Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Чужой хлеб.Глава 2.Заключительная.

Июль выдался душный, сухой. Уже к середине месяца трава в полях выгорела, побурела, сено брали вторым укосом — тощее, жёсткое, но без него скоту зимой не протянуть. Люди работали от темна до темна, падали с ног. Даже Виктор притих — реже появлялся на поле, реже заезжал в деревню. Говорили, он возил в район строительный лес, приторговывал дефицитом, налаживал связи.
Андрей работал теперь наравне с

Фото взято из открытых источников
Фото взято из открытых источников

Июль выдался душный, сухой. Уже к середине месяца трава в полях выгорела, побурела, сено брали вторым укосом — тощее, жёсткое, но без него скоту зимой не протянуть. Люди работали от темна до темна, падали с ног. Даже Виктор притих — реже появлялся на поле, реже заезжал в деревню. Говорили, он возил в район строительный лес, приторговывал дефицитом, налаживал связи.

Андрей работал теперь наравне с мужиками — косил, грузил возы, таскал мешки. Загорел до черноты, осунулся, но в глазах появилось что-то новое — не прежняя тоска, а спокойная, твёрдая решимость. Он больше не прятал взгляда, не обходил людей стороной. И люди, понемногу, начали привыкать. Кто-то кивал ему первым, кто-то окликал по имени. Старый конюх Прохор, тот самый глуховатый, как-то зазвал к себе, угостил картошкой с солёным огурцом и буркнул: «Ты это, Холодов, не обращай внимания на шавок. Шавка лает — ветер уносит. А волк молчит». Андрей только улыбнулся.

Катя избегала его. Не то чтобы намеренно — она по-прежнему работала в поле, и их пути часто пересекались. Но она больше не подходила сама, не приносила квас, не искала разговора. Когда он смотрел в её сторону, она отводила глаза и торопила лошадь или поправляла грабли — лишь бы занять руки. Андрей не навязывался. Но ловил себя на том, что ищет её силуэт среди стогов, её голос в девичьих перекличках. И когда не находил — чувствовал пустоту под ложечкой.

Виктор, однако, всё видел. Его глаза — цепкие, недоверчивые — следили за Катей, за Андреем, за каждым их случайным взглядом. Однажды вечером, когда бригада возвращалась с поля, он перехватил Андрея у мостика через речку.

— Стой, Холодов, — сказал он негромко. — Поговорить надо.

Андрей остановился. Виктор был один, без приятелей, но в позе его чувствовалась уверенность человека, который привык, что его слушаются.

— Слушай сюда, — Виктор говорил тихо, почти ласково, но в этой ласковости сквозило что-то опасное. — Я тебя предупреждаю по-хорошему. Ты на Катю даже не смотри. Понял? Она моя. Обручены мы, свадьба осенью. А ты — никто. Не было тебя, и не будет.

— Я на неё не засматриваюсь, — ответил Андрей спокойно. — Мы работаем вместе. Всё.

— Работаем, — усмехнулся Виктор. — Ты даже работать нормально не умеешь. Руки из одного места. Армия тебя не научила, а война тем более. — Он шагнул ближе, почти вплотную. — Знаешь, что про тебя говорят? Что ты трус. Что на учениях обоссался и под пулями ползал. Такой ли герой?

Андрей не двинулся с места. Смотрел на Виктора сверху вниз — был на полголовы выше и шире в плечах. Но драться не полез. Не сейчас.

— Говорят, — повторил он. — А ты сам-то веришь?

Виктор не нашёлся с ответом. Сплюнул под ноги, развернулся и ушёл, не оглядываясь. Но Андрей видел, как дрожат его руки, сжатые в кулаки.

Через два дня случилась беда.

Сеновал на северной стороне — старый, крытый дранкой, сухой как порох. Случилось это в полдень, когда солнце стояло в зените и жарило нещадно. С чего загорелось — никто потом не разобрался. То ли окурок, брошенный кем-то из возчиков, то ли самовозгорание от прелого сена, то ли намеренно — кто ж теперь узнает. Огонь вырвался из-под крыши в считаные минуты, и когда его заметили, уже пылал вовсю.

Рядом с сеновалом находился загон со скотом — молодняк, коровы на дневной дойке, десятка полтора голов. Животные метались, мычали от ужаса, но калитка была заперта, а ключ — у бригадира, который уехал в контору. Мужики кинулись к пожару с вёдрами, но разве этим польёшь? Огонь взметнулся выше тополей, чёрный дым затянул полнеба.

Андрей в тот момент был на дальнем поле — косил овражек, куда трактор не пролезет. Увидел дым, бросил косу и побежал. Бежал с километр, может, больше, выскочил к сеновалу, когда крыша уже рухнула. Всё было охвачено пламенем.

— Животные! — крикнула кто-то из баб. — Там же коровы!

Загон стоял в двадцати шагах от огня, но жар был такой, что к калитке не подойти — одежда начинала тлеть. Люди стояли в растерянности, кто-то молился.

Андрей не думал. Он сорвал с себя гимнастёрку, намочил её из ближайшего ведра, накинул на голову и рванул к загону. Пламя лизало уже крайнюю доску изгороди, воздух был горячим, как в печи. Он добрался до калитки, дёрнул — заперто. Тогда он навалился плечом, раз за разом, пока доски не затрещали. Калитка вылетела вместе с петлями.

Внутри загона стоял настоящий ад. Животные шарахались от огня, давили друг друга. Андрей забежал с тыла, стал отгонять их к пролому. Коровы не понимали, мычали, упирались. Он кричал, хлопал в ладоши, бил их по крупам — и они, словно очнувшись, хлынули наружу. Одна за другой. Телушка поменьше споткнулась, упала — Андрей подхватил её на руки, выволок, хотя спина хрустнула от натуги.

Он вывел почти всех. Последняя корова — старая, стельная — забилась в угол и не шла. Огонь уже охватил изгородь с трёх сторон, пламя лезло в загон. Андрей вернулся. Дым ел глаза, слёзы текли ручьём, дышать было нечем. Он нашёл корову наощупь, ухватил за рога, поволок. Она упиралась, бодалась — огромная, вдвое тяжелее его. Он тащил её, задыхаясь, чувствуя, как горят лёгкие. В последний миг, когда уже сами волосы на голове начали скручиваться от жара, он вырвал её наружу — и тут же позади рухнула последняя стена, взметнув столб искр и пепла.

Он упал на землю, кашляя чёрной мокротой. Кто-то накрыл его мокрой дерюгой, кто-то лил воду на голову. Когда он проморгался и сел, вокруг стояли люди. Молчали. А потом старый Прохор перекрестился и сказал:

— Ну, Холодов. Теперь все видят, какой ты трус.

И никто не засмеялся.

Андрея увели в медпункт. Ожоги на руках и лице, копоть, хриплый голос — всё это было не страшно. Страшнее оказалось другое. Пока его перевязывали, прибежал запыхавшийся парнишка с фермы и выпалил:

— Там Виктор! Виктор Зайцев! Его в правлении ищут. Всю ночь в райцентре гулял, а когда про пожар узнал — в кусты сиганул. Боятся, что в пьяном виде он тот окурок и бросил. Говорят, его уже из парткома исключат.

Фельдшер, пожилая женщина, охнула. Андрей не сказал ничего.

Через час пришла Катя.

Она вошла тихо, без стука, села на край табуретки у его койки. Лицо у неё было бледное, под глазами круги, но взгляд — прямой и ясный. Она смотрела на его обожжённые руки, на обгоревшие брови, на чёрные полосы от копоти на лице — и губы у неё дрожали.

— Андрей, — сказала она. — Я больше не могу. Я не выйду за него замуж.

Он помолчал.. За окном всё ещё тянуло гарью, голоса людей звучали тревожно и громко.

— Катя, — сказал он наконец. Голос был хриплый, еле слышный. — Ты это… Ты не спеши...Не выходи ,если сердце не велит. Но не потому, что он плохой. А потому, что тебе самой надо.

— Я знаю, — сказала она. И заплакала, уткнувшись лицом в колючее больничное одеяло.

Андрей хотел погладить её по голове, но рука не поднялась — болели ожоги. Так и сидел, глядя на её тёмную макушку, на складки простого ситцевого платья, на узкие девичьи плечи, которые вздрагивали от беззвучных рыданий.

И думал: «Вот она, чужая жизнь. Вхожу в неё, как в огонь. А выйду ли — не знаю».

Вечером по радио передали: партком райкома выносит строгий выговор Зайцеву Виктору с исключением из кандидатов в члены партии. Окончательное решение — завтра.

Но Андрей уже не слушал. Он лежал с закрытыми глазами и видел, как бегут из огня коровы, и как в дыму перед ним возникает лицо Кати — испуганное, мокрое от слёз, но такое родное, будто он знал его всю жизнь.

Может, так и было. Просто забыл. А война и армия — они стирают память.

Теперь она возвращалась.

***

Решение парткома вынесли через три дня. Виктора Зайцева исключили из кандидатов в члены партии «за моральное разложение, пьянство и халатность, приведшую к уничтожению колхозного имущества»

Виктор ходил мрачный, ни с кем не здоровался. Полуторку у него отобрали — передали другому шофёру, молодому парню . Дружки из района отвернулись. Мать его, бойкая баба, торговавшая в сельпо яйцами и творогом, устроила скандал председателю прямо на крыльце конторы: «Вы моего сына за что? Он лучший водитель! А этот Холодов — кто он? Проходимец!» Председатель Сорокин выслушал,и закрыл дверь.

Виктор запил. Сначала мало, дома, потом больше — его видели в сельпо с бутылкой портвейна, потом у реки, одного, с мутными глазами. Он ещё пытался ходить к Кате, тащил ей цветы с чужого огорода, кричал под окнами, что «всё исправит» и «ты же моя невеста». Катя не выходила. На третий день он уехал в район — искать правду. Не нашёл.

Андрей всё это время лежал в медпункте. Ожоги заживали медленно — правая рука болела особенно сильно, несколько дней он не мог даже ложку держать. Фельдшер, Марья Степановна, кормила его с ложечки, ворчала: «Нечего геройствовать, старый ты дурак. Корову жалко — себя не жалко?» Андрей улыбался и молчал.

Катя приходила каждый день. Приносила молоко, творог, свежего хлеба. Первые два дня сидела молча, только смотрела на него. На третий — взяла его за здоровую руку и сказала:

— Я не выйду за Виктора.. Обручальное кольцо вернула.

— И что отец? — спросил Андрей.

— Отец… — Она вздохнула. — Отец сказал: «Сама решай. Но Холодов этот — он мужик правильный. Не богатый, правда». А я ему: «А мне богатство не надо. Мне чтобы человек был».

Андрей долго молчал. Смотрел в окно, где за деревьями темнело вечернее небо, первые звёзды проступали сквозь синеву. В медпункте было тихо, только муха билась о стекло.

— Кать, — сказал он наконец. — Ты не спеши. Всё это… — он шевельнул обожжённой рукой, — это не геройство. Это работа. Любой бы на моём месте…

— Не любой, — перебила она твёрдо. — Твой Виктор в кустах сидел. А ты полез.

— Витя не мой, — усмехнулся Андрей. — И вообще. Я хочу, чтобы ты поняла. Не ходи ко мне от обиды на него. Если пойдёшь — пусть потому, что сама решила. А не потому, что он плохой, а я хороший на контрасте. Поняла?

Катя подняла на него глаза. В них стояли слёзы.

— Ты что, дурак? — сказала она. — Я к тебе не от обиды иду. Я к тебе сердцем иду. А он… — она махнула рукой, — бог с ним. Я про него уже и не думаю.

— Ну тогда погоди, — сказал Андрей. — Дай руке зажить. Дай мне на ноги встать. А там — видно будет.

Катя хотела спорить, но посмотрела на его лицо — спокойное, твёрдое, с глубокими морщинами у глаз, которых она раньше не замечала, — и осеклась. Кивнула.

— Ладно. Погожу. Но недолго.

Через неделю Андрей выписался. Вернулся в свою избу — теперь уже не пустую. Катя с подругами вымыла полы, побелила печь, принесла занавески на окна. В углу стоял самовар — чужой, принесённый откуда-то, но Андрей не спрашивал. На столе лежал свежий хлеб, накрытый полотенцем.

Он вошёл, огляделся и вдруг почувствовал, как подкатывает к горлу ком. Не заплакал — давно разучился. Но сел на лавку, положил руки на колени и долго сидел молча.

— Хорошо, — сказал наконец. — Как у людей.

Виктор появился через десять дней после решения парткома. Был трезвый, но небритый, с красными глазами. Постучался в калитку Андрея вечером, когда уже смеркалось. Андрей вышел на крыльцо,в глазах спокойствие.

— Чего тебе? — спросил Андрей.

Виктор молчал. Переминался с ноги на ногу. Потом выдохнул, будто кинулся в омут:

— Ты это… Ты меня прости. За уздечку. И за слухи. Это я всё. Дурак был. — Он поднял глаза — в них стояла тоска, но не фальшивая, а настоящая, выжженная. — Я не знал, что ты фронтовик. И что медаль у тебя настоящая. Думал — всё липа. А оно вон как.

Андрей долго смотрел на него. Вспомнил, как тот смеялся на поле, как пил портвейн под берёзой, как подкинул чужую вину. Вспомнил Катины слёзы, сгоревший сеновал, корову, которую тащил на себе из огня. И вдруг понял, что злости нет. Совсем. Усталость только — огромная, как всё это июльское небо над головой.

— Ладно, — сказал Андрей. — Иди. Живи. Только не пей больше.

Виктор кивнул, развернулся и ушёл, не оглядываясь. В сумерках его фигура быстро растворилась, и только шаги ещё какое-то время хрустели по гравию, а потом стихли.

В конце августа Андрей и Катя расписались в сельсовете. Свадьбы не было — только чай с пирогами в избе, где теперь пахло жильём и теплом. Пришли старый Прохор, фельдшер Марья Степановна, несколько мужиков из бригады. Председатель Сорокин тоже пришёл — кряхтел, пил чай с блюдца, поглядывал на дочь и нового зятя. Потом встал, поднял кружку:

— Ну, Холодов. Живи. Хлеб у нас свой, не краденый. — И усмехнулся в усы. — Ты его заслужил.

Андрей взял Катю за руку — здоровая рука обнимала её тонкие пальцы. Обожжённая кожа уже заживала, розовела новым рубцом. Катя прижалась к его плечу, тихая, счастливая.

— Не бойся, — сказала она шёпотом, чтобы никто не слышал. — Теперь всё будет хорошо.

Андрей поцеловал её в макушку и ничего не ответил. Он знал, что «хорошо» — это не навсегда. Жизнь — она как сенокос: сегодня солнце, завтра дождь, послезавтра пожар. Но если есть рядом человек, который не бросит, если руки помнят, что такое работа, если совесть чиста — значит, можно жить. И свой хлеб есть.

За окном темнел август. Где-то вдалеке, за рекой, за лесом, шла своя жизнь — чужая, большая, неизвестная. Но здесь, в этой избе, начиналась жизнь новая.

Своя.

Конец.