Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Возвращение - Глава 2

Все главы Прошло две недели. Сентябрь вступил в свои права — по утрам лужи подергивались тонким ледком, в полдень солнце еще грело, но как-то неохотно, словно через силу. Сад оголился, только кое-где на ветках трепетали последние листья, прозрачные, как слюда. Алексей Петрович привык к одиночеству и даже начал находить в нем некое горькое успокоение: никто не тревожил, не требовал, не спрашивал, зачем он здесь и чего ждет от жизни. Но покой этот оказался обманчив. На десятый день после визита, когда он сидел за книгами — перебирал старые статистические таблицы, пытаясь придать им вид связного труда, — в дверь постучали. Фома, не входя, прокричал с крыльца: — Барин, тама барышня пришла. Из Заречья. Алексей Петрович не сразу понял, о ком речь. Потом встал, одернул сюртук, сошел вниз. В передней стояла Наталья — одна, без матери, без провожатого. На ней была теплая шубка, явно с чужого плеча, и шерстяной платок поверх. Щеки разрумянились от быстрой ходьбы, но глаза смотрели по-прежнему тр

Все главы

Прошло две недели. Сентябрь вступил в свои права — по утрам лужи подергивались тонким ледком, в полдень солнце еще грело, но как-то неохотно, словно через силу. Сад оголился, только кое-где на ветках трепетали последние листья, прозрачные, как слюда. Алексей Петрович привык к одиночеству и даже начал находить в нем некое горькое успокоение: никто не тревожил, не требовал, не спрашивал, зачем он здесь и чего ждет от жизни.

Но покой этот оказался обманчив.

На десятый день после визита, когда он сидел за книгами — перебирал старые статистические таблицы, пытаясь придать им вид связного труда, — в дверь постучали. Фома, не входя, прокричал с крыльца:

— Барин, тама барышня пришла. Из Заречья.

Алексей Петрович не сразу понял, о ком речь. Потом встал, одернул сюртук, сошел вниз. В передней стояла Наталья — одна, без матери, без провожатого. На ней была теплая шубка, явно с чужого плеча, и шерстяной платок поверх. Щеки разрумянились от быстрой ходьбы, но глаза смотрели по-прежнему требовательно и прямо.

— Здравствуйте, Алексей Петрович, — сказала она, не улыбнувшись. — Матушка просила передать книгу, которую вы забыли. И еще... я сама хотела посмотреть, как вы живете.

Он взял из ее рук томик — как оказалось, сборник стихов Тютчева, оставленный им в гостиной на подоконнике. Книга была старая, в потертом коленкоровом переплете, с его же пометками на полях. Ему стало неловко: эти пометки — юношеские, восторженные — показались ему теперь смешными и неуместными.

— Спасибо, — сказал он. — Не стоило вам так беспокоиться. Я бы сам заехал.

— Вы не заезжали, — ответила Наталья просто. — А матушка ждала. Она вообще... она никого не ждет обычно, а вас почему-то ждет.

Алексей Петрович провел ее в гостиную, приказал Марфе Ивановне подать чаю. Девушка села на тот же диван, что и в их доме, но теперь держалась иначе — не отстраненно, а с каким-то живым, почти жадным любопытством. Она оглядывала комнату, портреты на стенах, потертую мебель, и в глазах ее читалось не осуждение, а внимательное, тихое сочувствие.

— У вас тоже бедно, — сказала она наконец. — Только по-другому. У нас — нужда, а у вас — запустение. Вы словно не живете здесь, а временно.

— Так и есть, — согласился он. — Я здесь временно. Наверное.

— Наверное, — повторила она за ним и покачала головой. — Все у вас «наверное». А я так не умею. Я знаю, что умру скоро. И потому каждое слово для меня — последнее.

Он вздрогнул. Она сказала это без пафоса, без театральности — как говорят о погоде: «сегодня ветер». В комнате стало тихо, только самовар шипел на столе.

— Зачем вы так? — спросил он тихо.

— А вы хотите, чтобы я лгала? — она подняла на него глаза. — Врачи сказали матушке — год, может, два. Я слышала. Они думали, я сплю, а я не спала. И что теперь? Бояться? Я уже перебоялась. Осталось только одно: понять, зачем я жила. Чтобы кто-то меня запомнил. Чтобы не зря.

Алексей Петрович молчал. Слова застревали в горле — все эти «вы поправитесь», «медицина не стоит на месте», «надежда умирает последней» — ложь, которой утешают себя здоровые. Он не хотел лгать. И потому сказал то, что действительно чувствовал:

— Вы заставили меня задуматься. В первый раз за много лет. Это уже не зря.

Наталья посмотрела на него долгим взглядом — и вдруг улыбнулась. Улыбка у нее была редкая, немного неровная, оттого особенно трогательная.

— Спасибо, — сказала она просто. — Это хорошие слова. Я их запомню.

Чай пили молча. Марфа Ивановна принесла ватрушек — пышных, румяных, от которых пахло деревней и детством. Наталья ела с аппетитом, и Алексей Петрович с удивлением заметил, что она вовсе не похожа на хрупкую, умирающую барышню, когда жует ватрушку и запивает чаем вприкуску. В ней была какая-то неистребимая, упрямая живость, которая, казалось, спорила с самой смертью.

— Расскажите о себе, — попросила она, вытирая губы салфеткой. — По-настоящему. Не как соседям, а как человеку, который все равно скоро умрет и никому не расскажет.

— Странный вы человек, Наталья Еленовна, — сказал он, помолчав. — Вы требуете от меня откровенности, а сами... вы ведь тоже ничего о себе не говорите. Почему вы не замужем? Почему живете с матерью в глуши? Ведь наверняка были женихи.

— Были, — кивнула она спокойно. — Двое. Один испугался болезни, другой... другой оказался женат. Он не говорил, но я узнала. И сказала матушке. И мы уехали.

— И вы не жалеете?

— Жалею. Но не о том, что уехала. Жалею, что вообще поверила. Знаете, Алексей Петрович, самое страшное в жизни — это когда человек, которому вы верите, оказывается пустым. Не злым даже, а пустым. Как скорлупа. Вы стучите — а там ничего.

Она замолчала, и в этом молчании было столько прожитого, выстраданного, что Алексей Петрович вдруг остро, почти физически почувствовал: эта девушка старше его. Не годами — опытом, глубиной, тем страданием, которое не выставляют напоказ, но которое въедается в душу, как ржавчина в железо.

— А вы? — спросила она, перебивая его мысли. — Вы любили?

Он усмехнулся, но усмешка вышла кривая, болезненная.

— Да. Один раз. Лет десять назад. Она была замужем, я был молод и глуп. Кончилось ничем. С тех пор я и сам стал пустым. Как скорлупа.

— Нет, — сказала Наталья твердо. — Вы не пустой. Вы просто спите. А пустые не спят, пустые уже мертвые.

Она встала, поправила платок.

— Мне пора. Матушка будет волноваться. Вы проводите меня? Дорога недальняя, но я одна боюсь — собаки в деревне злые, отбились от хозяев.

Он оделся, и они вышли. Сентябрьское солнце стояло низко, бросая длинные тени на пожухлую траву. Дорога шла полем, потом оврагом, где еще держалась сырость, и поднималась к зареченской усадьбе. Шли молча. Алексей Петрович чувствовал плечом ее плечо — легкое, почти невесомое, и каждый шаг отдавался в груди каким-то странным, болезненным сладким толчком.

На полпути она остановилась.

— Послушайте, — сказала она, глядя куда-то вдаль, на лес, что синел на горизонте. — Я ведь не просто так пришла. Матушка не знает. Я хотела вас спросить... Вы верите в Бога?

Вопрос застал его врасплох.

— Не знаю, — ответил он после паузы. — В гимназии верил, потом в университете разучился. А теперь... теперь не знаю.

— А я верю, — сказала она просто. — Не потому, что меня учили. А потому, что иначе нельзя. Если Бога нет, тогда зачем моя болезнь? Зачем эти страдания? Зачем все, что мы говорим сейчас, под этим небом? Просто так? Не может быть.

Она повернулась к нему, и в глазах ее стояли слезы — не горячие, не горькие, а какие-то светлые, точно талые воды.

— Я хочу, чтобы вы знали: я буду молиться за вас. Чтобы вы проснулись. Чтобы вы нашли, ради чего жить. Даже если меня уже не будет.

— Не говорите так, — с трудом выговорил он.

— А как говорить? Правду. Только правду. — Она вытерла глаза тыльной стороной ладони, как это делают дети. — Ну вот, разболталась. Пойдемте, а то матушка забеспокоится.

Они дошли до калитки. Елена Николаевна уже стояла на крыльце, вглядываясь в сумерки. Увидев дочь, она облегченно вздохнула и пошла навстречу.

— Спасибо, что проводили, Алексей Петрович, — сказала она спокойно, но в глазах мелькнуло что-то вопросительное, настороженное. — Заходите, может быть?

— В другой раз, — ответил он, поклонился и быстро пошел прочь, не оглядываясь.

Дома он заперся в своей комнате, сел к столу и долго сидел, не зажигая лампы. В голове шумело. Слова Натальи — «пустые не спят, пустые уже мертвые» — врезались в память, как гвозди. Он взял тетрадь и написал одно слово: «Проснуться?» — со знаком вопроса. Потом зачеркнул и написал: «Молиться».

И вдруг, сам не понимая зачем, встал на колени перед иконой, которую повесила еще тетка в красном углу, и простоял так с минуту. Ничего не говорил, не крестился — просто стоял, глядя на темный лик, и чувствовал, как в груди разрывается что-то тугое, давно затянувшееся, но не зажившее до конца.

Потом поднялся, лег на кровать и уснул — впервые за много лет без снотворного, крепко и глубоко, как спят только дети да праведники.

А в Заречье, за двадцать верст от станции, на краю оврага, горел все тот же маленький огонек. И кто-то, стоя на коленях перед иконой, шептал слова, которых он не слышал, но которые, может быть, достигали того, кому они были предназначены.

Сентябрь догорал, как свеча. И в этой темноте, между двумя усадьбами, только ветер носил сухие листья, да звезды зажигались одна за другой — холодные, равнодушные, вечные. Или не равнодушные? Кто знает. Кто знает.

Октябрь пришёл с ветрами и затяжными дождями. Дни стали короткими, серыми, точно кто-то выжал из них все краски и оставил одну только свинцовую муть. Алексей Петрович почти не выходил из дому, но мысли его редко оставались в этих стенах. Он постоянно думал о Заречье — о низкой гостиной с георгинами на окнах, о спокойных глазах Елены Николаевны, о странной, требовательной Наталье, которая говорила так, будто видела его насквозь.

Дважды он собирался поехать к соседям, и оба раза что-то останавливало. Боязнь показаться навязчивым? Или то особое малодушие, когда человек чувствует, что вот-вот произойдёт перемена, и тянет последние спокойные минуты, как пьющий тянет последний глоток перед тем, как войти в холодную воду?

Марфа Ивановна поглядывала на него с хитрым, понимающим прищуром.

— Что ж вы, барин, к соседям-то не едете? Барышня-то, говорят, занедужила опять. Анюта ихняя прибегала, крупу взаймы просила — у них, слышь, запасы вышли. Елена Николаевна стесняется, а вы бы сами завезли. Чего уж там.

Он не ответил, но вечером велел Фоме заложить пролетку на завтра. А утром, набрав в корзину муки, крупы, сахару и банку варенья, которое Марфа Ивановна сварила ещё в августе, поехал.

Дождь моросил мелкий, противный. Лошадь шла неохотно, увязая в размокшей глине. Фома, натянув картуз на самые брови, дремал на козлах. Алексей Петрович смотрел на серое небо и думал о том, как странно устроена жизнь: он, человек, который всегда сторонился людей, который считал себя неспособным к близости, вдруг едет в чужую усадьбу с гостинцами, как сватающийся купец. И не от доброты даже — от какой-то внутренней потребности, которая была сильнее разума.

В Заречье его встретила та же девушка — Анюта, или, как её называли, «приживалка». Она приняла корзину, поклонилась в пояс и, не спрашивая, провела в гостиную. Там было холодно — печь, видимо, топили только утром, и воздух успел остыть. Елена Николаевна сидела у окна с вязаньем — детским чулком, крошечным, для младенца. Увидев гостя, она отложила работу и поднялась.

— Здравствуйте, Алексей Петрович. Не ждала. Проходите, садитесь. Извините за беспорядок.

Никакого беспорядка не было — скорее та скупая чистота, которая бывает в домах, где каждую вещь берегут и ничего лишнего не держат. Он сел, помолчал, потом сказал:

— Мне сказали, что Наталья Еленовна нездорова. Я привёз кое-что из съестного. Не обессудьте.

Елена Николаевна посмотрела на него долгим, изучающим взглядом. В глазах её мелькнуло что-то — благодарность? Стыд? Раздражение на чужую милостыню? Но она быстро справилась с собой.

— Спасибо вам, — сказала она ровно. — Вы очень добры. Наташа действительно слегла — третьего дня поднялась температура, и вот... Доктора нет, а в уезд посылать — дорого и долго. Я даю ей малиновый чай, липовый цвет. Авось пройдёт.

— Можно мне её увидеть?

Елена Николаевна помедлила.

— Она спит сейчас. Потом, если проснётся... Вы останетесь к обеду? Обед у нас скудный, но чем богаты.

Он согласился. Хозяйка ушла на кухню распорядиться, а он остался в гостиной один. Вязанье лежало на стуле — маленький синий чулок, явно не для Натальи, не для взрослой девушки. Он взял его в руки, повертел. И вдруг понял: Елена Николаевна вязала вещи для не родившегося ещё внука. То есть она уже знала, что дочь не поправится, что год или два — и всё. И готовилась к этому так, как готовятся к долгой, суровой зиме — загодя, без слёз, без жалоб.

Он положил чулок на место и подошёл к окну. В палисаднике георгины почернели от заморозков, их мёртвые головы печально поникли. Кто-то — должно быть, Наталья — повесил на заборе кормушку для птиц, и синицы прыгали по ней, сердито чирикая.

— Вы на это смотрите, — раздался голос за спиной.

Он обернулся. В дверях стояла Наталья — худая, бледная, в ночной кофте, накинув поверх платок. Глаза ввалились, губы потрескались, но в них горел тот же живой, требовательный огонь.

— Наташа! — воскликнула Елена Николаевна, появляясь из кухни. — Ты зачем встала? Тебе лежать надо.

— Матушка, я уже три дня лежу. Надоело. — Девушка прошла к дивану, села, тяжело дыша. — Гость приехал, а я в постели. Нехорошо.

Алексей Петрович пододвинул к ней стул.

— Вам не следовало вставать, — сказал он мягко. — Я бы и так понял.

— Вы ничего не понимаете, — ответила она, но без обиды, скорее с грустной усмешкой. — Когда человек знает, что дней осталось мало, он не может позволить себе лежать. Каждый день — как подарок. А вы говорите — «не следовало».

Она закашлялась — глухо, надрывно. Елена Николаевна поднесла ей воды, дала какого-то порошка. Алексей Петрович сидел и смотрел, и на душе у него было так тяжело, как не бывало давно. Он вдруг остро, до боли пожалел, что не стал врачом, не учился спасать — всё равно не спас бы, но хотя бы попытался.

Когда кашель утих, Наталья выпрямилась, вытерла губы платком и сказала:

— Вы, я слышала, книги пишете? Настоящие?

— Нет, — ответил он честно. — Пытался писать. Рассказы, стихи. Всё бросил. Не получалось.

— Почему?

— Потому что не о чем было писать. Нет у меня своего слова.

— У каждого есть своё слово, — возразила она. — Только не все решаются его сказать. Боятся показаться смешными или глупыми. А я вот не боюсь. Я, может, только для того и живу, чтобы одно слово сказать. Кому-то одно, кому-то другое.

Она посмотрела на мать, потом на него.

— Вам я уже сказала. Не помните? «Проснитесь». А матушке я скажу другое. Когда придёт время.

Елена Николаевна, стоявшая у двери, отвернулась, и Алексей Петрович заметил, как вздрогнули её плечи. Но она не заплакала — только провела рукой по лицу и вышла, сказав, что нужно проверить, не пригорело ли что в печи.

Остались вдвоём. Тишина повисла тяжёлая, звонкая — в ней слышно было, как за окном возится ветер в голых ветках и как где-то далеко лает собака.

— Вы боитесь смерти? — спросил он тихо.

— Боялась, — ответила Наталья. — Когда первый раз узнала. А теперь нет. Теперь мне интересно. Знаете, как в детстве: вот сейчас ляжешь спать, а завтра утром — Рождество. Только не знаешь, что подарят. И ждёшь. С замиранием сердца.

Она улыбнулась — бледно, но светло.

— Только матушку жалко. Она без меня пропадёт. Она сильная, но она... она себя не жалеет. Вся во мне. Когда меня не станет, ей незачем будет жить.

— Не говорите так, — повторил он своё.

— А как говорить? — она взглянула на него с лёгким укором. — Вы всё боитесь правды. А правда — она как воздух. Ею дышать надо. Нельзя задерживать дыхание.

Он хотел ответить, но в дверях показалась Елена Николаевна — спокойная, собранная, только глаза чуть красные.

— Обед на столе. Идёмте, Алексей Петрович. Наташа, ты с нами?

— С вами, — кивнула девушка. — Я посижу, сколько смогу.

Обед был скромный — щи из кислой капусты, картофель, постный пирог с брусникой. Но всё было вкусно, с душой. Елена Николаевна сидела во главе стола, наливала суп, следила, чтобы дочь ела. Наталья ковырялась в тарелке, но ела прилежно, как лекарство.

Говорили о пустяках: о том, что зима в этом году будет ранняя, что волки подходят к деревне, что исправник обещал устроить ярмарку в уезде, но когда — неизвестно. Обычные разговоры, за которыми пряталось главное — то, что нельзя было выговорить.

После обеда Наталья устала и ушла к себе. Алексей Петрович помог Елене Николаевне убрать со стола — она не отказывалась, только поблагодарила коротко.

— Вы, Алексей Петрович, — сказала она, когда они стояли в передней, и он надевал сюртук, — вы, кажется, человек неглупый и добрый. Я вас прошу... не оставляйте нас. Приезжайте. Наташе с вами хорошо. Я это вижу.

— Буду приезжать, — ответил он.

Она помолчала, потом добавила, глядя куда-то мимо него:

— Она ведь не знает, что я знаю про её срок. Я делаю вид, что надеюсь. И вы делайте вид. Ей легче.

Он кивнул. Вышел на крыльцо, вдохнул холодный, сырой воздух. Дождь перестал, но небо было низким, серым, и тучи висели над самой землёй, точно хотели раздавить всё живое.

Фома уже спал на козлах, укутавшись в армяк. Алексей Петрович отвязал лошадь сам, сел и тронул. Дорога назад тянулась бесконечно. Он думал о том, что Елена Николаевна знает — и молчит. Что Наталья знает — и говорит. А он, здоровый, сильный мужчина, не знает ничего и мечется между ними, как слепой щенок.

Дома он не стал ни есть, ни пить чай. Поднялся к себе, зажёг лампу, раскрыл тетрадь. И написал:

«Я боюсь их обеих. Не потому, что они страшные, а потому, что они настоящие. А я — нет. Я — тень, которая хочет стать человеком. Но если я стану человеком, мне придётся страдать. Как они. Как Наталья. Я готов? Не знаю».

Он отложил перо, подошёл к окну. В Заречье не горело огня — видимо, там уже спали. Или не спали, но сидели в темноте, потому что нечем было осветить комнату.

Он постоял, потом взял с этажерки ту самую книгу Тютчева, которую Наталья принесла ему, раскрыл на первом попавшемся стихотворении и прочитал:

«Нам не дано предугадать,

Как слово наше отзовётся...»

Закрыл книгу. Положил на стол.

«Отзовётся», — подумал он. — «Обязательно отзовётся. Только где и когда — не наше дело».

Лёг, погасил лампу. И долго лежал с открытыми глазами, глядя в потолок, на котором играли тени от веток — их качал ветер, и они казались чьими-то руками, тянущимися к нему из темноты.

Руки эти были холодные и добрые. И он не боялся их. Только не знал, что с ними делать.

Продолжение тут

Спасибо всем, кто поддерживает канал, это дает мотивацию - творчеству!
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :