Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Забытые в лесу

ПОСЛЕДНИЙ ПОКОС.

Григорий Егорович Ступников открыл глаза за полминуты до будильника. Старая привычка — за сорок лет работы в совхозе «Рассвет» он научился вставать без звонка. Организм сам знал: пора. Будильник заверещал, когда он уже сидел на кровати, свесив ноги в стоптанных шерстяных носках. Клавдия, лежавшая на печи, даже не шелохнулась. Три года она спала отдельно. Сначала Григорий обижался, потом привык.
Оглавление

Часть первая. Утро, которое не задалось

Григорий Егорович Ступников открыл глаза за полминуты до будильника. Старая привычка — за сорок лет работы в совхозе «Рассвет» он научился вставать без звонка. Организм сам знал: пора. Будильник заверещал, когда он уже сидел на кровати, свесив ноги в стоптанных шерстяных носках. Клавдия, лежавшая на печи, даже не шелохнулась. Три года она спала отдельно. Сначала Григорий обижался, потом привык. Потом сам понял: с ним тоже не сладко. Храпит, ворочается, а по ночам встает по малой нужде три раза. Кому такое понравится?

Он прошел на кухню босиком, заскрипел половицами. Изба старая, еще дедовская, но крепкая. Бревна почернели от времени, но держали тепло мертвой хваткой. Григорий заглянул в умывальник — воды не было. Опять забыли накачать. Или Клавдия специально не накачала, чтобы он сам вспомнил.

— Клава, — позвал он негромко. — Воды нет.

— А я тут при чем? — голос из-за печи был сонный, но колючий. — Твой колодец. Ты и качай.

— Как это — мой? Общий колодец.

— Общий, когда хороший. А когда плохой — мой. — Она села на печи, зевнула в кулак. — Ладно, иди. Я потом накачаю.

Григорий вздохнул, натянул штаны, вышел на крыльцо. Утро встретило его сыростью и запахом мокрой травы. Ночью прошел дождь — не сильный, но достаточный, чтобы земля залоснилась. «Хорошо, — подумал он. — Трава мягче будет. Коса не тупится».

У колодца уже кто-то был. Он узнал фигуру по широкой спине и камуфляжным штанам — сосед Виктор, Зойкин муж. Мужик лет пятидесяти пяти, молчаливый и работящий, но с хитринкой. В деревне его звали Витюня — за маленький рост и вечную улыбку, которая не сходила с лица, даже когда он зол.

— Здорово, Григорьевич, — Виктор обернулся. — Чё рано?

— Чё рано? Покос. Ты забыл, что ли? Июль на дворе.

— А, покос. — Виктор сплюнул. — Мой-то покос уже Зойка скосила. Вчера. Сама. Ты представляешь? Баба моя, с грыжей, встала в шесть утра и всю делянку вычистила. Я на работе был, а она...

— А ты где работаешь? Ты ж вроде на пенсии.

— Я на полставки в сельсовете сторожем. Ночь через ночь. — Виктор помолчал. — Зойка, она конечно боевая. Но обидно. Мужик я или не мужик?

— Мужик, — сказал Григорий без особой уверенности. — Ты, Витя, мужик. Просто жена у тебя — огонь. А огонь тушить бесполезно, легче отойти.

Виктор хмыкнул, набрал ведро и пошел к себе. У калитки остановился.

— Слышал, Сергей твой не едет?

— С чего ты взял?

— Зойка сказала. А она откуда-то знает. У нее везде глаза и уши.

Григорий промолчал. Накачал воды, понес в избу. В голове стучало: «Зойка сказала, Зойка сказала». Эта баба хуже районной газеты. И правды в ней столько же, сколько вранья, но перемешано так искусно, что не разберешь.

Часть вторая. Завтрак

Клавдия уже гремела сковородой. Она готовила быстро и без лишних движений — как солдат на привале. Сало нарезала тонкими ломтями, лук — полукольцами, яйца разбила прямо в жир. Зашипело, запахло так, что Григорий сглотнул.

— Садись, — сказала она, не оборачиваясь. — И не стой над душой.

Он сел за стол. Стол был старый, дубовый, с выжженными буквами «Г» и «К» — они с Клавдией выжгли в первый год свадьбы, когда еще любили делать всякие глупости. Сейчас буквы стерлись, но были видны, если знать, куда смотреть.

Клавдия поставила сковороду на середину стола, села напротив. Не ела. Смотрела, как он ест.

— Чего ты смотришь? — спросил он с набитым ртом.

— Любуюсь, — усмехнулась она. — Ты, Гриша, как ешь, так и живешь. Быстро, жадно и не думая.

— А что думать? Еда есть — надо есть.

— И с жизнью так. Есть жизнь — надо жить. А куда бежать, зачем — не важно.

Григорий отложил вилку. Началось. Он знал этот тон — Клавдия разгонялась медленно, но если набирала скорость, остановить ее было нельзя.

— Ты к чему клонишь?

— Я к тому, — она сложила руки на груди, — что Серега не звонит уже две недели. А до этого звонил раз в неделю и говорил одно и то же: «У мам, все нормально, работа, деньги будут, целую». Две недели, Гриша. Он мог бы помереть, а мы не знаем.

— Не помер бы он. Звонил бы кто-нибудь.

— Кто? Людка? — Клавдия усмехнулась горько. — Людка нас на дух не переносит. Помнишь, как на свадьбе сказала: «Я в этой деревне ни дня не проживу»? И не прожила. Увезла его в город, как вещь. А теперь он там ее вещь.

— Не говори ерунды, — Григорий почувствовал, как злость поднимается из груди. — Людка — баба нормальная. Просто городская.

— Городская! — Клавдия встала, стукнула ладонью по столу. — А ты знаешь, что она ему изменяет? Зойка видела. С каким-то ментом в ихней «Березке». Сидят, обнимаются. А Серега в это время на стройке горбатится.

— Опять Зойка! — Григорий тоже встал. — Ты бы, Клава, слушала поменьше Зойку. У нее язык без костей, а совести — ни на копейку. Она наговаривает, потому что ей завидно. У нее Витька — пьяница, а у нас сын — мужик с руками.

— С руками? — Клавдия засмеялась, но смех был страшный, надтреснутый. — А где эти руки? Здесь они? Траву косят? Нет. Они там, в городе, кафель кладут каким-то чужим людям. А нам — шиш.

Григорий хотел что-то сказать, но в дверь постучали. Негромко, но настойчиво. Он открыл. На пороге стояла Зойка собственной персоной. Рыжая краска на голове уже облысела у корней, но глаза горели молодым бесовством.

— У вас скандал? — спросила она весело, как о погоде. — Я услышала через стенку. У меня слух, как у летучей мыши.

— Зоя, иди ты... — начал Григорий, но она уже прошла в избу, села на лавку, сложила руки на коленях.

— Я, Гриш, по делу. Серега ваш вчера звонил. Мне. — Она выдержала паузу. — Не веришь? А вот скрин. — Она достала телефон, старый, в треснутом чехле, показала экран. — Читай: «Тетя Зоя, передайте родителям, что у меня все нормально. Приеду через неделю. Люблю. Целую». Через неделю, Гриш. А сегодня у нас какое число? Двадцать пятое. Через неделю — уже август. Покос пройдет. Корова останется без сена.

Клавдия молчала. Григорий смотрел на экран. Действительно, Серегин номер. Он узнал бы его из тысячи — код района, последние цифры 45-23, день рождения сына.

— Почему он тебе звонит, а не нам? — спросил Григорий глухо.

Зойка вздохнула, и в этом вздохе было столько поддельного сочувствия, что Григория затошнило.

— А потому, Гриш, что боится. С вами разговаривать боится. Вы его все время пилите: когда приедешь, почему не звонишь, почему денег мало. А я — посторонняя. Мне можно все сказать. — Она встала, поправила юбку. — Ладно, я пошла. Витька мой проснется, голодный. А он голодный — злой. Еще разобьет чего.

Она ушла так же внезапно, как и появилась. А Григорий и Клавдия остались стоять посреди избы, глядя друг на друга, и между ними было расстояние в три шага, но казалось — пропасть.

— Что делать будем? — спросила Клавдия. Голос ее сел.

— Косить, — сказал Григорий. — Я пойду в Банный лог. Там трава уже поспела. Если сегодня не срежу — завтра ляжет.

— Один?

— Один.

Он взял косу, брусок для точки, флягу с водой. Надел картуз, который Клавдия купила ему на прошлый день рождения — синий, с надписью «Сделано в СССР». Повернулся к порогу.

— Гриш, — сказала она тихо. — Ты только осторожно. Не надрывайся. Тебе семьдесят два.

— Семьдесят один, — поправил он. — Мне в августе семьдесят два.

— Какая разница.

— Никакой. — Он открыл дверь. — Буду к вечеру.

Часть третья. В Банном логу

До Банного лога идти было минут двадцать по проселочной дороге, потом сворачивать на тропинку через осинник. Григорий шел и думал о Сереге. Сын родился в семьдесят девятом, в год, когда случилась вторая афганская. Григорий тогда работал на тракторе, Клавдия — дояркой. Молодые, злые, бедные. Серегу пеленали в газеты — на ткань не было денег. Но выкормили. Выучили. В техникум отправили. А он взял и женился на Людке из райцентра, и покатилось.

Он не винил Людку. Баба как баба. Немного стервозная, но зато фигуристая, и готовит хорошо. Григорий помнил, как на Новый год она приезжала в деревню — привозила оливье с языком и студень из телячьих ножек. Клавдия тогда ревновала, говорила: «Смотри, какая выдра, мужа уведет». А муж уже был уведен. Не Людкой. Городом.

Тропинка вывела к логу. Григорий остановился, окинул взглядом поле. Трава стояла высокая, сочная, с фиолетовыми головками клевера. Запах был густой, медовый. «Хороший год, — подумал он. — Если все скосим, корова сыта по май. А там, глядишь, и телку купим».

Он разложил косу, провел бруском по лезвию — раз, другой, третий. Лезвие зазвенело тонко, как комар. Встал в стойку: левая нога чуть вперед, правая — опорная, спина прямая. Размах. Трава легла. Еще размах. Еще.

Первый час шел легко. Тело помнило — сорок лет покосов не прошли даром. Спина ныла, но это была привычная боль, как старая дружба. Второй час — начал сбавлять. Руки дрожали. Он остановился, выпил воды, перекурил. «Стар я стал, — подумал. — Раньше полделянки за утро делал, а сейчас — треть».

В одиннадцатом часу он услышал голоса. Не с дороги — с другой стороны лога. Пригляделся. Шли двое: соседка Зойка и тетя Паша, древняя старуха, которой под девяносто, но которая все еще выходила в огород. Зойка что-то рассказывала, активно жестикулируя. Тетя Паша слушала, кивала.

— Григорий! — крикнула Зойка, заметив его. — Ты бы шел домой. Я твою Клавдию видела — она плачет.

Сердце кольнуло. Но он не подал виду.

— Плачет? Пусть плачет. Слезами горю не поможешь.

— А ты бы помог, — сказала Зойка, подходя ближе. — Ты бы сел, поговорил с ней. Она женщина, ей внимание надо.

— Я ей тридцать пять лет внимание даю. Еще дам. Но не сейчас. Сейчас покос.

Зойка хмыкнула, посмотрела на косу.

— Слушай, Гриш. Мой Витька сегодня освободился. Может, он тебе поможет? Он косит хорошо. Не хуже тебя.

— Спасибо, Зоя. Я сам.

— Гордый? — она усмехнулась. — Гордость — это грех, Гриша. В Библии написано.

— Я Библию не читал. Я тракторист.

Зойка пожала плечами, взяла тетю Пашу под руку, и они пошли дальше. Григорий остался один. Но покос уже не шел. Мысли лезли в голову, как мухи на мед. Клавдия плачет. Зойка лезет не в свое дело. Серега не едет. Людка изменяет. А он стоит здесь, в Банном логу, с косой в руках, и ничего не может изменить.

Он сел на скошенную траву, достал телефон. Старый, кнопочный, который Серега подарил три года назад. Нашел в контактах «Сын». Нажал вызов. Длинные гудки. Потом — голос: «Абонент временно недоступен». Сбросил. Набрал еще раз. То же самое.

— Тварь, — сказал он в пустоту. Непонятно кого имея в виду — сына, жизнь, себя.

Часть четвертая. Обед, которого не случилось

В полдень он вернулся домой, потому что понял: не может больше. Спина болела так, что каждый шаг отдавался в затылке. Вошел в избу. Тишина. На столе — холодная картошка и соленые огурцы. Записка, написанная крупным, дрожащим почерком: «Ушла к Зое. Не ищи. Еда в печи».

Он сел за стол, съел картошку, запил квасом. Вымыл тарелку — Клавдия не любила, когда оставляли грязную посуду. Потом лег на кровать, закрыл глаза. Но сон не шел. Он лежал и слушал, как тикают ходики. Тик-так. Тик-так. Время уходит. А он лежит.

В дверь постучали. На этот раз — уверенно, с размаху. Григорий открыл. На пороге стоял Виктор, Зойкин муж. Без улыбки.

— Григорьевич, там такое дело. — Он помялся. — Я это... короче, Серега твой звонил.

— Куда звонил?

— Мне. На телефон. Сказал: «Дядь Вить, передайте бате, что я завтра приеду. С утра. Пусть встречает». И все. И трубку бросил. — Виктор посмотрел в глаза. — Ты только не психуй. Он приедет. Сказал же.

— Завтра, — повторил Григорий. — А сегодня?

— А сегодня — сегодня. Ты коси, Григорьевич. Я помогу. Зойка разрешила. — Виктор усмехнулся, но грустно. — Она вообще-то добрая. Просто языкастая. А сердце у нее золотое.

Григорий хотел сказать, что золотых сердец не бывает, есть только медные, которые темнеют от времени. Но не сказал. Взял косу.

— Пошли, Витя. Последний покос.

Часть пятая. Косьба вдвоем

Косили до вечера. Виктор оказался мужиком крепким, несмотря на свой маленький рост. Он шел рядом с Григорием, повторяя каждое движение. Трава ложилась рядками, ровными, как строчки в тетради. Солнце палило, пот заливал глаза, но они не останавливались.

В четыре часа пришла Клавдия. С узлом. Села на тот же пенек, что утром. Молчала. Потом развязала узел — хлеб, сало, лук, молоко во фляге. Поставила на траву.

— Есть идите, — сказала тихо. — Оба.

Они сели. Ели молча. Только Виктор кряхтел от удовольствия и приговаривал: «Хороша картошка, Клав, золотые руки». Клавдия не отвечала. Смотрела на Григория. Он чувствовал ее взгляд, но не поднимал глаз.

— Гриш, — сказала она наконец. — Я Зойке все рассказала. Про Серегу, про Людку, про все. И она мне сказала... — Клавдия замолчала, сглотнула. — Она сказала, что я дура. Потому что я тебя люблю, а ты об этом не знаешь. Или знаешь, но делаешь вид.

Григорий поднял глаза. Ему было семьдесят один, а он чувствовал себя мальчишкой, который провинился перед учительницей.

— Знаю, — сказал он. — Знаю, Клава.

— А чего ж ты молчишь?

— А чего говорить? Словами делу не поможешь. — Он взял ее за руку. Рука была шершавая, с мозолями, теплая. — Я делом докажу. Сеновал починю. Крышу перекрою. Серегу встречу. И с ним поговорю. По-мужски.

— По-мужски — это как?

— Это — без крика. Я ему скажу: ты, сын, мужик. Ты выбрал свою дорогу. Но мать не бросай. Звони каждую неделю. Приезжай раз в месяц. А если не будешь — я приеду к тебе. В город. И устрою такое, что мало не покажется.

Клавдия засмеялась. Первый раз за день. Смех был хриплый, сдавленный, но настоящий.

— Ты? В город? Ты же из деревни ни ногой.

— А вот поеду. — Он встал, взял косу. — Но сначала покос. Витя, вставай. Солнце садится, а у нас еще половина.

Виктор встал, крякнул. Они прошли еще два часа. Когда солнце коснулось леса, Григорий опустил косу и сказал:

— Все.

Поле было скошено. Чисто, ровно, как по линейке. Трава лежала в валках, ждала, когда ее сгребут в копны. Григорий оглядел луг, и на глаза навернулись слезы. Он не плакал со дня похорон матери — сорок лет назад.

— Ну чего ты? — Клавдия подошла, обняла. — Все хорошо, Гриш. Сережа завтра приедет. Сено будет. Зима будет. А мы будем.

— А мы будем, — повторил он, уткнувшись носом в ее платок. Пахло стиральным порошком «Лотос», потом и еще чем-то давним, молодым.

Часть шестая. Вечер у Зойки

Домой не пошли. Зойка вышла на крыльцо и закричала:

— Чего стоите? Идите ужинать! Я борщ сварила! И наливочку поставила!

Григорий хотел отказаться, но Клавдия потянула его за рукав:

— Пойдем. Неудобно. Она старалась.

У Зойки было шумно, тесно и пахло пирогами. За столом сидели: сама Зойка, Виктор, тетя Паша и какой-то незнакомый мужик в тельняшке. Зойка представила:

— Это дядя Коля, из соседней деревни. К нам на неделю приехал. Картошку копать.

Дядя Коля оказался говорливым, выпил три стопки настойки и начал рассказывать, как он в молодости на флоте служил. Григорий слушал вполуха. Сидел рядом с Клавдией, держал ее руку под столом. И думал о том, как странно устроена жизнь. Утром они чуть не разбились вдребезги, а вечером сидят за одним столом с Зойкой, которая полдня назад лезла в их семью.

— Гриш, — сказала Зойка, разливая чай. — Я перед тобой извиниться хочу. За Серегу, за язык свой. Не мое это дело. Но ты пойми... — Она запнулась. — Я его как родного люблю. Он у меня в гараже два года работал, когда в техникуме учился. Помнишь? Спасибо ему. И тебе спасибо. За то, что сына такого вырастили.

Григорий кивнул. Выпил чай. Помолчал.

— А ты, Зоя, не лезь больше. Скажи спасибо, что я добрый.

— Скажу, — она усмехнулась. — Обязательно скажу. На том свете. Если раньше не встретимся.

Все засмеялись. Даже тетя Паша, которая ничего не поняла, но засмеялась за компанию.

Домой шли в темноте. Клавдия держала Григория под руку. Месяц только-только показался из-за туч.

— Гриш, — сказала она. — А если он не приедет завтра?

— Приедет.

— А если нет?

— Тогда, — он остановился, посмотрел на звезды, — тогда поеду я. В город. Найду его. И привезу. Даже если привяжу.

Клавдия вздохнула. Поверила. Потому что если не верить, то зачем вообще жить?

Они вошли в избу. Григорий зажег керосиновую лампу — свет в деревне отключили вчера, и обещали включить только послезавтра. Легли: он на кровать, она на печь. И через минуту Клавдия сказала:

— Гриш, иди сюда. Холодно одной.

Он встал, поднялся на печь, лег рядом. Обнял. Она пахла борщом, наливкой и тем самым давним-молодым, что не выветривается даже через сорок лет.

— Гриш, — шепнула она уже в полусне.

— М-м-м?

— Спасибо тебе. За покос.

— Не за что.

— Нет, за покос. И за то, что ты есть. Хоть и старый, и вредный, и сопишь по ночам. Но есть.

Он не ответил. Потому что если бы ответил, то заплакал бы. А мужики не плачут. Даже когда очень надо.

Часть седьмая. Утро следующего дня

Солнце встало в пять тридцать. Григорий проснулся от того, что кто-то ходил во дворе. Тяжелые шаги, лязг металла. Он спустился с печи, выглянул в окно. Сердце забилось.

Во дворе стоял Сергей. Сын. В черной футболке, с рюкзаком за спиной. Стоял и смотрел на косу, прислоненную к крыльцу. Потом поднял глаза на окно, увидел отца. Улыбнулся. Но улыбка была виноватая.

Григорий открыл дверь. Вышел на крыльцо босиком, в одних подштанниках. Сын сделал шаг, другой. Подошел. И вдруг упал на колени.

— Батя, — сказал он. Голос ломался, как у подростка. — Прости. Я дурак.

Григорий стоял и смотрел на него. На этого здорового мужика, который сейчас плакал в пыли у его ног. И не знал, что делать. Потому что за сорок лет никто не учил его прощать сыновей, которые уезжают и забывают. Но учили прощать тех, кто возвращается.

— Вставай, — сказал он наконец. Голос был твердый, но глаза уже мокли. — Вставай, Серега. Завтракать будем. Мать блины печет.

Сын встал. Обнял отца. И стояли они так — два мужика, два медведя, два упрямых характера — посреди двора, под утренним солнцем, над скошенным полем, которое ждало.

А в дверях стояла Клавдия. В переднике, с половником в руке. И плакала. Но теперь — от счастья.

— Ну, чего встали? — сказала она сквозь слезы. — Заходите. Оладьи простынут.

Последний покос кончился. Начиналась просто жизнь.