Москва летом восьмидесятого года была совсем не такой, как всегда. И дело было даже не в пустых, вымытых с мылом дорогах, с которых убрали всех неблагонадежных, и не в ярких флагах на каждом столбе. Воздух казался другим. Он пах свободой, сладким импортным парфюмом и невиданной доселе Фантой, которую продавали в ярких бумажных стаканчиках прямо на улицах.
Елене в тот год исполнилось девятнадцать. Она стояла у огромного окна их просторной квартиры в сталинской высотке и смотрела на просыпающийся город. Русые волосы были стянуты в тугой спортивный хвост. Девушка подавала большие надежды в легкой атлетике и мечтала когда-нибудь самой выйти на беговую дорожку под рев трибун. Но пока она была лишь зрителем. И дочерью своего отца.
За спиной скрипнула тяжелая дубовая дверь кабинета. Вышел Виктор Петрович. Как всегда, в строгом сером костюме, несмотря на июльскую жару. Седые виски аккуратно приглажены, взгляд холодный и оценивающий.
– Водитель внизу, Лена, – сухо произнес он, поправляя галстук. – На стадион поедешь на служебной Волге. И чтобы никаких глупостей. Ты представляешь нашу семью.
Мать, Антонина, с идеальной укладкой "волна" на голове, лишь молча кивнула, раскладывая на столе бутерброды с дефицитным сервелатом из спецпайка. В их доме всё было лучшим: еда из спецраспределителя, импортная одежда, огромные комнаты. Но за эти блага приходилось платить абсолютным послушанием. Шаг вправо, шаг влево – позор для партийного работника. Елена молча взяла пропуск на трибуны и выскользнула за дверь. Ей хотелось поскорее сбежать из этой душной роскоши.
И Лужники встретили её оглушительным ревом, морем красок и невероятным чувством единения. На трибунах сидели люди со всего мира. Советские граждане робко, но с интересом поглядывали на иностранцев. Елена пробиралась к своему месту, когда кто-то случайно наступил ей на ногу, и из рук выскользнула программка соревнований.
Она наклонилась, но чужая рука оказалась быстрее.
– Скузи, пердоно... Простите! – раздался над ухом бархатный, глубокий голос.
Елена выпрямилась. Перед ней стоял высокий парень в непривычно светлой джинсовой куртке. Кудрявые темные волосы падали ему на лоб. Он улыбался так широко и открыто, как советские люди улыбаться не умели. Это был Марко. Он приехал из Италии болеть за своих легкоатлетов и совершенно потерялся в огромном стадионе.
Он протянул ей программку и, смешно коверкая слова, добавил:
– Белла... Очень красиво.
Девушка растерялась. Она должна была отвернуться, уйти, вспомнить наставления отца о том, что с иностранцами нужно держать дистанцию. Но Марко вдруг достал из кармана яркую пластинку жевательной резинки и протянул ей. В его жесте не было наглости, только искреннее желание подружиться. И Елена улыбнулась в ответ.
Так начался этот странный, сумасшедший роман. Две недели Олимпиады пролетели как один яркий, цветной сон. Они встречались тайно. Елена отпускала служебную Волгу, ссылаясь на то, что пойдет гулять с подругами из сборной. А сама бежала к Парку Горького, где у фонтана её уже ждал итальянец.
Они понимали друг друга через слово. Он говорил на смеси итальянского и ломаного русского, она вспоминала школьный английский. Но слова были и не нужны. Они ели пломбир в вафельных стаканчиках, смеялись над огромными очередями у ларьков с Фантой, гуляли по вечерним набережным. Марко рассказывал ей про Рим, про море, про свою большую шумную семью. А Елена слушала и понимала, что никогда не чувствовала себя такой живой. В её номенклатурном, выверенном до миллиметра мире не было места спонтанности. А рядом с ним она наконец-то дышала полной грудью.
И всё у них случилось в одну из таких теплых июльских ночей. В маленькой комнатке общежития для иностранных гостей, куда Марко провел её тайком. Елене было страшно, но она ни о чем не жалела. Она просто растворилась в этой запретной нежности.
Но сказка не могла длиться вечно. Наступило третье августа.
Стадион в Лужниках казался бесконечным морем людей. Церемония закрытия подходила к концу. И когда из репродукторов полился мягкий голос Льва Лещенко, а огромный резиновый Мишка медленно поплыл над трибунами в ночное московское небо, стадион зарыдал. Плакали суровые советские милиционеры, плакали спортсмены, плакали иностранцы.
– На трибунах становится тише... Тает быстрое время чудес...
Елена стояла в толпе, вцепившись в руку Марко. Слёзы текли по её щекам безудержным потоком. Она плакала не по улетающему Мишке. Она плакала по своей свободе, которая улетала вместе с ним. Завтра Марко должен был сесть в самолет и вернуться в свой недосягаемый капиталистический Рим.
– И ло бене... Я писать тебе, Лена. Обязательно писать, – шептал он, вытирая её мокрые щеки большими теплыми ладонями. – Мы встретимся. Я обещаю.
Да, так и было сказано. Но оба в глубине души понимали, что железный занавес не пробить любовными клятвами. Они долго стояли обнявшись под звуки прощальной песни, пока толпа медленно растекалась по выходам со стадиона.
А потом пришла осень.
Москва быстро сбросила праздничные декорации. Снова появились серые очереди, строгие лица и тяжелое, низкое небо. В сентябре Елена поняла, что с ней что-то не так. Утренняя тошнота накатывала волнами, а привычные тренировки на манеже стали даваться с невероятным трудом. Когда задержка составила три недели, она всё поняла.
Девушка сидела на краю ванны в их роскошной квартире и беззвучно плакала. Ребенок. Ребенок от итальянского болельщика. Незамужняя девятнадцатилетняя дочь большого партийного начальника. Это был не просто позор, это был конец всему. Конец карьере отца, конец её спортивному будущему, конец спокойной жизни.
Она ждала писем от Марко каждый день. Спускалась к почтовому ящику первой, до прихода домработницы. Но ящик был пуст. В октябре правда открылась самым страшным образом.
Виктор Петрович вызвал её в свой кабинет вечером. На тяжелом дубовом столе, прямо поверх бумаг, лежал конверт с иностранными марками. Письмо было вскрыто.
– Это что? – тихо спросил отец. В его голосе не было ярости, и от этого становилось только страшнее. Седые виски нервно подрагивали.
Елена побледнела. Она шагнула к столу, но отец резко убрал письмо в ящик.
– Капиталистическая подстилка, – выплюнул он слова так, словно они были ядовитыми. – Дочь в подоле приносит от иностранца. Я жизнь положил на алтарь партии. Я статус зарабатывал кровью! А ты...
Мать стояла в углу кабинета и судорожно мяла в руках кружевной платок, тихо поскуливая от ужаса.
– Папа, я люблю его... Он же пишет мне... – голос Елены дрожал, она едва стояла на ногах.
– Никто тебе не пишет! – отрезал отец. – И никакого итальянца не было. Ты заболела. У тебя тяжелое осложнение после травмы на тренировке. Поняла меня?
Елену даже не стали слушать. В тот же вечер домработница молча собрала её вещи в два больших чемодана. Девушке не дали никому позвонить, не дали попрощаться с подругами. Всё было сделано тихо, по-номенклатурному чисто.
Служебная черная Волга долго везла её по осеннему, промозглому шоссе. Елену спрятали на закрытой правительственной даче далеко за городом. Деревянный дом, окруженный высокими темными соснами, казался тюрьмой. Для общества легенда была готова: перспективная спортсменка получила травму и уехала на долгую реабилитацию.
Елена стояла у окна на втором этаже дачи, глядя, как холодный осенний ветер срывает последние желтые листья. В доме было тихо, только где-то на первом этаже шаркала ногами приставленная к ней строгая охранница-сиделка. Девушка обхватила руками свой еще плоский живот. Ни писем, ни свободы, ни спорта. Только тишина, страх перед будущим и память о теплых руках итальянца, которые исчезли вместе с олимпийским летом.
Конец первой части. Продолжение истории (спустя 8 лет в Сеуле) читайте здесь
Подпишитесь, чтобы не пропустить продолжение!