Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Тропа потерянных. Сибирский триллер

Они избежали после полуночи, когда сменились караулы. Пурга злобно выла в глухих урочищах, катая тугие, колючие волны по распадкам и снежным лукам. Перемешку с ледяной крупой метались в этой кромешной мгле среди построек зоны, сбиваясь в огромные плотные сугробы. Сторожевые вышки запеленала седая мгла, и ветер с шипением и свистом подхватывал комья снега и хлестко молотил ими бревенчатые стены длинных, приземистых бараков. В напачканные мхом щели между потемневшими от времени бревнами заползала изморозь. Обитые старыми ватниками двери покрылись блестящей ледяной коркой, которая, утолщаясь, превращалась в шипастый панцирь. И вот, закрывшись с головой, снегом зарывшись, они словно кроты проползли под колючей проволокой через дыру, прогрызенную кусачками, которые с большими трудами добыл старый вор-рецидивист по кличке Сыч. Добыл, барахтаясь среди заносов, до крови обдирая руки об этот жесткий, шершавый, как наждачная бумага, наст. Беглецы по-пластунски преодолели открытое место — контрол

Они избежали после полуночи, когда сменились караулы. Пурга злобно выла в глухих урочищах, катая тугие, колючие волны по распадкам и снежным лукам. Перемешку с ледяной крупой метались в этой кромешной мгле среди построек зоны, сбиваясь в огромные плотные сугробы. Сторожевые вышки запеленала седая мгла, и ветер с шипением и свистом подхватывал комья снега и хлестко молотил ими бревенчатые стены длинных, приземистых бараков. В напачканные мхом щели между потемневшими от времени бревнами заползала изморозь. Обитые старыми ватниками двери покрылись блестящей ледяной коркой, которая, утолщаясь, превращалась в шипастый панцирь.

И вот, закрывшись с головой, снегом зарывшись, они словно кроты проползли под колючей проволокой через дыру, прогрызенную кусачками, которые с большими трудами добыл старый вор-рецидивист по кличке Сыч. Добыл, барахтаясь среди заносов, до крови обдирая руки об этот жесткий, шершавый, как наждачная бумага, наст. Беглецы по-пластунски преодолели открытое место — контрольную следовую полосу, вырубку вокруг зоны шириной около пятидесяти метров. Полоса и скрылась, изрядно поредевшая под топорами зеков, в тайге. Растворились в этой неистовой пляске декабрьской метели. Их след — глубокая, рыскающая борозда — исчез через полчаса, укутанный разбушевавшейся стихией.

И вот на третий день они вышли к берегу неширокой старицы. У противоположной стороны её высился плотный частокол вековых лиственниц. Метель поутихла, но снежинки продолжали кружить свой бесконечный хоровод в этом свинцово-сером ненастье, неслышно укрывая пушистой белизной вылизанные ветром до скользкой голубизны сугробы.

Привал. Сыч рухнул на землю как подкошенный и принялся жадно глотать снег.

— А может, Козерог какой? Соорудим сушняк, — хватает воздух ртом высокий костлявый Панкрат, утаптывая подбитыми валенками небольшую площадку. — Замерз, что ли?

— Эль, кофею захотелось? — черноволосый, похожий на цыгана Дубяга довольно усмехается. — Из автоматов согреют.

— Серега, где ты там? — сгибаясь под тяжестью набитого вещмешка, подошел четвертый — круглолицый парень среднего роста, сероглазый и курносый. — Ну что, перекусим, братва? — сглотнул голодную слюну Панкрат.

— Пасухарику. Харч беречь надо, — не поворачивая головы, процедил Сыч.

Дубяга устало опустился на пенек. Круглолицый парень неподвижными глазами, в которых застыла тупая и холодная пустота, уставился на Серегу. В этом облике старого вора было что-то бульдожье. Сходство проявлялось особенно сильно, когда Сыч начинал разговаривать — именно гавкать. Его нижняя челюсть совершала тогда круговые движения, будто он жевал, перетирая зубами сухарь двойной закалки, а верхняя часть его квадратного, изрытого морщинами лица оставалась совершенно неподвижной и бесстрастной. Он по часовой стрелке, прямо как бульдог, жевал. Говорил он также размеренно.

— На суде, что ли? — устало коротко ответил парень, присаживаясь на присыпанный снегом пенек-выворотень, который издали был похож на осьминога, разбросавшего черные щупальца свои корни.

— Твой черед, — не поворачивая головы, сказал Сыч.

— Знаю, — недовольно буркнул тот и даже не открыл глаз. Он устроил себе ложе из веток северной березки и теперь отдыхал. Не читать, не кантовать. Он вытянулся во весь рост, подложил руки под голову. Он думал. Да вот только цвет узоров большей частью был серый.

Дубяга считал себя неудачником, лузером. Вот и всё. Когда началась война, он сидел в тюремной камере и долго просился, чтобы его отправили на фронт. И как же он завидовал счастливчикам, у кого срок был покороче и кто надел солдатские шинели. Но мечта оказалась пустышкой. Судьба, как всегда, повернула всё по-своему, по-другому. На этапе, когда их конвоировали вглубь страны, кто-то с кем-то свел старый счет, и подозрение пало на Дубягу. Разбираться долго не стали и добавили ему на всю катушку. Получил. И это еще хорошо, что пулю пожалели на него потратить. Каждый патрон ценили больше, чем эту никчемную жизнь зека. Еще нарожают. Ну, в общем, повезло Дубяге, что сказать. Повезло, фартовый. Но это он правда потом уже понял. За тот побег ему отвалились сполна, не поскупились: отправили на Колыму — через тайгу, болото и сопки пробивать автомобильную трассу. Свой участок дороги, или, так сказать, дистанцию, как она именовалась в документах, Дубяга мог пройти впотьмах даже завязанными глазами. За восемь лет ноги стали зрячими — они всё запоминают, руки помнят. Иные всё помнят до мельчайших подробностей.

Пока сушки на снегу. А в дикой колымской глухомани... А за праздничным столом? «А где моя поляна?» — подумал Сыч и посмотрел на него грубо, неприязненно. Хотел что-то сказать, видимо, такое резкое, но передумал и только подвигал нижней челюстью по часовой стрелочке.

Панкрат был лишенец. Он два раза убегал из вагонов, которые везли его на Северный флот, и возвращался в свою родную деревню. Скрываясь в лесах и на болоте, он упрямо дожидался, что кто-то там наверху опомнится и повернет свое сердце к людям, у которых с кровью рубили корни, связывающие их накрепко с землей отцов и дедов. «А помнится... Но за что? Объясните мне. Почему? В чем провинились?» — эти вопросы мучили Панкрата. Но ответить ему никто не мог. Да и спрашивать было как-то боязно — не ровен час, запишут в политические, и всё тогда точно крышка. Насмотрелся он на них в колымских халагах. А время шло. Постепенно озлобившись, Панкрат напрочь выбросил из головы всякие мысли. Вытравилась из души жалость и даже человеколюбие. По жестокости и мрачному цинизму он не уступал теперь даже Сычу, который в зоне был бугром.

Прошлое Сыча было покрыто мраком неизвестности, как говорят. Да вот у него всё там покрыто. Пожалуй, трудно найти более точное определение тех житейских ситуаций, в которые он попадал и о которых мало кто знал. За всю свою бурную жизнь он сменил пять или шесть фамилий. Однажды его приговорили даже к расстрелу, но, как рассказывали заключенные, спасся Сыч от высшей меры только благодаря татуированным изображениям вождей на груди и на спине. Возможно, это была просто лагерный треп, но тем не менее такие татуировки с его легкой руки стали модными, в народ пошли. Все стали делать. В первые дни войны тюрьму, где Сыч дожидался суда и очередного приговора, в биографии старого вора был сплошной туман, который не удалось рассеять даже опытному следователю. Допрашивался он когда-то по личным, в общем-то на пустяковой краже. Путанные показания Сыча и то, что он во время войны жил на оккупированной территории, отразились в приговоре. Сюда так, для перестраховочки, на всякий случай дали ему срок по максимуму, приплюсовав все довоенные заслуги. Всё плюсанули и отправили в трюме самоходной баржи. «Куды-а? Туда! В Магадан! Еду в Магадан, ехай!»

И среди этой компании Серега смотрелся просто ангелочком, которого по нелепой случайности занесло на шабаш нечистой силы. Серега был не глуп и по тем временам очень хорошо образован. Он умел читать, за плечами была семилетка. Его молодой организм требовал более существенного подкрепления, нежели та баланда, которой кормили заключенных, и потому все его мысли и чувства были сосредоточены только на одном: как выпросить у повара добавочки, где у кого перехватить лишний сухарь. Растущий организм есть требует. В лагере Серега стал тенью Сыча, на которого готов был просто молиться. Старый вор, пользуясь своим непререкаемым авторитетом среди заключенных, еды имел вдоволь и подкармливал его: «Ты растущий организм». А побеги Серега даже не помышлял. Действительно, не из того теста был он сделан. Не знал он также и о замысле Сыча. Когда Серегу разбудили среди ночи и потащили за собой, он был спросонья, но заточка, сделанная из напильника, который дал ему Сыч... и Серега покорно, как телок на бойню, пошел вместе с беглецами, потому что достаточно хорошо успел усвоить все лагерные законы. Стоило заупрямиться — и всё. И к утру на нарах лежал бы уже закоченевший труп.

Вот только в ночь на шестые сутки они устроились уже основательно. До этого спали урывками, рывками, закопавшись, как куропатки, в снег, оставляя кого-нибудь сторожить там снаружи. Когда усиливающийся к утру мороз превозмогал даже отупляющую нечеловеческую усталость, безжалостно загоняя в измученные тела мириады острых своих игл, они не вставали и не согревались. Тогда бегали вокруг своих лежак по кругу. Бегали, соорудив среди бурелома просторный шалаш из веток-странника. Беглецы замаскировали его, присыпав снегом, так что даже вблизи их сооружение нельзя было отличить от снежных наносов. Впервые за эти дни они отогревались у костра и ели горячую мучную болтушку. Костёр разожгли прямо в шалаше, была такая мелочь по сравнению с тем благодатным, животворящим теплом, которое вместе с этой полудремотой окутывало их и возносило на вершину немыслимого блаженства.

Десятый день был особенно удачным: они случайно наткнулись на пустующее охотничье зимовье. Вот это да! Вот это удача-то, фартовые! Крохотная бревенчатая избушка, добротно срубленная опытным мастером своего дела, затаилась среди молодого листвяка прямо у подножия сопки. А рядом высился мрачный скалистый прижим, который грузно нависал прямо над рекою, как кепочка-фуражечка. Печка была сложена из дикого камня, не дымила и очень хорошо держала тепло. Беглецы могли в общем-то отдохнуть, потому что все силы были на исходе. Но самым неприятным было то, что заканчивались продукты. Правда, в зимовье они нашли несколько вязок вяленого хариуса, с десяток ободранных беличьих тушек — их охотник держал для своего пса, — две жестяные коробочки с чаем. И самое главное — узелок серой каменной соли. С ней беглецам было очень туго: в лагере соль ценилась на вес золота. Да ты что! Но всё это были жалкие крохи, мизерная добавка к очень скудному рациону. А ведь дорога по сути только начиналась. Здесь это только начало пути. Невозможно добыть пропитание там, где недостаток кислорода требует огромных затрат физической энергии. Это стало жестокой реальностью. Беглецы не оттягивали её приближение, уменьшая дневной паёк.

— Ты куда, Серега? — вяло поинтересовался Дубяга.

— Пойду прогуляюсь чуток, — и Серёга, пыхтя, натягивал распаренные в тепле, еще не просушенные как следует валенки.

Они только закончили завтракать, попили чаю. Сыч вместе с Панкратом улеглись на нары подремать, а Дубяга зашивал порванный зипун. Зацепился за сук, ушел. Ушел Серега из зимовья, чтобы быть подальше от греха. И вот так и подмывало взять хотя бы одну вяленую рыбешку. Если заметит — и... Серёга только вздохнул. До весны, с её нетерпимой яркими солнечными разливами и хрустальной многоголосицей вешних вод, ещё ой как далеко — не меньше двух месяцев. Нет, ещё хорошо, что в этом году зима выдалась на удивление тёплой, метельной. Настоящие колымские морозы стояли только до середины января.

Серёга брёл по узкой протоке, сам не зная, куда и зачем идёт. По берегам темнел полузасыпанный снегом кустарник и тихо шелестели обледенелыми ветками низкорослые деревца. Он заметил ягодный куст, когда поворачивал обратно. И он ел их до тех пор, пока не набил оскомину. Голод, конечно же, он не утолил, но он стал чувствовать себя бодрее, и будущее ему уже не казалось таким мрачным. Возвращался он едва не бегом. Снова, как и вчера, падал холодный пронизывающий ветер и пошёл снег — такой мелкий, колючий, как стеклянный порошок. И так получилось, что впопыхах он накинул добрый крюк, заплутавшись среди островков, густо усеявших речное русло. Заплутал, круг дал и потому подошёл к зимовью совсем с другой стороны, даже не по тропинке. И на выходе услышал возбуждённые голоса. Видимо, его сотоварищи опять сцепились, спорили, как ни раз бывало. Ну что они там снова не поделили? — с досадой подумал Серёга и заколебался. Стоит ли вообще заходить в зимовье именно сейчас? Не ровен час, попадёшься под горячую руку Панкрату, который по малейшему поводу приходит в бешенство, собака.

И Серёга решил переждать, укрывшись от ветра за углом избушки. Он прислушивался.

— Подохнем, подохнем мы здесь! — кричал исступлённо Панкрат. — Но какой дурак зимой бегает? А это всё твои штучки! До сих пор не знал, что у тебя с головой не в порядке! — сдержанно отвечал ему старый вор.

— Летом они бы нас собаками догнали в два счёта, и тебе это известно лучше, чем мне. Дорога потаяла отсюда только одна. Через болото не перепрыгнешь. А теперь они гадают там, куда мы направились. Зимой вон сколько тропинок. Выбирай любую. Здесь намётом, эль, помощница, она все наши следы скрыла, метелица.

— А что жевать будем? Ты об этом подумал? — и опять голос Панкрата. — Кору? Голодать как тилоти?

— Захочешь жить — и камни будешь жрать, каменюки. А побеги... Мы давно с тобой толковали, и мы всё решили. Так что теперь от меня хочешь?

— Я свободы хочу! Чё уставился, ты сучара? Свободы хочу! Тебе всё мешочки? Свободу? Врезать дуба с голодухи тут? Или замерзнуть?

— А ты не всё перечислил. Можно вернуться в лагерь. В лагерёг чтобы пульку схлопотать. Можем вернуться.

— Ладно!

В избушке что-то громыхнуло, как бабахнуло. Видать, Панкрат что-то швырнул со зла. «Стеночку твою... душу мать, богородицу... да пропадину всю пропадом!» — как бы бухнуло опять.

— Сыч! А ты зачем парнишку подбил на побег? — это уже спросил Дубяга.

— Ему вообще ничего... ничего! — Не будь Сереги, с харчами дольше продержались бы.

— Это твоего ума дело! Ты меня что, за сервку держишь? Что молчишь? Отвечай!

— Не заводись, Дубяка, — вмешался остывший Панкрат. — Хорошо бы пожевать чего-то.

— Заткнись, я не с тобой говорю! Сыч, ты зачем парня взял?

— Да пошли вы! Зачем да почему? Нельзя, что ли?

— А ты что им, дай на блюдечке поднеси? Не ожидал я от тебя, Дубяга, таких дурацких вопросов. Пол жизни нары трёшь, соображение как у той институтки.

— Барашек он, Дубяга, барашек. Теперь дошло?

— Как ты?.. А то, что будет здесь полнейший... Панкрат прав: получить полную свободу на том свете. Я тоже не желаю. Вот так, Дубяха... Но я знал, что тебя можно... Ну всё ожидать, но этого... Ты что, в зверю хочешь нас всех превратить?

— Панкрат, а ты что молчишь? Или вы заранее все сговорились? Да? То есть нет? Не было разговора? Но мы ведь не дойдём, ведь, Дубяка? А ведь не дойдём! — В голосе Панкрата зазвучали тоскливые нотки. — А помирать кому охота? Я жить хочу, вот что! Сыч, запомни: пока я живой, парня вы пальцем не смеете тронуть.

— Слышу, не глухой.

— Посмотрим, что ты запоешь мне через недельку-другую. Посмотрим.

А Серёга так и стоял ни живой ни мёртвый. От ужаса у него аж волосы зашевелились под шапкой, а ноги словно окаменели, вросли в землю. «Стой, барашек!» Он пытался сдвинуться с места, уйти подальше от этого зимовья, но что-то в нём сломалось и заклинило, триггернуло. И тогда Серёга впился зубами в жилы... Барашек, наедайся. Соленый привкус крови подействовал как сильный ожог. Ноги действительно ожили и стали хоть чуть-чуть послушными. Сначала потихонечку, чтобы не шуметь, потихонечку, аккуратненько он отошёл от избушки, а затем припустил что было мочи.

Серёга бежал, широко открыв ничего не видящие глаза. Бежал как слепец, ничего не замечая: в какую сторону и что у него под ногами — ничего не видел. Он падал с головой в сугробы, падал, вставал, выбирался на ровное место и снова бежал, захлёбываясь снежной пылью. Вскоре он наткнулся на обширную наледь, которая отсвечивала среди белизны полупрозрачным светло-жёлтым янтарём. И он ещё быстрее помчался по гладкому, местами волнистому льду. Треск тонкой ледяной скорлупы, прикрывающей глубокую промоину под самым берегом, застал его врасплох. Сергей стал постепенно приходить в себя и кое-что соображать. После этого ему показалось, что в том месте лёд понадёжнее будет. Послушай, так как ниже по течению реки наледь была местами покрыта водой, и он шарахнулся в сторону, пытаясь зацепиться за корневище, которое сплелось под обрывом в крупную, чистую сеть. Успел. Но сухие корни раскрошились в руках, и Серёга с невольным криком ухнул в обжигающую темень водяной глади.

Когда он выбрался на надёжный лёд, брюки и зипун успели превратиться в ломкий, хрустящий панцирь, как у черепахи. Руки закоченели до полнейшей бесчувственности, вата с шапки и рукавицы утонула, и мороз мёртвой хваткой вцепился в его коротко стриженные, мокрые от пота волосы. Кое-как закутав голову шарфом, Серёга медленно, словно во сне, побрёл дальше. В валенках хлюпала вода, но он и не подумал даже её вылить. Серёга знал, что это конец, приехали. Возможно, он бы смог добраться до зимовья, но только от одной мысли, что его там ждёт и кто его ждёт, ему становилось дурно. И ноги, повинуясь последнему душевному порыву, несли его прочь, подальше от тех, кого он ещё совсем недавно считал своими товарищами. А ветер будто взбесился: взрыхляя снег, подхватывал целые сугробы и с неописуемой яростью швырял их на одинокую, согнутую человеческую фигурку, которая казалась совершенно лишней здесь, среди этой мёртвой и одновременно вскипающей неистовством злых сил пустыни.

***

А костёр уже догорал. Три человека сидели молча среди тощего листвяка и, уставившись на бездымные языки пламени, пили терпкий осиновый отвар, слегка подкрашенный добытой из-под снега брусникой. Уже четвёртый день он заменял им пищу. Их налитые кровью глаза остановились, потухли. Истерзанные стужей лица покрылись трупной бледностью. Почерневшие, заскорузлые пальцы, словно толстые черви, оплетали кружки с кипятком.

— Вот и пришли, тут и останемся, — и закашлялся Панкрат.

— Нужно идти. Идти. По моим расчетам уже недалеко до обжитых мест. Ничего, выкарабкаемся как-то.

— Блажен, кто верует, — да и Панкрат зло ощерился. — Кончай Ваньку валять. Если не подкормимся как следует через день-два, можно будет паяльник уже записывать. Да вот только жаль, что некому здесь.

— Так что ты предлагаешь? — пристально посмотрел на него Сыч.

— Жрать бей, — отрезал Панкрат.

— Вы опять за своё, — Дубяга, который слушал их разговор, полуприкрыв веки, встрепенулся и отставил кружку в сторону. — Ты закон знаешь, — Сыч слегка прикрыл один глаз.

— Иного выхода у нас нету.

— А я не буду участвовать в этом, — Дубяга с отвращением сплюнул. — Лучше сдохнуть.

— Ты сам выбрал.

И нож словно выпорхнул из рукава ватника Панкрата, и он неуловимо быстрым движением ткнул им в бок Дубягу. Дубяга тихо ахнул и завалился на спину.

— Так-то, — Сыч поднялся. — Займись, — кивнул на распростертое тело. — Воды согрею. Да поторопливайся, нам еще топать и топать.

А перевал, казалось, не будет конца. С трудом вытаскивая ноги из-под ледяной корки, они наконец забрались на его горбатую спину. Наконец-то. И, тяжело отдуваясь, уселись на поваленную ветром лиственницу. Яркое весеннее солнце клонилось к закату. Холодные, голубоватые тени распадков вспороли острыми клинками ярко-малиновое полотно. Все возвышенности здесь, отражая солнечные лучи, рассыпались над тайгой разноцветными блёстками, которые вызывали режущую боль в глазах.

— Посмотри, избушка. Совсем скоро, — Сыч прищурился. — А ты не туда смотришь. Левее, левее! Ты в бля... прорму... Вход в распадок. И точно — зимовье.

— Идём, — решительно поднялся Панкрат. — Вдруг шамовку там найдём какую. Хорошо бы.

А избушка была давным-давно заброшена. С большими трудами откопав занесённую снегом дверь, они забрались внутрь. Продуктов в зимовье не оказалось совсем. Если и были какие запасы, их, очевидно, разграбила россомаха, которая залезла через окно, закрытое клеёнкой. Эта хищница... — Ты зря, тут всё чисто сработано, — Сыч устало опустился на голые нары.

— Ты лучше это... Давай дрова, печечку затопим и окно как-то закрыть нужно.

И вот утром следующего дня они поднялись с трудом. От тяжёлого пути и голода ноги налились синевой и опухли. Прихлёбывая пустой кипяток, сидели друг против друга за маленьким столом, сколоченным из затёсанных жердей. Сидели и молчали. И тщательно таили свои мыслишечки. И наконец Панкрат не выдержал:

— Что делать будем? Осталось совсем немного... А то не дойдём, — гнул своё Панкрат.

— Может, ты прав. Похоже, что вместе нам не дойти, — и Сыч в упор посмотрел на Панкрата, уже не скрывая ненависти. Их взгляды скрестились. Панкрат ощерил гнилые зубы, тихо зарычал прямо как зверь. Некоторое время они пожирали друг друга глазами. Затем как-то сникли, одновременно потупились. И только учащённое дыхание выдавало охватившую каждого дикую злобу.

А в тот день они так и не решились покинуть избушечку. Просто не хватало сил. Ни сил, ни смелости оставить этот маленький уютный мирок, наполненный давно забытыми запахами человеческого жилья. И так пришла ночь. Она окунула зимовье в густую темень, злобного недоверия и страха не за жизнь. С нею мысленно они уже свели свои счеты, притом давно и, как ни странно, без особых сожалений. Каждый боялся быть захваченным врасплох и помереть раньше, нежели супротивник. Вот такие мыслишечки. Вместе это ещё куда ни шло, но своей смертью дать шанс выжить другому — их выжженные дотла души противились этому. Бездыханными мумиями застыли они на скрипучих нарах, разделённых узким промежутком со столиком посредине. Стараясь даже не шевелиться, энергию с упрямством одержимых притворялись, что спят. Хотя тот и другой не сомневались: усыпить бдительность бывшего товарища, а теперь злейшего врага, никому не удастся. Не так. Бесконечно долго тянулись эти минуты, а потом часы. И вот ближе к утру им стало казаться, что рассвет уже никогда не наступит. Никогда.

Он явился. Он пришёл — по-весеннему прозрачный и такой стремительный. Продолжать эту нелепую игру в сон было уже бессмысленно. Рассвет пришёл — вставать надо. И они, с закаменевшими лицами, осунувшимися за ночь до неузнаваемости, уселись за столом друг против друга.

— Всё, пора решать, — и Сыч смотрел на Панкрата тяжело и очень страшно.

— А я тоже так думаю, — ответил тот спокойно, и ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Жребий? Нет. Карты. Лады? Клади на стол.

Ножи вонзились в плотно подогнанные жерди. Замусоленные самодельные карты рассыпались по столу. Сдавал Сыч. Выпало две... ещё по одной... Себе два туза... По второму... А смерть так и стояла рядом. Она стояла за плечами, стояла. Но только чья — вот вопрос. Никто этого пока не знал. Карты решали. Ну и дыхание они ощущали так явственно, будто и впрямь она могла принять видимый, живой облик. Прям стоит здесь, наблюдает. Этот непонятный, неосознанный страх изливался крупными каплями пота. Их глаза в полумраке избушки... им было жарко и в то же время их знобило.

— Всё. Панкрат, ты проиграл.

— Проиграл, — машинально повторил Панкрат, тупо глядя на карты. — Приехали.

И он рассмеялся. Почему-то будто закашлялся сухим, отрывистым смехом. Проиграл! Смех сотрясал всё его тело, и на губах даже появилась пена. Сыч сидел неподвижно, как каменное изваяние, и казалось, даже не дышал. Только в глубине зрачков то загорались, то гасли колючие искры. И вдруг неожиданно глаза его округлились, и в них заплескался мрачный огонь безумия. И как хищная птица орёл, он бросился на Сыча и вцепился длинными когтями в лицо старого вора. Но встречный удар отбросил Панкрата к стене. Стеночки... Но он снова попытался схватить сейчас за горло: «Моя добыча, моя!» И миг спустя они очутились на полу и, рыча как дикие звери, кусая друг друга, разрывая в куски... Вскочил на ноги первым. И он первым успел дотянуться до рукоятки ножа.

***

По речному руслу шла волчья стая. Весна выдалась затяжная: лёд стоял крепко, и снега по-прежнему было здесь вдоволь. Только одни сопки чернели своими мокрыми склонами да к обеду начинали журчать ручейки. За огромным вожаком — матёрым волчищем с широкой мускулистой грудью — неторопливо ступала отъевшаяся волчица, а позади неё ушли след в след три годовалых волка. Иногда вожак останавливался и принюхивался к заячьим, росомашьим следам на ноздреватом снегу, которые оставили таёжные обитатели. Волчица недовольно урча, подталкивала его вперёд, не сильно покусывая. Волк отвечал ей оскалом клыков, но больше она не осмеливалась. Прыжком увеличив расстояние между собой и волчицей, он снова не утомимо прокладывал тропу. Он вёл стаю на новые, более богатые охотничьи угодья. Волчьи следы тут же наполнялись желтоватой водой, которая таялась под снегом.

Солнце уже показалось из-за сопок. Его мягкий рассеянный свет окрасил верхушки деревьев по берегам реки в нежно-розовые и фиолетовые тона. Тонкие ветви прибрежных осин, осыпанные инеем, ещё спали. Ни единого дуновения ветерка, что оживляла сонное спокойствие тайги, которая в этот утренний час была похожа на огромных размеров гравюру, сработанную гениальным мастером. И вдруг вожак стаи резко вскинул голову, остановился. Под его серой, серийной шерстью пробежала тугая волна, и он сразу же ощерил зубы, издал тихий горловой звук, напоминающий хриплый вздох. Остальные замерли в полной неподвижности, будто окаменели. В сотне метров от этой стаи на повороте речного русла на снегу... Его изодранный зипун топорщился клочьями грязно-серой ваты. Глаза были мутными и почти безжизненными. Обмороженная, гниющая кожа на лице, в котором уже не было ничего человеческого, висела лохмотьями. Извиваясь всем телом как земляной червь, он упрямо продвигался вперёд, загребая под себя снежное крошево. А временами, когда сознание оставляло его, но только он приходил в себя, он снова с упрямством безумца полз вперёд. И только вперёд. Будто бы намеченная им цель оставалась совсем немножко.

Когда волки окружили его, вначале ему почудилось даже, что это люди. Из последних сил он стал на четвереньки, а затем сел перед ними.

— По-мо-ги-те... жить хочу... жить, — сипел Сыч, пытаясь неверной рукой поймать эти расплывчатые тени прямо перед собой. — По-мо-ги-те, люди...

И тут волчица от нетерпения заскулила и сделала первый шаг вперёд. Вожак злобно оскалился и сильным ударом головы отшвырнул её назад. Волчица опешила и с непривычной для неё покорностью отступила, виновато смотря на вожака. И только теперь Сыч разобрал, кто это перед ним. И этот хриплый, звериный вой вырвался из его груди и вдруг резко оборвался. И когда это гулкое эхо вернулось обратно, сердце Сыча трепыхнулось в последний раз.

Вожак медленно подошёл к нему, обнюхал и, слегка фыркнув, затрусил прочь. А за ним потянулась и вся его стая. Стояли уже первые дни апреля.