Часть 1. Гитара
Удочка стояла вертикально – Сергей Павлович давно уже не держал её в руках, просто воткнул в рогатку из ивового прута и смотрел, как поплавок, красно-белый, советского ещё производства, лежит на воде без движения.
Туман не рассеивался: плыл над рекой медленно, как дым в остывшей комнате, и можно было разглядеть только ближний берег – бурая осока, мокрые камни, – а противоположный стоял смутным тёмным абрисом, почти несуществующим.
Пахло водой и прелым листом, тем острым прелым запахом, который бывает только в сентябре, когда земля ещё не холодная, но уже начавшая медленное своё разложение. Сергей Павлович поднял воротник куртки.
Он сидел на раскладном стуле, купленном три года назад в спортивном магазине, – лёгком, алюминиевом, неожиданно удобном, – и думал о том, что жизнь не сложилась. Думал без надрыва, без той острой обиды, что колет под рёбра, а просто так, как думают о погоде: вот, дескать, осень выдалась сырая.
Не то чтоб он привык к этой мысли – привыкнуть к ней было невозможно, она была слишком большой для привыкания, – просто она стала фоном, как шум реки или запах табака от куртки. Шестьдесят лет. Цифра круглая, удобная для выводов, и выводы напрашивались сами.
Он потянулся за термосом, поставленным на плоский камень, скрутил крышку. Пар поднялся и тут же растворился в тумане. Чай был горячий, крепкий, с чабрецом – этому его научила Галина, последняя, – и от этого запаха что-то сдвинулось внутри, не больно, просто неприятно, как бывает, когда случайно трогаешь давний синяк.
Галина была хорошей женщиной. Они все были хорошими женщинами. Это, если разобраться, и было самым странным: ни одна не оказалась плохой, ни одна не дала повода, который можно было бы назвать настоящим, весомым, – а он всё равно уходил.
Поплавок качнулся – Сергей Павлович выпрямился – и снова лёг. Рябь от упавшего листа. Он откинулся обратно.
В семнадцать лет он не знал ещё, что умеет петь. Точнее – знал, что поёт, но не знал, что это будет значить в его жизни. В клубе при заводе собрался ансамбль: Вовка Першин на барабанах, Игорь – бас, Серёжа Кравцов – ритм-гитара и голос.
Репетировали по четвергам в тесной комнате, где пахло старыми шторами и паяльником, – звукооператор Дима чинил там же аппаратуру, – и выходило у них скверно, честно говоря, но никто этого не замечал, потому что было громко и весело.
Первый концерт пришёлся на октябрь. Зал был набит – пришли с двух заводов, из техникума, просто с улицы, – гудел, дымил папиросами, и в этом гуле и дыму Сергей стоял за кулисой, держал гитару обеими руками и чувствовал, как деревянный корпус её чуть вибрирует: это Вовка за спиной дробил по барабанам, разогревая руки.
Страха не было – было что-то другое, похожее на головокружение, только не в голове, а где-то ниже, в груди. Он вышел на сцену, привычно встал у микрофона, посмотрел в зал.
В первом ряду сидела девушка. Светлые волосы, тёмное платье, сидела чуть боком к соседке – о чём-то говорили – и смеялась. Он потом не смог вспомнить, красивой ли она была: запомнилось только, как она смеялась, запрокинув голову, и как блеснула в этот момент серёжка. Ударили первый аккорд. Девушка повернулась.
Сергей пел – он пел тогда Высоцкого, что ещё было петь в семьдесят восьмом году, – и пока пел, не смотрел на неё специально, просто смотрел в зал, как учили, но что-то всё время знало, в какой точке пространства она находится. Зал слушал. Это было неожиданно: не орал, не гудел, а именно слушал.
После третьей песни – медленной, про коней – захлопали долго. Вовка за барабанами что-то крикнул торжествующее. А Сергей стоял у микрофона и понимал что-то важное – что именно, он не смог бы сформулировать и тогда, и после, – но это что-то было живым, тёплым и стояло прямо в горле.
Девушку из первого ряда он не нашёл потом ни в буфете, ни в фойе. Она ушла раньше, или затерялась, или вовсе ему приснилась. Но ощущение осталось: что вот он выходит – и зал слушает. Что есть в нём что-то такое, чего в других нет.
Это было хорошее ощущение. Может быть, слишком хорошее.
---
В армии гитара нашлась сразу – в каптёрке, рядом с ящиком сломанных шашек и стопкой политических журналов. Гриф был чуть поведён, вторая струна дребезжала, но Сергей быстро приноровился, и уже через неделю вечером, когда отбой ещё не объявили, в казарме набивалось столько народу, сколько вмещалось на двух соседних кроватях.
Пели всё подряд: Высоцкого, Окуджаву, что-то своё, флотское, что передавалось без имён и без авторства, из года в год, от призыва к призыву.
Один вечер он помнил отдельно. Февраль, мороз такой, что в казарме всё равно чуть мёрзло – от окон тянуло, несмотря на ватные валики, – и все пришли в свитерах, в шерстяных носках.
Он пел песню про журавлей. Не ту, Бернесовскую, – другую, самодельную, которую где-то подхватил и переделал, уже не помня где. И когда закончил, в казарме стояла такая тишина, что было слышно, как за стеной ветер кидает снег в стекло.
Солдаты сидели молча, и Гриша Семёнов с Урала, здоровый, с красными руками, которого никто никогда не видел расстроенным, вдруг шумно втянул воздух носом и отвернулся. Сергей улыбнулся тогда – деликатно, не показывая, – и взял другую, разухабистую, и казарма ожила.
Он думал об этом потом долго: что музыка делает людей уязвимыми. Что это особая власть – не грубая, а тихая. И что у него эта власть есть.
---
Вернулся в октябре. Мать накрыла стол, пришли соседи, отец достал бутылку. Через месяц он работал на заводе, через два – познакомился с Надеждой.
Вернее, они были знакомы и раньше – жили в одном квартале, учились в параллельных классах, – но именно тогда увидел её по-новому: на чьём-то дне рождения, в бежевом свитере, она сидела за столом и о чём-то серьёзно говорила с хозяйкой. Увидел и – вспыхнуло, рука сама потянулась за гитарой.
Надежда была старше на два года, и это чувствовалось – в том, как она держалась, в том, как слушала. Не вертелась, не хихикала, просто смотрела на собеседника и кивала. Сергею это показалось тогда признаком особой глубины. После песни Надежда смотрела на него уже другими глазами. Он подсел, начал разговор, она не уклонялась. Через полгода расписались.
---
Надежда была практична – это слово точнее других, хотя он долго не мог его найти и говорил себе другое: скучная, приземлённая, не понимает. Но правильное слово было именно практична: она умела соотносить желаемое с возможным, умела не тратить сил на то, что изменить нельзя, умела видеть, что есть, а не то, что могло бы быть. Сергею это умение казалось ущербным.
Только значительно позже – уже после второй жены, после третьей гражданской, – он понял, что это-то и было редкостью, а вовсе не ущербностью. Но понял – и ничего не сделал с этим пониманием, потому что понимание пришло слишком поздно и к другой его жизни.
Они жили в двушке, которую выделил завод. Сперва с матерью Надежды – та занимала меньшую комнату, – потом мать переехала к сестре, и стало просторнее. Но просторнее не стало.
Это была странная теснота – не физическая: квартира была вполне человеческих размеров, стены не давили, воздуха хватало. Теснота была иной. Сергей не умел её описать и не пробовал – просто с каждым месяцем ему становилось труднее дышать, и он думал, что это от работы, от быта, от чего угодно, только не от того, от чего на самом деле.
Родился Алёша. Сергей Павлович помнил, как держал его в первый раз – кулёк в розовом, тёплый, неправдоподобно лёгкий, – и что-то сдвинулось в нём тогда правильно, хорошо. Он был отцом. Он хотел быть хорошим отцом.
Несколько месяцев он действительно старался: приходил пораньше, брал сына на руки, пел ему – тихо, чтоб не разбудить Надежду, – и это были, наверное, самые искренние его часы в том доме.
Но потом Алёша подрос и стал требовать другого – присутствия постоянного, незаметного, ежедневного, – и вот этого Сергей не умел. Не потому что не любил: любил, это неоспоримо.
Просто он умел вспышками, а не ровным светом. Умел приехать с подарком, взять в поход, поговорить по душам – и потом исчезнуть на две недели в свои дела, в ансамбль, в командировку, в придуманную командировку.
Надежда не упрекала вслух – только однажды, когда Алёше было пять и он спросил за ужином: «А папа сегодня придёт?» – она ответила ровно, без интонации: «Папа занят, Алёш», – и в этом «занят» было столько всего, что Сергей тогда встал из-за стола и вышел покурить, хотя давно бросил.
Он говорил себе, что они с Надеждой просто разные люди. Что это не вина ни одного из них, а просто несовпадение, которое бывает. Он не думал о том, что она дважды переносила его загулы молча, что трижды просила сходить к врачу с Алёшей и он забывал, что книга, которую она ему подарила на тридцатилетие, так и стояла на полке нераскрытой.
Он думал о несовпадении – это было удобно и не требовало никакой дальнейшей работы мысли.
Потом появилась Светлана.
---
Светлана была двоюродной сестрой Надежды – виделись на праздниках, мельком, как и все родственники мельком. Она была моложе на три года, тоньше, громче – смеялась легче, говорила быстрее, умела рассказывать истории так, что все за столом смотрели на неё.
Сергей смотрел тоже. Надежда это видела – она всё видела, просто не всегда говорила, – но ничего не сказала и тогда.
Как это началось, Сергей Павлович затруднился бы объяснить внятно. Помог донести сумки – Светлана жила в соседнем районе. Зашли на чай. Через неделю снова встретились – уже не случайно, хотя оба сделали вид, что случайно. Через месяц Надежда спросила: «Ты хочешь мне что-нибудь сказать?» Он сказал.
Был скандал – редкий, единственный в их жизни, потому что Надежда была не скандальным человеком, но тут, видимо, что-то сломалось даже в ней. Он не помнил слов – помнил только, что Алёша проснулся и заплакал в соседней комнате, и Надежда вышла к нему, и больше не вернулась говорить. Утром он собрал чемодан.
---
Со Светланой прожили четыре года. Родилась Катя – хорошая, живая, с отцовскими глазами. Сергей Павлович любил её с той же вспышечной нежностью, что и Алёшу: ярко, порывисто, урывками.
Водил в зоопарк, покупал книги, которые сам хотел читать в детстве, учил аккордам на маленькой гитарке. Катя смотрела на него с обожанием, которое он принимал как должное – не из жестокости, просто не думал о том, что оно требует ответственности.
Со Светланой тоже стало тесно. Это было странно – она ведь была совсем другой, чем Надежда, совсем иначе устроенной. Но теснота вернулась та же самая, как будто она жила не в квартирах и не в женщинах, а в нём самом и только ждала, пока он успокоится, чтобы проявиться снова.
Этого он не думал. Он думал: Светлана слишком эмоциональная, слишком требовательная, слишком. Просто слишком. Разошлись без суда – договорились сами, по-человечески. Он потом говорил, что они расстались хорошо. Светлана, возможно, думала иначе, но её никто не спрашивал.
---
После Светланы было трое – не жён, гражданских, – и каждая занимала по нескольку лет, и каждая была, по большому счёту, хорошим человеком. Это не утешение и не ирония – просто факт, который сам Сергей Павлович признавал охотно, с некоторой даже гордостью: ему везло на хороших женщин.
Первой была Людмила – библиотекарь, тихая, умная, читала много и умела говорить о прочитанном так, что становилось интересно даже ему, не большому читателю. Он думал тогда, что ему нужен именно такой человек – спокойный, без драм.
Людмила была спокойной. Через полтора года спокойствие стало казаться ему холодностью. Он ушёл, объяснив себе это несовместимостью темпераментов.
Потом была Оксана – весёлая, тёплая, с большой шумной семьёй, к которой он поначалу радовался, как радуются огню в камине, когда пришёл с холода. Семья приняла его хорошо – слишком хорошо, пожалуй.
Тёща звала Серёженькой, шурин предлагал войти в его строительный бизнес, и всё это было по-настоящему доброжелательно, без умысла, но Сергей начал чувствовать, что его обступают. Не давят – именно обступают, мягко, со всех сторон. Ушёл через два года, сославшись на то, что не готов к такой… насыщенной семейной жизни.
Галина была последней и самой долгой из троих – почти пять лет. Врач, хирург, блондинка с усталым взглядом человека, который насмотрелся разного и перестал удивляться.
Она была умна особым медицинским умом – умом человека, который привык видеть вещи, как они есть, без украшений. Готовила хорошо, слушала внимательно, никогда не устраивала сцен.
Чай с чабрецом – это её. Многое другое – тоже её: привычка проветривать спальню перед сном, привычка держать аптечку в порядке, привычка говорить прямо, когда нужно сказать прямо.
Сергей Павлович думал тогда, что это наконец оно. Уже в свои пятьдесят пять думал – без иронии, серьёзно. Говорил себе: вот человек, с которым можно. Всё есть: уважение, тепло, интерес. Галина, кажется, думала так же.
Но через пять лет что-то снова стало давить. Он не мог объяснить – что именно. Галина не изменилась, квартира не стала меньше, отношения не испортились. Просто однажды он проснулся утром, лежал в тишине и слушал, как она дышит во сне рядом, и понял, что ему нехорошо.
Не плохо – именно нехорошо, как бывает в комнате, где чуть не хватает воздуха. Он встал, вышел на кухню, поставил чайник. Поглядел в окно на чужой тёмный двор. И уже знал.
Галина, когда он сказал, долго молчала. Потом спросила: «Что-то не так?» Он ответил честно: «Не знаю». Она кивнула медленно, так, словно ожидала и этого ответа, и вообще этого разговора – просто не знала, когда именно он придёт.
Он переехал, снял комнату, потом нашёл квартиру. Квартира была небольшая, в тихом районе. Жил один. По выходным иногда видел Катю – та выросла, стала художницей, смотрела на него чуть отстранённо, но без злобы.
Алёше звонил реже, но тоже звонил. Сергей Павлович говорил друзьям, что живёт хорошо, что одному даже лучше – свобода, никаких компромиссов, – и в некотором роде верил в это. В некотором роде.
Поплавок по-прежнему стоял. Рыба не брала – или её здесь просто не было, или утренний туман её прятал куда-то на глубину. Сергей Павлович потянулся, хрустнул позвоночником – нехорошо хрустнул, с тупым отдалённым отзвуком в пояснице, – и налил ещё чаю. Пар над кружкой поднимался тонко, почти неразличимо в сыром воздухе.
Он чуть напел – тихо, скорее про себя, чем вслух. Ту самую, февральскую, про журавлей. Голос был уже не тот, что в семнадцать, и не тот, что в казарме, – нижние ноты взял без труда, а верхние уже давались с усилием. Но что-то осталось, что-то главное осталось. В голосе было тепло. Оно было.
Он оборвал на середине. Над рекой медленно, с ленивой неохотой начинал расходиться туман – где-то за деревьями угадывалось что-то похожее на свет. Утро всё-таки наступало. Он поставил кружку обратно на камень и посмотрел на поплавок.
Поплавок стоял смирно, как стоял все два часа.
Сергей Павлович подумал, что рыбачить, в общем-то, не умеет. Никогда толком не учился. Просто бывал здесь – приезжал, сидел, смотрел в воду. Это было похоже на рыбалку, и этого хватало.
Он откинулся на спинку стула и снова напел – чуть громче. Осока не шевелилась. Река текла тихо, почти неслышно. Где-то выше по течению плеснула, наконец, рыба – не там, где стоял крючок, а в стороне, совсем в стороне.
Он улыбнулся.
---
Конец Части 1
Спасибо, что дочитали до конца!
Буду рада вашим лайкам 👍, комментариям ✍️ и размышлениям.
Ваше мнение очень важно.
Оно вдохновляет на новые рассказы!
Рекомендуем рассказы и ПОДБОРКИ: