Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Не чужая.Глава 1.

Август догорал, как свеча на ветру. Солнце еще пыталось держаться за макушки берез, но по вечерам уже тянуло сыростью и запахом первых увядших листьев. В избе у Анны пахло пирогами с калиной — в честь приезда. Илья три дня скоблил полы, мыл окна до скрипа, даже занавески новые повесил — ситцевые, с подсолнухами.
— Ну что, мать, готова? — спросил он, натягивая чистое трико. Голос его звучал

Фото взято из открытых источников
Фото взято из открытых источников

Август догорал, как свеча на ветру. Солнце еще пыталось держаться за макушки берез, но по вечерам уже тянуло сыростью и запахом первых увядших листьев. В избе у Анны пахло пирогами с калиной — в честь приезда. Илья три дня скоблил полы, мыл окна до скрипа, даже занавески новые повесил — ситцевые, с подсолнухами.

— Ну что, мать, готова? — спросил он, натягивая чистое трико. Голос его звучал непривычно мягко, почти виновато. — Едем. Там на двенадцать запись. Опоздаем — другим отдадут.

Анна стояла у печи, перебирала ложки. Лицо у нее было застывшее.

— Готова, — ответила она глухо. — Только ты погоди радоваться. Восемь лет — это тебе не котенка с улицы взять. У нее уже характер есть. Неизвестно еще, что за ягодка.

— А я вот знаю, — Илья надел куртку и пошел к порогу, чуть прихрамывая на левую ногу — старая травма на покосе. — Я все справки про нее прочитал. Таня сирота при живых, мать лишили прав, отец неизвестен. Спокойная, говорят, девочка. Только шепелявит чуть. И боится громких звуков.

— Боится, — эхом отозвалась Анна. — А мне помощник нужен. Корова, куры, огород. Мне мальчик нужен был, Илья. Чтобы дрова колол, воду носил. А тут… девка. Еще и шепелявая.

Илья обернулся на пороге. Свет из окна упал на его лицо — крупное, с ранними морщинами, но глаза горели по-мальчишески.

— А мне — дочь нужна, — сказал он тихо. — Поняла? Не помощник. Дочь. Садись в машину.

Она села. Ехали молча. Анна смотрела в окно на поля, на стога сена, на коршуна, что кружил над логом. «Как тот коршун, — подумала она, — камнем упасть на чужое гнездо. » Сердце колотилось где-то в горле, и она не могла понять — радость это или тоска.

В детдоме было светло и казенно. Заведующая — полная женщина с выцветшими волосами — повела их в игровую. Девочек и мальчиков выстроили у стены. Анна сразу увидела ту, что стояла с краю, смотрела в пол и прижимала к груди потрепанного зайца.

— Вот, Татьяна, — сказала заведующая. — Восемь лет. Характер спокойный, но замкнута. Адаптация будет трудной, вы готовьтесь. Танечка, поздоровайся.

Девочка подняла голову. У нее были не детские глаза — темные, глубокие, как колодцы без дна. Челка соломенного цвета падала на лоб. Она шмыгнула носом и прошепелявила:

— Здлавствуйте.

Илья шагнул к ней, опустился на корточки — так, что глаза их оказались на одном уровне.

— Здравствуй, Танюша, — сказал он, и голос у него сел. — Пойдем с нами? Домой.

Девочка посмотрела на него долгим, испытующим взглядом . Потом перевела взгляд на Анну. Та стояла, скрестив руки на груди, и улыбалась.

— А она… селдитая? — спросила Таня шепотом.

Илья обернулся к жене. Анна растянула губы шире.

— Нет, я не сердитая, — сказала она. — Пойдем уже. Ехать далеко.

По дороге Илья посадил Таню на переднее сиденье — туда, где обычно сидела Анна. Анна устроилась сзади, сжимая в кулаке платок. Девочка вертела головой, трогала пальцем запотевшее стекло, а Илья говорил без умолку:

— А у нас корова Зорька, теплая, парное молоко даст. А петух — злой, ты его бойся, у него шпоры, как у рыцаря. А еще речка за огородом, там караси, я тебе удочку сделаю.

— Удочку? — Таня оживилась впервые. — А дядька меня плавать научит?

— Научу. Всех рыбок пересчитаем. А зови меня просто — папа. Илья я, но тебе — папа.

Анна сзади сжала зубы так сильно, что хрустнуло в челюсти. «Папа, — подумала она с горечью. — Двадцать лет не мог меня мамой сделать. А тут — папа». Она закрыла глаза и отвернулась к окну, за которым бежал лес, черный и чужой.

Дома Илья внес Таню на руках через порог — по обычаю, чтобы домовой принял. Девочка обхватила его за шею, прижалась, как прижимаются к спасительной ветке, когда тонешь. Анна прошла мимо, не глядя.

— Ужинать будете? — спросила она ледяным голосом.

— Мы бы поели, мам, — сказал Илья. — Танюша с дороги проголодалась.

— Не называй меня мам при ней, — прошипела Анна. — Я ей не мам. И она мне не дочь. Чужая.

Таня услышала. Глаза ее наполнились слезами, но она не заплакала. Только зайца прижала крепче и забилась в угол на лавке, как затравленный зверек.

Зайца она привезла с собой — единственное, что осталось от прошлой жизни. Зайца ей подарила воспитательница, когда мать в последний раз не пришла на свидание.

Илья посмотрел на жену. В его взгляде было что-то новое — то, чего Анна никогда не видела. Не злость. Не обиду. Тихий, холодный ужас от того, что он двадцать лет спал рядом с человеком, которого не знал.

— Ужинай одна, — сказал он. — Мы перекусим хлебом.

Он достал из шкафа краюху чёрного хлеба, отломил половину Тане, половину себе. Они сидели на лавке в углу, ели молча, и в этой тишине было больше разговора, чем в тысяче слов.

Анна стояла у печи, спиной к ним. Плечи её дрожали. Но никто не подошёл её обнять.

***

Осень пришла не постепенно, как обычно, а внезапно — одним утром, когда Анна открыла дверь в сени и увидела, что земля покрыта белым инеем, а воздух стал колючим, как проволочная щётка. За ночь берёзы сбросили половину листвы, и теперь они стояли голые, чёрные, с протянутыми к небу ветвями, похожими на старческие пальцы. Потом пошли дожди — моросящие, бесконечные, такие, что небу, казалось, никогда не надоест плакать. Вода капала с крыши, собиралась в лужи, замерзала по ночам, и к полудню двор превращался в каток.

Анна с утра до ночи была на ногах. В пять утра — корова: подоить, накормить, убрать навоз. Потом куры: собрать яйца, насыпать зерна. Потом печь — затопить, поставить хлеб, сварить щи. Потом огород — выкопать оставшуюся картошку, перебрать, спустить в погреб. Руки у неё были в трещинах, в мозолях, в ссадинах — но она не жаловалась. Жаловаться было некому. Илья с утра уезжал на лесопилку, возвращался затемно, и всё свободное время проводил с Таней.

Таня за месяц изменилась. Она перестала прятаться по углам, начала есть лучше, даже поправилась — щёки округлились, появился слабый румянец. Она научилась доить корову — Илья показал, терпеливо объясняя, как сжимать вымя, чтобы Зорька не лягалась. Научилась носить воду из колодца — маленькими вёдрами, но сама. Илья смотрел на неё и улыбался — той улыбкой, от которой у Анны всё внутри переворачивалось.

Он привозил ей подарки. Сначала — пряник тульский, в яркой жестяной коробке с рисунком. Таня развернула, понюхала, отломила кусочек и протянула Анне. Анна не взяла. Потом — ленту в косу, алую, шёлковую. Илья сам заплёл Тане косичку — неумело, коряво, но девочка сидела смирно и улыбалась. Потом — книжку с картинками, про Буратино, с жёлтыми страницами и запахом старой бумаги. По вечерам они читали её вместе — Илья водил пальцем по строчкам, Таня повторяла, шепелявя, и смеялась, когда он менял голоса за лису Алису и кота Базилио.

Анна сидела в углу, перебирала крупу, и слушала. Слушала их смех, их шёпот, их общие секреты — и чувствовала, как внутри неё растёт что-то чёрное, липкое, как дёготь. Она не узнавала себя. Раньше она была доброй — ну, не очень доброй, но справедливой. Соседи уважали её за трудолюбие, за прямой характер, за то, что не бросала слов на ветер. А теперь она ловила себя на том, что ищет в Тане недостатки. Подмечает каждую ошибку, каждую неловкость. Радуется, когда у девочки что-то не получается.

— Почему ложку не так положила? — кричала она однажды за ужином.Дома надо помогать, а не сидеть сложа руки!

— Анна, — тихо сказал Илья, откладывая вилку. — Она только учится. Не надо на неё кричать.

— А что, пожалеть её? — Анна повернулась к мужу, и в глазах её горело что-то дикое, звериное. — Пожалеть? Сиротка, бедненькая, мама её бросила, папа неизвестно где. А кто меня жалеет? Я двадцать лет на тебя горбачу! У меня руки не разгибаются! А ты — ей цветочки, ей прянички, ей книжечки! Мне когда последний раз цветок подарил? Не помнишь? А я помню! На свадьбу! Двадцать лет назад!

Илья встал из-за стола. Медленно, тяжело, как поднимается медведь после спячки.

— А ты ей за это время хоть одно доброе слово сказала? — спросил он, и голос его был спокойным — слишком спокойным. — Хоть раз погладила по голове? Хоть раз спросила, как у неё дела? Она каждый день тебе помогает в свои восемь лет! — а ты только и делаешь, что указываешь да кричишь.

— Потому что она чужая! — закричала Анна в ответ, и слёзы брызнули из её глаз — но то были не слёзы обиды, а слёзы бессильной, сжигающей изнутри ревности. — Чужая, Илья! Понимаешь ты это или нет? Другая кровь, другой род, чужие гены! Ты её любишь больше, чем меня! Больше! Признайся уже!

Илья молчал. Долго, тяжело. Потом взял куртку и вышел на крыльцо — стоял там, курил одну за одной, глядя на чёрное осеннее небо, на котором не было звёзд.

Таня сидела за столом, не двигаясь. Она не плакала. Только кусала губу и смотрела в одну точку — на разбитое блюдце, которое упало со стола и раскололось на три части. Анна заметила этот взгляд и вдруг испугалась — потому что в глазах восьмилетней девочки не было страха. Было что-то другое. Усталость. Огромная, взрослая усталость человека, который уже всё понял про этот мир и не ждёт от него чуда.

— Иди спать, — сказала Анна устало. — Завтра рано вставать.

Таня кивнула, убрала со стола, вымела осколки веником. Перед тем как уйти в свою комнату — маленькую, с одним окном на лес — она остановилась в дверях.

— Тётя Анна, — сказала она тихо. — А вы злая не потому, что я плохая. Вы злая, потому что боитесь. Что папа меня больше любит.

Анна замерла. Девочка сказала это без обиды, без упрёка — просто констатировала факт, как врач говорит диагноз.

— Откуда ты знаешь? — прошептала Анна.

— Я в детдоме научилась, — ответила Таня. — Понимать, кто чего боится. Это чтобы выжить.

Она закрыла за собой дверь. Анна осталась одна в кухне, среди остывших щей и разбитого блюдца. Она взяла осколок в руки — острый, с каплей застывшего варенья — и посмотрела на своё отражение. Кривое, искажённое, чужое.

Она не узнала себя.

Декабрь пришёл с морозами. Снег выпал внезапно — за одну ночь, и к утру мир стал белым, пустым, звонким. Деревья стояли в инее, как невесты в фате, а воздух был таким холодным, что дышать было больно. Илья привёз ёлку — высокую, пушистую, с запахом хвои, от которого кружилась голова. Он наряжал её с Таней — старыми игрушками, стеклянными шарами, некоторые из которых помнили ещё его бабушку. Девочка вешала шары осторожно, почти благоговейно, и смеялась, когда Илья поднимал её, чтобы она достала до верхней ветки.

Анна не помогала. Она сидела у окна, пила чай и смотрела на них. Внутри у неё всё горело — ревность оказалась не чувством, а болезнью. Она прогрессировала, захватывала всё новые территории: вот она уже ревновала не только к времени, но и к мыслям, к взглядам, к дыханию. Казалось, что Илья дышит только для Тани — и каждый его выдох был для Анны пощёчиной.

Однажды она подслушала их разговор. Сидела за дверью, прижавшись щекой к холодному дереву, и слушала.

— Папа, — спросила Таня, — а почему тётя Анна меня не любит? Я что-то сделала?

Илья молчал так долго, что Анна подумала — он не ответит.

— Не ты сделала, доченька, — сказал он наконец. — Жизнь так сделала. Она... она боится, что я разлюблю её. А я не разлюблю. Но и тебя не разлюблю. Я вас обеих люблю. Только она в это не верит.

— А вы скажите ей, — прошептала Таня. — Скажите: «Анна, я вас люблю». Может, тогда она поверит.

— Говорил. Тысячу раз говорил. Не слышит.

Анна отодвинулась от двери. На цыпочках прошла на кухню, села на лавку. Взяла в руки зайца Таниного — того самого, с оторванным ухом — и прижала к груди. И заплакала. Тихо, беззвучно, чтобы никто не услышал.

«Что со мной? — думала она. — Почему я не могу? Почему я не могу её полюбить?»

Но ответа не было. Или он был, но такой страшный, что Анна боялась к нему подступиться: потому что она ненавидела в Тане не её саму. Она ненавидела в ней то, что сама не смогла дать — радость, лёгкость, детский смех. Тане не нужно было стараться быть хорошей — Илья любил её просто так. А Анне приходилось стараться двадцать лет — и всё равно было мало.

Ревность оказалась горькой, как полынь. Но полынь хотя бы лечит. А эта горечь только убивала.

Продолжение следует ...