Я проснулась, когда в избе ещё было серо.
Первое, что сделала — прислушалась. Тихо. Петькина кровать скрипнула — он ворочался во сне, подтянул одеяло к подбородку. Значит, вернулся. Когда — я не слышала. Видно, прикорнула всё-таки под утро, сама не заметив.
Сапоги его стояли у порога, грязные, мокрые — значит, прошёл по росе. Одна штанина задрана до колена, другая опущена. Я наклонилась, поправила. Потом выпрямилась и постояла так, глядя на него.
Я затопила печь. Привычные движения — дрова, береста, спичка — руки делали сами, голова была отдельно. Пока огонь занимался, стояла, глядела на пламя и думала — что теперь? Петя отнёс письмо. Дима получил. Значит, что-то будет. А что — я не знала. И от этого незнания мне было хуже, чем от всего молчания за три недели.
Чайник я поставила, потом сняла, потом поставила снова — забыла налить воды. Вот так бывает: руки заняты, а толку нет.
Аня вышла из-за занавески тихо. Я услышала только шорох ткани. Она постояла у порога, посмотрела на Петькины сапоги. Потом на меня. Я отвела глаза. Она тоже.
— Воды принести? — спросила она.
— Принеси.
Она взяла вёдра и вышла. Дверь закрылась мягко, без стука. Я слышала, как скрипнула калитка, как зазвенела цепь колодца — далеко, но в утренней тишине слышно всё.
Я стояла у окна и смотрела, как она идёт с вёдрами. Прямая, тонкая, в материнской кофте, которая была ей велика в плечах. Руки побелели на ручках — тяжело. Я должна была выйти, помочь. Не вышла. Стояла и смотрела.
Потом отошла. Взяла тарелку, начала протирать. Тарелка была чистая — я вымыла её с вечера. Но тёрла, пока Аня не вернулась. Так легче, когда руки заняты.
***
Петя проснулся к завтраку. Сел за стол, потянулся, зевнул. Обычный. Ни слова про дорогу. Я ждала — скажет что-нибудь, похвастается. Нет. Молчал и ел кашу. Только когда я поставила перед ним кружку с молоком, посмотрел на меня — быстро, одним взглядом. Проверил. Я не стала ничего говорить.
— Мам, у Гришки сегодня телёнка выпустят на выгон, можно я пойду?
— Картошку с утра перебери — потом иди.
— Да она перебрана уже!
— Заново перебери. Вчера гнилую оставил.
Он вздохнул, но спорить не стал. Встал, понёс кружку к рукомойнику. Дочь сидела напротив, ковыряла кашу ложкой. Не ела — водила по тарелке.
— Ань, каша стынет, — сказала я.
— Я ем.
Не ела, смотрела в тарелку и ложкой крутила. Но я не стала повторять.
После завтрака Петя ушёл к картошке, нарочито громко хлопнув дверью. Аня осталась за столом. Я мыла посуду.
Она встала. Молча убрала со стола, прошла мимо меня к двери. На пороге остановилась.
— Мам.
Я подождала.
— Ничего, — сказала она. И вышла.
Я дослала горячую воду в рукомойник и стояла, держась за край. Руки были мокрые, и я вытирала их о фартук долго, будто сушила не ладони, а то, что скопилось внутри.
Она хотела спросить. Я видела...
***
Он пришёл после обеда.
Я была в огороде — подвязывала поздние кусты, которые ветром покосило. Услышала шаги по дороге. Подняла голову.
Дима Савельев. Тот самый. Высокий, худой, в чистой рубахе, застёгнутой до горла. В руке — шапка. Держал её низко, у бедра, двумя пальцами, как тогда, у калитки.
Только тогда он остановился у забора и ждал. А теперь дошёл до крыльца.
Я выпрямилась. Вытерла руки о фартук. Посмотрела на него.
Он стоял на нижней ступеньке — на той самой, перекошенной, которую Николай собирался починить и не успел. Стоял и не поднимался выше. Ждал.
— Здравствуйте, Людмила Васильевна.
Голос ровный. Не громкий и не тихий. Такой, каким говорят, когда долго готовились и всё равно не знают, с чего начать.
— Здравствуй, — сказала я. И замолчала.
Он переступил с ноги на ногу. Шапку переложил из руки в руку.
— Я не без дела пришёл. Мне Петя… передал ранним утром.
Значит, Петька дошёл.
— И что передал? — спросила я, хотя знала.
— Письмо. От Ани.
Он сказал это просто, без нажима.
Я помолчала. Потом сказала:
— Заходи в дом.
Сама не ожидала, что скажу. Но сказала. И пошла первой — открыла дверь, вошла в сени, пропустила его. Он разулся у порога. Ботинки поставил аккуратно, носками к стене. Шагнул в избу, огляделся — быстро, одним движением — и остановился у стола. Не сел. Стоял, пока я не кивнула на лавку.
— Садись.
Сел. Шапку положил на колени.
Я поставила чайник. Достала кружки. Хлеб нарезала. Всё привычное, руками делала, а сама смотрела на него — боковым зрением, как всегда смотрю, когда не хочу, чтобы заметили.
Руки у него были рабочие. Большие, с мозолями на ладонях, с чёрной полоской под ногтями, которая не отмывается. Кружку он взял осторожно — двумя руками, как берут чужую вещь. И когда я поставила перед ним хлеб, сказал:
— Спасибо.
Тихо. Без суеты.
Николай тоже так говорил. Не громко, не ласково — просто. Как человек, который знает, что благодарить за хлеб — нормально.
Я села напротив. Помолчали. Чайник шумел на печи — тот ровный шум, который заполняет тишину, когда говорить ещё рано.
— Значит, письмо получил, — сказала я.
— Получил! Я, Людмила Васильевна, не мог не прийти. Меня через неделю на курсы отправляют. В район. Механизаторов набирают.
— Знаю, — сказала я. — Слышала.
Он кивнул. Помолчал, глядя в кружку. Потом поднял голову и посмотрел на меня — прямо, не отводя.
— Я не за тем пришёл, чтобы вас просить или чего-то требовать. Я пришёл, чтобы вы знали. Аня мне дорога. Я не знаю, как это правильно говорить. Но обманывать не хочу — ни вас, ни её.
Голос у него чуть дрогнул на последнем слове. Он сглотнул и сжал шапку на коленях.
Я смотрела на него. Молодой. Худой. Рубаха чистая, воротник чуть великоват — видно, не своя, от отца осталась. Глаза светлые, внимательные. Не бегают, не хитрят. Смотрит — и ждёт.
Николай вот так же смотрел, когда пришёл к моему отцу. Не внешность — нет, Николай был темнее, шире в плечах. Но взгляд. Способ держаться. Не нагло и не заискивая. Прямо. Вот, мол, я — какой есть.
— А хозяйство у тебя какое? — спросила я.
— Дом отцовский. Крыша прошлой весной перекрыта. Огород двадцать соток, коза, куры.
— Мать, говорят, ушла из жизни?
— Три года назад. Болела долго. Сестра замужем, в Рябинках.
Он отвечал коротко, без жалобы. Не набивал себе цену, но и не прибеднялся. Я спрашивала, он отвечал — и в этом был порядок, который мне был понятен. Не допрос, не суд — проверка. Он это чувствовал и не обижался.
— Чай допивай, — сказала я. — Стынет.
Он кивнул. Отпил. Помолчал.
— Людмила Васильевна, я не прошу сейчас ничего решать. Я только хочу, чтобы Аня знала, что я не исчез. И чтобы вы знали.
В этот момент дверь скрипнула. Петька. Вошёл, увидел Диму — и остановился. Потом расплылся в улыбке, широкой, мальчишечьей, которую даже не пытался спрятать.
— О! Здрасте! — сказал он громко.
— Здравствуй, — сказал Дима. И тоже чуть улыбнулся.
— А вы уже чай пьёте? Мне тоже налейте! Мам, а он на тракторе умеет? Ты на тракторе умеешь?
— Учусь, — сказал Дима.
— А на настоящем? С гусеницами? Или на колёсном?
— На «ДТ-54», гусеничный.
Петька присел на край лавки, подпёр щёку кулаком. Глаза горели.
— А он быстро ездит?
— Трактор быстро не ездит. Он пашет.
— А...
Я смотрела на них. Дима отвечал Пете спокойно, не отмахивался, не сюсюкал. Говорил как со взрослым, только проще. Петька задавал вопрос за вопросом, и Дима на каждый отвечал — коротко, терпеливо.
Мне стало легче. Не хорошо — но легче.
А потом вошла Аня.
Она была во дворе — я слышала, как скрипнули сени. Дверь открылась, и она остановилась на пороге. Увидела Диму за столом. Увидела мать напротив. Кружки. Хлеб. Петьку на лавке.
Замерла.
Дима встал. Быстро, неловко — колени задели стол, кружка качнулась. Он перехватил её и поставил обратно.
— Здравствуй, Аня, — сказал он.
Она молчала. Смотрела не на него — на меня. Я видела этот взгляд: осторожный, ищущий. Она проверяла. Не выгоняю ли? Не сидит ли он тут случайно? Не уйдёт ли через минуту?
— Чай будешь? — спросила я.
Аня моргнула. Потом кивнула. Прошла к столу, села рядом с Петей. Руки сложила на коленях — ладонь на ладонь, плотно.
Петя толкнул её локтем:
— Он на тракторе умеет! На настоящем!
Аня не ответила. Но уголок рта дрогнул — я заметила.
Я налила ей чай. Поставила. Вернулась к печи, но не повернулась спиной — встала сбоку, так, чтобы видеть стол.
Они сидели вчетвером — Дима на лавке, Аня напротив, Петька между ними, я — в стороне. Было тихо. Тот вид тишины, когда все чувствуют одно и то же, но никто не решается сказать.
Потом Дима заговорил — уже не со мной, а с Аней. Тихо, ровно.
— Я через неделю уезжаю. На курсы. На три месяца. Буду писать. Если можно.
Аня подняла глаза. Посмотрела на него. Потом на меня. Опять на него.
— Можно, — сказала она. Чуть слышно.
Петя засопел в кружку.
***
Он ушёл через час. Встал, поблагодарил за чай, надел шапку уже у крыльца. Постоял на перекошенной ступеньке. Посмотрел на Аню — она стояла в дверях сеней.
— Я приду в воскресенье, — сказал он. — Если можно. Перед отъездом.
Аня посмотрела на меня.
— Приходи, — сказала я.
Он кивнул. Пошёл по тропинке к дороге. Я смотрела ему в спину — длинную, прямую — и вспомнила, как так же смотрела тогда, в первый раз. Когда он ушёл с пустыми руками. Когда я забрала узелок и ничего не сказала дочери.
Только теперь внутри было не тесно. Теперь было пусто.
Петя убежал к Гришке — дверь хлопнула, и стало тихо.
Аня стояла у окна. Смотрела, как Дима уходит по дороге. Потом повернулась ко мне.
Я ждала. Думала — сейчас скажет что-нибудь хорошее. Скажет: «Спасибо, мам». Или просто улыбнётся. И мне станет легче. Хоть немного.
Она сказала другое.
— Я думала, ты его опять не пустишь.
Тихо. Без злости. Просто.
— Я пустила, — сказала я.
Аня помолчала. Потом добавила — ещё тише, глядя не на меня, а в пол:
— Я тогда долго думала. Когда платок нашла. Думала, может, ты просто забыла сказать. А потом поняла — нет. Не забыла.
Я молчала. Нечего было отвечать. Она была права.
— Я не на Диму обиделась, мам. И не на тебя — за то, что платок спрятала. Я подумала — значит, тебе всё равно. Значит, мне нельзя даже спросить.
Она подняла глаза.
— Я думала, ты не против него. Я думала, ты против меня.
Вот. Вот оно. То, чего я боялась, но не умела назвать. Не Дима. Не платок. Не курсы и не расстояние. Аня решила, что мать — против неё.
А я просто испугалась. Испугалась, что дочь уходит. Не к Диме — вообще. Куда-то, куда я не смогу за ней пойти. И вместо того, чтобы сказать: «Я боюсь», — я закрыла калитку и повернулась к печи.
— Аня… — начала я.
Но она уже отвернулась.
— В воскресенье он придёт. Спасибо, что разрешила, — сказала она ровно. И ушла за занавеску.
Я осталась одна. Стояла посреди избы, руки по швам, как солдат. Фартук сбился набок. За окном гудел ветер, и берёза у крыльца качала голыми ветками — листья уже почти облетели...
Продолжение:
Как думаете, что будет в следующей серии?
Спасибо за ваши тёплые слова! Радостно видеть, что мои труды нравятся читателям. Ваша Мара 🌷