Продолжение воспоминаний князя Николая Константиновича Имеретинского
В польскую капанию 1831 года, громадное большинство русских военных сил было оттянуто из центра к польской окраине, так что даже многие пограничные области, в том числе и Литва, остались почти совсем без войск.
Поляки воспользовались крупным промахом "обнажения Литвы"; эмиссары их возмущали народ, а польский генерал Гелгуд (Антоний), со значительными силами ворвался в Северо-западный край и пошел к Вильне, терроризируя, по пути, преданное нам население и возбуждая фанатизм во всех, кто сочувствовал польской справе.
Тогдашний Виленский генерал-губернатор, Матвей Евграфович Храповицкий, доведенный до крайности, вынужден был велеть запереть ворота своего дворца и поставить у себя, перед крыльцом, два батальона и несколько полевых орудий, - почти единственные войска, остававшиеся еще в его распоряжении.
Опасность "потерять Литву", имевшую для нас громадное стратегическое и политическое значение, серьезно озаботили, наконец, наш главный штаб. В Литву был послан корпус графа Толстого, и дела сейчас же приняли совершенно другой оборот.
Гелгуд, видя перед собой войска, в десять раз сильнейшие, ушел в свое поместье Гелгудишки, где пропировал 2 недели, пока не был застрелен одним из своих же офицеров, осуждавших это попятное движение, как "здраду польской ойчизне" (измену польскому отечеству).
Желая скрыть перед народом свое отчаянное положение, поляки настойчиво демонстрировали ухарскими наездами на наши передовые линии, беспрестанно перестреливались с аванпостами и, тем самым, умышленно тревожили и утомляли войска. Во всех этих бесшабашных налетах характерно проявлялись национальные особенности польского характера: заносчивое, задирающее самохвальство, псевдо-рыцарские замашки и пышные фанфаронады.
С другой стороны, русский главнокомандующий, граф Петр Александрович Толстой, старый воин, помнивший "век Екатерины и Суворова", был слишком опытный полководец, чтобы допускать на боевой службе "бахвальство, ухарство и фанфаронство".
Он отдал строжайший приказ по корпусу, где не только запрещалось "начинать перестрелку с польскими партизанами, но и отвечать на их выстрелы", а подтверждалось сделанное распоряжение, - "отгонять подобных наездников холодным оружием, а именно, атаками конных отрядов, поочередно наряжаемых от всех кавалерийских полков".
Приказ этот разослан был в полки очень поздно и только на рассвете его успели разнести по ротам и эскадронам. Как раз, в то же утро, чуть свет, перед нашей передовой линией опять, как из-под земли, вырос довольно сильный отряд польских пикинеров.
Против него, сейчас же, выдвинулся за линию наш гусарский дивизион. Дивизионер, старый ротмистр, с седыми усами и с многими, весьма почтенными отличками на груди, оказался из бывалых боевых гусар старого закала. Он не "затарапливал атаку", а только выдвинулся за цепь мелкой рысью.
Поляки тоже двинулись вперед, но как-то вяло, подошли шагов на 800, да вдруг остановились и выслали парламентера. Наши тоже стали в ожидании разъяснения этого происшествия. А вышло то, что польский ротмистр оказался проказником.
Он письменно предлагал, просто "поединок между собой и русским "шефом", как выразилось послание, с целью, мол, избежать кровопролития". В случае если он, начальник пикинеров, был бы побежден, его отряд "обязуется отступить добровольно и более не тревожить русских войск". Что было бы в случае победы русского начальника, вызов благоразумно умалчивал.
Наш ротмистр покрутил свой сивый ус, добродушно усмехнулся и сказал про себя, по-малороссийски: "От так цаца! То ма буть панский добры день! Чи не сдурив ляшок (Вот так подарочек! Это, должно быть, панское здравствуйте! Уж не рехнулся ли полячек?)?
По-русски же и вслух, старый гусар отвечал послу, что "прислан сюда воевать, а не драться на дуэли, и надеется заставить противника отступить без всякого поединка".
Парламентер уехал, а ротмистр ждал только, чтобы приказать "идти в атаку". Но польский начальник не дал никому опомниться, молодцевато выскакал вперед, один, без всякого конвоя, подскакал шагов на 20, поднял конфедератку и с криком: "До брони пане пулковнику!" (Защищайся пан полковник!), - выдернул из кобуры пистолет, хладнокровно прицелился и выстрелил.
Кивер русского ротмистра слетел с головы, простреленный как раз посередине; седок качнулся на седле, но усидел. Поляки неистово захлопали в ладоши и заревели: "Браво! Нех жие польска!". Малороссийская рассудительность и хладнокровие не выдержали такого искуса. Ротмистр вспыхнул, забыл все уставы и предписания, но не засуетился, а вынул пистолет, прицелился, не торопясь и бац!
К несчастью, конь поляка шарахнулся в сторону еще до выстрела, так что русская пуля проскочила между левым локтем и грудью противника.
Польские уланы опять заорали: - Нетрафила Москва! Vivat Poloniae (Промахнулась Москва! да здравствует Польша!)! Начальник их тоже крикнул "vivat", замахал конфедераткой, а потом вдруг заголосил: "До реваншу!" (на отместку!), вытащил второй пистолет, прицелился и выпалил, но на этот раз, он, кажется, погорячился, потому что пуля прожужжала над головой соперника и даже несколько правее.
В восторге польские пикинеры тронулись с места и пододвинулись, шагов на 100 ближе, к своему начальнику. Русские гусары роптали, а при третьем выстреле стали ругаться, на чем свет стоит.
Старый, седоусый вахмистр с двумя унтер-офицерами выскакал было вперед, чтобы забрать в плен польского забияку, но дивизионер сердито прикрикнул: "Не трогать!", взял свой второй пистолет и прицелился.
Выстрел грянул и попал в цель: польский ротмистр сильно покачнулся в левую сторону, выпустил поводья и схватился рукой за плечо. К нему подскочили двое хорунжих, взяли его лошадь за повода и повернули к своему фронту. Неприятельские уланы заколебались, повернули направо кругом и стали медленно отступать, беспрестанно останавливаясь, чтобы не оставить раненого начальника в "добычу русским".
Тут только спохватился наш герой, что ему давно следовало атаковать поляков, не теряя времени на перестрелку, строго запрещенную уставом "о аванпостной службе". Не медля ни минуты, гусары бросились на поляков и жестоко выместили на них унизительное бездействие, в виду обидных, для русского слуха, словоизвержений.
Польский ротмистр захвачен был в плен еще живой, вместе со своими хорунжими, а отряд его, частью изрублен, частью захвачен и только немногим удалось спастись в рассыпную.
Украшенный лаврами двойной победы, возвращался старый ротмистр с сияющим лицом, насвистывая гопака. Гусары тоже были довольны собою и в победном настроении, молодецки распевали песни повеселее. Но по приезде их на аванпосты, все круто переменилось, улыбки исчезли, песни затихли и лица повытянулись.
Дело было в том, что на аванпостах давно уже поднялся "страшнейший переполох". Как только началась "перестрелка начальников", из цепи, конечно, дали знать пикетам, пикеты - главному караулу. Дежурный по караулам, опасаясь, чтобы выстрелы, хотя бы и пистолетные, не дошли до начальства, и, желая выгородить товарища, посылал гонца за гонцом к нашему ротмистру, но старый гусар, в разгаре дуэли слушать никого не хотел и только отмахивался от вестовых, как от назойливых мух.
Между тем, "трескотня о перестрелке", дошла-таки до ушей ближайшего начальства, после корпусного приказа "держать всё начеку". Сейчас же стали наскакивать разные адъютанты с расспросами, и вот, заколыхался белый, генеральский султан бригадного командира, лично выехавшего верхом, чтоб на месте "узнать о происшествии".
Ротмистр, прямо с боевого коня, должен был пересесть на арестантскую скамью, где просидел до вечера. Как только виновный был арестован, начальник дивизии, содержавшей передовые посты, отправился к корпусному командиру "с докладом", а через полчаса вышел от него бледный и до того расстроенный, что даже заболел.
Граф Толстой страшно рассердился, прямо выговорил, что "считает ослушание своему приказу - нарушением дисциплины в военное время и велел судить виновного, в 24 часа, полевым военным судом". Вечером, дело, кажется, усложнилось еще серьезнее.
В 8 часов прискакал адъютант с приказанием "сию же минуту доставить арестанта в корпусную штаб-квартиру, граф Толстой требует его к себе, также как и командира полка". Когда привезли к нему арестанта, точнее сказать "подсудимого", граф Петр Александрович играл в карты.
При входе арестанта, граф положил карты на стол и подозвал "печальных гостей" движением руки. Арестант подошел, с замирающим сердцем, к столу, а за ним, почтительно приблизился и вытянулся рядом его ближайший начальник, гусарский полковник, временно командовавший полком.
Граф обернулся к виновному, сдвинул брови, окинул его с головы до ног своим проницательным взглядом и сказал строго и резко:
- Я ожидал видеть молодого, ветреного человека, а вижу заслуженного, старого ротмистра, с боевыми отличиями на груди; от такого, кажется, нельзя бы было ожидать опрометчивости и легкомыслия. Так, это вы-то отважились явно ослушаться моего приказа перед всеми войсками?
- Виноват, ваше сиятельство!
- Знаю, что виноваты, да и вам, я думаю, известно, что виноватый должен готовиться к ответу. Но прежде, чем будете отвечать перед судом, отвечайте мне: читали вы мой приказ?
- Никак нет. Не читал.
Граф недоверчиво посмотрел на ответчика и спросил командующего полком: - Так ли он говорит?
Гусарский полковник уже держал в дрожащей руке бумагу со всевозможными справками и доложил, что "корпусный приказ доставлен был в полк из дивизионного штаба в 2 часа пополуночи; в ночь его переписали в полковой канцелярии и только на рассвете разнесли по эскадронам. 5-й же и 6-й эскадроны еще до света выступили в объезд, так что командир их никак не мог успеть прочесть приказа его сиятельства".
Корпусный командир обратился к арестанту, все тем же, строгим тоном:
- Если вы и не успели прочесть моего приказа, то это нисколько вас не оправдывает. Приказ только подтверждал главнейшие правила аванпостного устава и все прежние мои распоряжения. Вы служите, наконец, слишком давно, чтобы знать и без указки, что бесполезная перестрелка напрасно тревожит войска и не дает нам всем покоя. Да и к чему повела эта ваша щелкотня? Ведь эти сорванцы все-таки улизнули домой подобру-поздорову. Ведь, так, я говорю?
Ротмистр поднял голову, выпрямился, вспыхнул и сказал твердо и безбоязненно:
- Нет, ваше сиятельство, это не совсем так! Дома их не досчитаются. Начальнику я сам прострелил плечо, он в наших руках; гусары тоже сделали свое дело: кого не искрошили, того забрали в плен. Сколько их вернулось домой - не знаю, но смею уверить, что таких десятка не наберётся!
Граф выслушал, кивнул головой и спросил начальника штаба: - Стало быть, это то самое дело, о котором вы мне докладывали давеча, после обеда?
- Так точно. То самое.
- Зачем же "о перестилке" докладывали утром, совершенно отдельно, и почему так односторонне, в "обвинительном смысле"? Эти два дела в прямой связи между собою; зачем же было их разбивать на два доклада, да еще запутывать каждый недомолвками?
Начальник штаба стал было объяснять и оправдываться; но, кажется, корпусному командиру не понравился отчет, потому что он резко перебил генерала словами: Позвольте, позвольте! И опять допросил обвиняемого:
- Говорите мне, коротко и ясно: вы первый начали перестрелку?
- Никак нет, не я, и никто из наших не начинал.
Граф поднял брови и на этот раз до того удивился, что даже встал с кресла, подошел к ответчику и спросил довольно нетерпеливо: - Как не вы? Так кто же?
- Поляк, ваше сиятельство, ихний начальник, - этих самых мятежников. Он первый в меня выстрелил и прострелил мне кивер.
Граф вернулся к своему месту, пожал плечами, медленно опустился в кресло, покосился на начальника штаба и сказал сухо и досадливо: - В первый раз слышу обо всем этом!
Начальнику штаба было, очевидно, не по себе.
Дело в том, что в "этой истории" и полк, и дивизия, и даже корпусный штаб сильно проштрафились "превышением власти". Обвиняемый ротмистр был заслуженный, израненный воин, славный наездник, храбрейший офицер и такой товарищ, что его популярность заходила далеко за пределы полка.
Понятно, что все наперерыв старались спасти и выгородить его. Дело "о перестрелке", несмотря на гнев корпусного и на грозную отдачу под суд, было вовсе не опасно, так как обвиняемый, действительно, не успел прочесть приказа, но дуэль перед фронтом - вещь серьезная.
Дуэль строго запрещалась и в мирное время, а в военное, да еще перед подчинёнными - это уголовщина, и тем более опасная, что правдивый малоросс донес обо всем откровенно, хотя, к счастью, словесно, так как его сейчас же упекли под арест.
Полк решился вовсе пройти молчанием этот скверный эпизод, а в дивизионном и корпусном штабе посмотрели сквозь пальцы на недомолвку, да еще разрознили доклады, рассчитывая громом победы заглушить оплошность воспрещенной перестрелки.
К несчастью, корпусный командир, полагая, что дело идет о двух случаях, а не об одном и том же, положил совершенно справедливые резолюции: "За отражение неприятельских партизанив благодарить, а за начатие перестрелки, в противность уставов и за ослушание корпусного приказа - судить в 24 часа военным судом".
Кому же могло прийти в голову, что граф лично вмешается в дела администрации и военного суда, в которые он никогда не вмешивался, пока они не доходили до него формальным порядком!
Вот почему пригорюнился начальник штаба при словах графа: "Об этом слышу в первый раз!". Генерал ничего не возразил. Он, очевидно, заблагорассудил "лучше отмолчаться" и только укорительно посмотрели на командующего полком: "Вот, мол, вы так-то всегда нас подводите!". Полковник, в свою очередь, испугался этого взгляда и проговорил нетвердым голосом: - Ваше сиятельство, позвольте доложить...
Граф, не поднимая головы, отрывисто приказал: "Говорите. На то я вас ведь и позвал!".
Полковник начал коротко, ясно и отчетливо докладывать "о странном поединке двух кавалеристов", со всеми мельчайшими подробностями, но корпусный командир прерывал доклад и обращался к самому виновнику всего этого переполоха. Пылкие, правдивые ответы добродушного малоросса, ему очевидно, нравились, и когда тот довел рассказ до момента валовой атаки гусар на неприятеля, граф вдруг сказал: "Хорошо-с, благодарю!" и оставался несколько секунд в раздумье, чертя по столу мелком и шевеля по временам губами.
Наконец, он обратился в начальнику штаба: "Приостановите-ка распоряжение по рапорту начальника дивизии и по утреннему докладу. О следствии и суде теперь не может быть и речи".
Потом корпусный командир приказал гусарскому полковнику: "Возвратите ротмистру его саблю, а 5-му и 6-му эскадронам объявите благодарность по полку за их молодецкое дело, я же, со своей стороны, поставлю их в пример прочим войскам".
Командующий полком низко поклонился, ротмистр хотел было сделать то же самое, но раздумал: "а ну как опять из безоблачного неба да сверкнет молния?". Но он ошибся, граф обратился к нему очень благосклонно и спросил: - Вы сидели под арестом с утра и до сих пор?
- Точно так, ваше сиятельство.
- И поделом! Так и следовало. Напредки сгодится! Вперед не будете позволять всяким скоморохам выводить себя из терпения, а за вашу молодецкую отместку этому нахалу - благодарю! Да и гусарам своим можете от меня сказать, что они молодцы!
На этот раз, ротмистр счел уместным отвесить поклон, причем молодецки брякнул шпорами. Самоуверенность возвратилась. Граф кивнул головой и спросил:
- Давно ли вы на службе?
- 24-й год, ваше сиятельство.
- Ну, так и майор не за горами! А мы постараемся найти вам место в авангарде, а там и до подполковника, Бог даст, доскачем, только без перепалки, - саблей-то вы лучше работаете. Прощайте, сударь!
И граф подал ротмистру два пальца правой руки. Можно себе представить, с каким благоговением старый служака накрыл их всею своею ладонью. Затем, те же пальцы были протянуты командующему полком, который чуть их не облобызал. Два гусара, недавно вошедшие сюда с поникшими головами, вышли "фертами-руки в боки" и пустились рысцой к своим бивакам.
Предстояла знатная выпивка!