обход». Он держал ее заранее, ждал. Кого-то из нас или всех нас, или просто любого, кто придет и встанет не туда. Зачем? Я не знаю. Может, сын. Может, память о сыне. Может, просто потому, что смотреть, как 19-летний мальчик стоит на мине и считает от ста, это невозможно, даже если этот мальчик пришел с другой стороны.

Война делает странные вещи с людьми. Иногда ломает, иногда открывает что-то, что было внутри всегда и просто не имело повода выйти наружу. Что именно, зависит от человека, не от войны. Я докурил, бросил окурок в снег. Снег зашипел. Тихо, еле слышно. Ряднов встал.

— Пойду досплю. Час есть еще.

— Иди.

Он ушел. Я остался один у стены. Вытащил из кармана тряпку, ту, что нашел у флажка в квартале. Темная ткань, ничего особенного. Держал ее. Вертел в руках. Может, случайная, может, нет. Я так и не понял. Убрал обратно.

Потом достал блокнот. Открыл на чистой странице. Написал: «Третий квартал. Восток промзоны. Карта — уточнить в штабе. Кеды — осмотреть подошву». Закрыл блокнот. За периметром загудел двигатель. Чья-то машина заводилась, прогревалась. Обычный утренний звук. Город просыпался. Или то, что от него осталось, просыпалось. Где-то далеко, на севере, коротко ударило орудие. Один раз, потом тишина. Или почудилось. Здесь часто кажется.

Я посмотрел на руки. Пальцы все. Десять. Со шрамами от щупа и холода. Это за две Чечни и два Афгана. Это нормально. Я пошевелил ими. Работают. Встал. Потянулся. Спина хрустнула. Плечи. Шея. Шесть часов на морозе дают себя знать сразу, как только позволяешь себе расслабиться.

Пошел в палатку. У входа остановился. Оглянулся. На периметр. На темнеющее небо. На город за ним. Грозный в декабре 99-го. Копоть. Химия. Запах горелого пластика, который не уходит. Завтра третий квартал. Новая карта с новым кружком. Новые флажки в правом кармане. Все то же самое. И все же по-другому.

-3