Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Когда мать отвернулась 1/7

Картошку мы копали с дочкой вдвоём. Сын тоже был тут — бегал между грядками, мешал, два раза уронил ведро и один раз сам упал в борозду, — но от него толку в огороде, как от воробья на пашне. Зато разговаривал за троих. Про что — я уже не слушала. Слышала только голос, ровный такой шум, как вода в рукомойнике. Привычный. А Анька молчала. Это был не тот молчок, что бывает от усталости или от лени говорить. Другой. Она работала старательно, лопату держала правильно, картошину к картошине укладывала аккуратно, не бросала, как некоторые. И молчала. Как будто думала о чём-то, чего вслух не скажешь. Я и сама молчала. Вроде бы и рядом, но каждая сама по себе. Осень в тот год пришла рано. Уже в начале сентября по утрам на траве лежал иней, тонкий, как дыхание, и к девяти сходил. Земля была ещё мягкая, копалась легко, но сырая — руки к вечеру ломило. Я не жаловалась. Некому было жаловаться, да и незачем. Привыкла. Мужа моего, Николая, не стало четыре года назад. Сердце. Лёг спать здоровый — не
Оглавление

Картошку мы копали с дочкой вдвоём.

Сын тоже был тут — бегал между грядками, мешал, два раза уронил ведро и один раз сам упал в борозду, — но от него толку в огороде, как от воробья на пашне. Зато разговаривал за троих. Про что — я уже не слушала. Слышала только голос, ровный такой шум, как вода в рукомойнике. Привычный.

А Анька молчала.

Это был не тот молчок, что бывает от усталости или от лени говорить. Другой. Она работала старательно, лопату держала правильно, картошину к картошине укладывала аккуратно, не бросала, как некоторые. И молчала. Как будто думала о чём-то, чего вслух не скажешь.

Я и сама молчала. Вроде бы и рядом, но каждая сама по себе.

Осень в тот год пришла рано. Уже в начале сентября по утрам на траве лежал иней, тонкий, как дыхание, и к девяти сходил. Земля была ещё мягкая, копалась легко, но сырая — руки к вечеру ломило. Я не жаловалась. Некому было жаловаться, да и незачем. Привыкла.

Мужа моего, Николая, не стало четыре года назад. Сердце. Лёг спать здоровый — не встал. Вот и всё, что бывает иногда. После этого я как-то переустроила себя внутри, переложила всё по другим местам, и стало быть можно жить дальше. Не весело, но можно.

Мам, а у Гришки Носова корова телёнка принесла, рыжего, с белым пятном на лбу, прямо как звёздочка, — сообщил Петя, появившись из-за яблони с пустым ведром.

Ведро неси, — сказала я.

Да я и несу.

Полное неси.

Он вздохнул и пошёл обратно. Аня чуть усмехнулась — я боковым взглядом поймала, как у неё дрогнул уголок рта. Хорошо. Значит, не совсем далеко ушла.

Мы работали до темноты. Убрали три грядки, четвёртую оставили на завтра. Я разогнулась, прижала ладонь к пояснице. Небо над лесом было ещё светлое, зеленоватое, но в деревне уже горели огни.

Иди ужин греть, — сказала я Ане.

Она не переспросила. Сняла фартук, встряхнула, пошла к дому. Я смотрела ей вслед. Высокая выросла. Вся в отца.

***

Вечером сын уснул рано — набегался за день, свалился прямо в одежде поверх одеяла. Я стянула с него сапоги, накрыла. Он даже не пошевелился.

Дочка сидела за столом при лампе. Я вышла из-за печи и увидела: в руках у неё бумага. Лист, сложенный вчетверо, уже мятый по сгибам — значит, читала не первый раз. Я знала, что это такое. Не потому что видела раньше. Просто поняла. Мать всё понимает, даже когда не хочет.

Я не подошла.

Поставила чайник, загремела крышкой дольше, чем нужно. Прошла к окну, поправила занавеску. Аня не подняла голову. Читала.

Письмо пришло три дня назад. Я видела, как она его спрятала — под матрас, думала, незаметно. Потом видела, как достала. Видела, как перечитывала. Ничего не говорила.

Она тоже ничего не говорила.

Мы жили в этом молчании уже третью неделю — с того самого воскресенья, когда она вернулась с ярмарки в Малых Соснах какая-то не своя. Розовая, притихшая, с виноватым взглядом. Я всё поняла и тогда. Но спрашивать не стала.

Не потому что боялась услышать. Потому что не знала, что отвечать.

Аня! Спать иди.

Она вздрогнула. Сложила письмо, убрала в карман передника.

Сейчас, — сказала тихо.

Я легла. Лежала и слушала, как она ходит по избе — тихо, на носках, чтобы не разбудить Петю. Как гасит лампу. Как скрипит кровать.

За окном шумел ветер. Осенний, сырой. Он трепал берёзу у крыльца, и берёза отзывалась — шелестела, вздыхала.

Я думала о Николае. Он вот так же иногда лежал рядом и молчал, и я знала — думает о чём-то, чего не скажет сам, надо спросить. Я спрашивала. Он отвечал. Мы умели так.

А теперь некого спрашивать. И не у кого.

Я повернулась на бок и закрыла глаза.

***

Про Диму Савельева я узнала от Ирины Нефёдовой — та жила через два дома и знала всё обо всех в радиусе трёх деревень.

Это Савельевых сын, — сказала она мне в очереди за хлебом, с видом человека, который делает одолжение. — Из Малых Сосен. Отец у них тихий был, матери нет уже. Сам работает в колхозе, руки рабочие. Непьющий, говорят.

Я не спрашивала, — сказала я.

Так я и без спроса говорю. — Ира помолчала, но ненадолго. — Ты, Люда, напрасно тогда его от калитки повернула. Шапку у ворот просто так не снимают.

Я не ответила. Взяла хлеб и пошла.

Но по дороге домой вспомнила.

Это было через четыре дня после ярмарки. Я полола у забора — услышала шаги. Подняла голову: стоит парень. Высокий, худощавый, рубаха чистая, в руке узелок. Шапку снял, держит у груди. Смотрит — не нагло, но прямо. Ждёт.

Здравствуйте. Мне бы Аню повидать. Она платок на ярмарке забыла, вот, принёс.

Я тогда поднялась, отряхнула руки. Посмотрела на узелок. Платок там был лёгкий, ситцевый — я его знала, сама покупала Ане на прошлую весну. Мог бы через любую бабу передать. Мог бы оставить у калитки. Но пришёл сам, за восемь вёрст.

Аня на скотном дворе, — сказала я. — Занята.

Я протянула руку, взяла узелок. Он постоял ещё секунду, кивнул и пошёл обратно. Не обиделся — или не показал. Я стояла с платком в руке, смотрела ему в спину, и внутри было тесно, непонятно.

Потом положила платок в сенях на полку. Ане не сказала — ни что приходил, ни что платок вернул. Просто положила и ушла к печи.

Через два дня дочканашла платок. Я слышала, как она замерла в сенях. Постояла. Потом тихо спросила:

Мам, кто платок принёс?

Не знаю. На полке лежал, — ответила я, не повернувшись.

Больше она не спрашивала. А я не поправилась.

Вот с того дня и начался этот молчок. Не Анин — мой. Она замолчала потом, когда поняла, что спрашивать нечего.

Ира ещё добавила — уже на крыльце, догнав:

Его в район отправляют, на курсы. Через две недели, может, через три. Механизаторов набирают.

Я кивнула. Пошла домой.

Но слова её во мне осели. Как осенний туман — не видно, а промокаешь. Непьющий. Руки рабочие. Тихий. Шапку снял. Через две недели уедет.

Николай тоже был тихий. Это я потом поняла, что у таких мужиков сила есть.

Только думать об этом было рано. Аня молодая, восемнадцать лет. Я сама в восемнадцать ещё не понимала, чего хочу.

Вот и пусть разберётся. Сама. Без меня.

Но платок я ей так и не объяснила. И то, что Дима приходил, не сказала. И это уже была не осторожность. Это было другое, чему слова я не умела найти.

***

Назавтра мы докопали четвёртую грядку. День выдался хмурый, с низким небом, пахло близким дождём. Петя опять крутился рядом, но уже меньше говорил — видно, что-то почувствовал. Дети чувствуют, когда взрослые не в себе. Они просто не умеют сказать, что именно.

После обеда Аня пошла за водой. Я видела в окно: она стоит у колодца, опустив коромысло, и смотрит куда-то в сторону леса. Просто стоит. Долго. Потом встряхнулась, подхватила вёдра и пошла обратно.

Я отошла от окна. Вытерла руки о фартук. Поправила на голове платок.

Надо было что-то сказать ей. Что-то правильное, материнское. Такое, от которого становится легче.

Но я не знала что.

Николай бы знал. Он умел говорить с дочерью. Садился рядом, спрашивал что-нибудь простое — как день прошёл, что видела, что думает. И она раскрывалась, рассказывала. Я так не умела. Я умела накормить, постирать, заштопать. Молча любить — умела. А говорить — нет.

Аня вошла с вёдрами, поставила на лавку. Помедлила. Я видела — она собирается, как перед прыжком.

Мам, — сказала она.

Я обернулась.

Она смотрела на меня — прямо, внимательно, как смотрят, когда собираются сказать что-то важное и боятся, что не дадут досказать.

Мам, его отправляют. На курсы, в район. Через две недели.

Она не назвала имени. Но мы обе знали, о ком.

Я почувствовала, как внутри что-то сжалось. Не злость — испуг. Тот самый, когда знаешь, что сейчас надо ответить, и от ответа зависит много, а правильных слов нет. Ни одного.

Ужин стынет, — сказала я. И повернулась к печи.

Тихо стало так, что слышно было, как потрескивает фитиль в лампе.

Дочка поставила вёдра. Медленно, аккуратно — не плеснув. Прошла к столу. Села. Руки сложила на коленях.

Я пирог поставлю, ладно? — сказала она уже другим голосом. Ровным, закрытым.

Ставь, — сказала я.

Вот так и жили.

Она подходила к краю — и отступала. Я стояла рядом — и не помогала. Как будто между нами было что-то, чего ни одна из нас не решалась первой убрать с дороги. Только теперь я знала, что это. Не характер. Не привычка. Моя вина. Та калитка, тот узелок, то молчание. Аня подошла — а я отвернулась. И она решила, что дальше идти некуда.

Петя этого не замечал. Или замечал, но не понимал. Он жил своей жизнью — школа, Гришка Носов, телёнок со звёздочкой на лбу, какие-то мальчишечьи дела, которые ему казались очень важными.

Я завидовала ему иногда. Не злобно — тихо. Вот хорошо бы так: не понимать лишнего, не чувствовать лишнего. Жить просто.

***

В то раннее утро я проснулась от скрипа.

Не сразу поняла — что. Лежала, слушала. В избе было темно, только в щели ставней зарождался свет.

Скрип повторился. Сени. Я встала тихо, накинула кофту. Вышла. Дверь в сени была приоткрыта. Я толкнула её — и увидела Петьку.

Он стоял у порога в сапогах, наспех надетых на босу ногу, в пальтишке поверх рубахи. В руке держал что-то — бумагу. Я не сразу разглядела. Потом поняла.

Письмо. Не то, что пришло от Димы, — другое. Новый лист, сложенный иначе, свежий. Анин ответ.

Петя повернулся и замер. Смотрел на меня. В глазах не было вины. Только что-то очень серьёзное, не детское.

Мам, — сказал он шёпотом. — Его отправляют скоро. Если не отнести, он подумает, что Анька не хочет. А она хочет. Только боится.

Он помолчал и добавил, совсем тихо:

Вы обе молчите. А он ждёт!

Я смотрела на него. На письмо в руке. На сапоги, надетые криво. Двенадцать лет. Мальчишка. Понял то, что я за три недели не сумела.

За окном шумел ветер. Далеко, за лесом, лаяла чужая собака.

Я не сказала ничего. Отступила на шаг и дала ему дорогу. Петя выскользнул на улицу. Дверь закрылась тихо.

Я стояла в сенях одна. Слушала, как стихают его шаги по тропинке. И думала о том, что он идёт сейчас через лес, шесть вёрст — потому что я не смогла сказать дочери три слова. Какие — я и сама не знала. Но они были. Точно были.

***

Обратно я легла, но не спала.

Лежала и смотрела в потолок. Он был такой же, как всегда — с трещиной от угла до середины, с пятном у балки, которое появилось после позапрошлогодней протечки. Я знала этот потолок наизусть.

Думала про разное.

Про то, как Аня маленькой боялась темноты и приходила ко мне ночью. Я пускала её под одеяло, она прижималась холодными ногами к моим ногам, и через пять минут уже спала. А я лежала и слушала, как она дышит, и было хорошо. Спокойно.

Теперь она не приходила. Выросла.

Про то, как муж однажды сказал: «Люда, ты умеешь любить молча. Это хорошо. Только иногда говори вслух — чтобы другие знали». Я тогда отмахнулась. Мол, и так понятно. Зачем слова, когда и так всё понятно.

Теперь думала: а вдруг не понятно?

Вдруг Аня думает, что я молчу — потому что против?

Я ведь и была против — тогда, у калитки. Не против Димы, не против Ани — против того, что всё менялось. Что дочь уходила куда-то, куда я не могла за ней пойти. Я взяла узелок, закрыла калитку и сделала вид, что ничего не случилось.

Я немного прикорнула и мне приснился Николай. Он ничего не говорил — просто стоял у окна и смотрел на меня. Я хотела что-то спросить — и не успела. Проснулась...

Продолжение:

Как думаете, что будет в следующей серии?
Спасибо за ваши тёплые слова! Радостно видеть, что мои труды нравятся читателям. Ваша Мара 🌷