РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
— Тонька!
Крик отца разорвал утреннюю тишину, как гнилую тряпку. За перегородкой грохнуло — это Степан сапогом об пол ударил, вставая с лавки.
— Тонька, мать твою, иди сюда!
Тоня уже стояла в дверях горницы. Только что с печи слезла — печь летом не топили, спали на ней поверх тулупа, — ещё не умытая, в одной холщовой рубахе до колен, волосы спутались за ночь — мышиное гнездо.
Спросонья ничего не соображала, только сердце ёкнуло: за что?
— Ты, — отец ткнул в неё кривым пальцем.
Лицо красное, не то с похмелья, не то со злости, лоб взмок, рубаха на груди расстегнута, видно волосатую грудь.
— Ты что учудила вчера? К Зинке своей подружке ходила? На посиделки, а?
— Батя, я... — начала Тоня, но он перебил.
— Вы, что там с парнями обжимались, что ли?
Мне люди добрые глаза теперь выколят этим , а что скажут? А? Не молчи, Тонька!
Тоня хлопала глазами, как сова на полдень.
Ничего не понимала
. Какие парни? Какие посиделки? Вчерашний вечер стоял в ушах комариным звоном — сидели у Зинки на завалинке, пили кислый квас, грызли сухари.
И всё.
— Какие парни, батя? — голос у неё сел от неожиданности.
— Я же дома сижу.
Ну сходила вчера к Зинке на час, ну посидела.
Так она же замужняя, какие у ней парни?
Там только бабы были — я, она, да Матрёна из Кривуль.
Федька-кузнец мимо проходил, и то — шапку снял, поздоровался, и дальше пошёл.
Какие посиделки-то мне?
— Врёшь! — Степан шагнул к ней, и Тоня невольно отступила к печи.
От кирпичей пахло золой и мышами, а она вся похолодела.
— Мне Фроська-стрекоза сказала, что своими глазами видела! Сказала, парень какой-то через плетень сигал от вас! Рыжий! Смеялся, гад, аж на всю улицу! Люди слышали!
Тоня аж задохнулась от такой напасти.
— Рыжий? — переспросила она, и тут её осенило.
— Так это Пашка, Зинкин муж!
Он к жене своей в избу полез, потому что она его вчера не пустила — поругались они.
Я сама слышала, как он орал: «Зинка, отворяй, кому сказал!» А она ему с крыльца: «Пошёл вон, рыжий чёрт!» Какой же это парень, батя? Это муж её законный!
— Ах, муж? — мать Настасья вынырнула из-за перегородки, как из омута.
Грузная, руки в боки, платок ситцевый сполз на глаза, лицо красное от духоты и злости.
— А чего ж ты тогда, стерва, не сказала? Знала, что люди смотреть будут, а ты молчишь?
Тебе лишь бы позорить нас!
— Мам, я не знала, что Фроська... — начала Тоня, но мать не дала договорить.
— Где болталась, Тонька? — голос Настасьи набирал высоту, как у колхозного репродуктора. — Сказывай матери!
Не то в подоле принесёшь нам с отцом!
— Мать! — взвизгнула Тоня, и её всю передёрнуло. — Ты что такое говоришь?
С ума сошла?
— Нам энтого не надобно! — Настасья размахивала руками, как мельница крыльями. Потные подмышки темнели на ситцевой кофте.
— Срамница! Бесстыдница!
Вон ещё Люська у нас есть! — она ткнула в угол, где за столом тихо сидела десятилетняя Люська, прижав уши и жуя хлеб.
— Ты какой пример показываешь ей? Девка уже взрослая, двадцать два года — скоро в старых девках засидишься, а ведёшь себя хуже потаскухи!
Люська шмыгнула носом, испуганно глядя на сестру.
Тоня поймала её взгляд и почувствовала, как внутри всё закипает. Не слезами — кипятком.
— Вы чего на меня накинулись? — крикнула она, уже не сдерживаясь. Голос звенел, как натянутая тетива. — С утра пораньше петухов не драли, так решили меня ощипать?
За окном уже солнце высоко, в поле работать надо, а вы тут срамословите! Ничего я не делала! Это всё Зинка!
— А Зинка твоя — первая смутьянка! — рявкнул отец
. — Полгода как замуж выскочила, а уже мужа помелом гоняет. С кем поведешься, от того и наберёшься! Поняла?
— Я с детства с ней дружу! — выкрикнула Тоня.
— Раньше вы не против были, а теперь, как она за Пашку пошла, так я сразу виноватая стала?
За что?
За то, что живу здесь?
Степан замахнулся было, но не ударил — рука повисла в воздухе. Только зубы скрипнули, да жила на шее вздулась.
— Иди, — сказал глухо. — Иди, пока я тебя не прибил, Христа ради.
В поле своё иди. Там хоть люди не увидят твою рожу бесстыжую.
Тоня не ждала повторения. Метнулась за перегородку, натянула на ходу юбку поношенную, рубаху чистую — ту, что на веревке сушилась с вечера, ещё сырую. Платок — лёгкий, белый, с вылинявшими цветами — набросила на голову, завязала под подбородком.
Босиком прошлёпала к порогу, сунула ноги в старые ботинки .
— И не смей к Зинке этой ходить! — крикнула мать вдогонку. — Слышишь, Тонька? Не смей!
Не то я тебя сама запру в подполье, с крысами будешь ночевать!
Тоня вылетела в сени, хлопнула дверью так, что половица подпрыгнула.
На крыльце остановилась на миг — солнце ударило в глаза, жаркое, июньское, мошкара закружилась над головой
Горько пахло лебедой и нагретой смолой с брёвен.
— Господи, — выдохнула она и побежала.
Со двора, за огород, мимо колодца, к околице.
Босые ноги в старых ботинках, шлёпали по пыльной дороге, пыль поднималась столбом, садилась на подол.
Тоня бежала и не чувствовала ни жары, ни усталости — только злость, глухую, колючую, которая комом стояла в горле.
Зинка, чтоб тебе пусто было! Чтоб твой Пашка...
Она не договорила.
Выскочила за околицу, туда, где начинались колхозные поля.
Рожь уже поднялась по пояс, зеленая, сочная, колосья наливались.
Где-то далеко, у самого леса, чернели трактора — пахали под пар. А ближе, за овражком, уже копошились бабы с граблями — сено ворошили на покосе.
Тоня свернула к стогу прошлогодней соломы, что остался с зимы у оврага, и только там остановилась. Перевела дух.
Пот катился по спине, рубаха прилипла к лопаткам.
— Зинка, — прошептала она, глядя в бледное, выгоревшее небо.
— Ну зачем ты меня в это втянула?
Полгода.
Всего полгода прошло, как Зинка выскочила за Пашку Карпухина. Свадьбу гуляли всем селом, Тоня была дружкой, подружек водила, песни пела.
А теперь что?
Живут — хуже некуда.
Пашка пьёт самогон, Зинка скандалит, каждый вечер на всю улицу матерщина.
И все шишки теперь на Тоню валят. Только потому, что они с детства дружили.
Только потому, что Зинка прибежит, нажалуется, а Тоня — слушай да жалей.
А тут ещё эти сплетни...
Тоня присела на траву у оврага, сорвала травинку, сунула в рот. Жевать не хотелось — так, чтобы руки были заняты.
Прошлой неделей Зинка прибежала к ней вечером, заплаканная, и запричитала: "Тонь, а он за тобой бегает, Пашка мой. Я видела, как он на тебя на покосе глядел. Как пёс голодный!"
Тоня тогда отмахнулась, посмеялась. Думала, ревность у подруги бабья. Ну какой Пашка? Рыжий, угрястый, худой как оглобля, руки длинные, цепкие, с чёрной каймой под ногтями.
Тьфу!
А теперь по всей деревне, выходит, шепчутся.
Пашка ухлёстывает за Тоней — будто!
Женился на Зинке, а сам косу на Тоню точит. И Зинка теперь всех собак на неё вешает, потому что муж — козёл, а виновата, выходит, подруга.
— Да на что он мне сдался? — вслух сказала Тоня и сплюнула травинку. — Этот рыжий чёрт! Угрястый да худой, как оглобля!
Весь в веснушках, как куриное яйцо! У него зубы жёлтые, он никогда не чистит, я сама видела.
И руки... — она передёрнула плечами, вспомнив, как однажды Пашка поднёс ей ведро с водой — она тогда на огороде картошку окучивала — а пальцы у него были длинные, скрюченные, с чёрной каймой под ногтями.
Грязный он, Пашка этот. И пьёт. И Зинку лупит.
Тоня вздохнула глубоко, полной грудью
. В поле пахло цветущей гречихой и нагретой землёй.
Где-то жаворонок заливался высоко-высоко, будто смеялся над ней.
— Господи, — прошептала она, глядя на небо.
— За что мне это? Я ничего не делала, ни к кому не лезла, работаю как вол, а они...
Не договорила.
Смахнула со щеки что-то мокрое — то ли слезу, то ли пот. Встала, отряхнула подол.
Надо работать. Сейчас бабы на покосе уже, поди, все грабли разобрали.
Тоня зашагала через поле, к речке, где был луг.
Ботинки скрипели по сухой траве, пыль поднималась за ней шлейфом.
По дороге она наткнулась на Матрёну из Кривуль — ту самую, что вчера у Зинки сидела.
Матрёна тащила на плече грабли, увидела Тоню, заулыбалась.
— Тонька, а Тонька, — окликнула, голос масленый, любопытный. — А что это у вас с утра крики стояли?
Я мимо шла, слышала, твой батюшка аж охрип.
Тоня остановилась как вкопанная. Посмотрела на Матрёну — лицо круглое, глаза маленькие, бегают, как мыши.
Вот кто разнесёт теперь по всей деревне.
— Ничего, — сказала сухо. — Разговор был.
Не твоего ума дело.
И пошла дальше, не оглядываясь. А за спиной Матрёна хмыкнула и, наверное, перекрестилась украдкой — от греха.
Тоня стиснула зубы.
Спасу нет. Ни дома, ни на людях. Стыдоба одна. А впереди — целый день на покосе под палящим солнцем, под бабьи пересуды и шепотки.
— Ничего, — сказала себе Тоня и шагнула в высокую траву. — Переживу.
Не такое переживали.
Но на душе было черно, хоть выжми.
*****
Покос в июне — самое пекло.
Солнце висело над лугом, как раскалённая сковорода, и жарило нещадно.
Воздух дрожал над землёй, пахло нагретой травой, речной тиной и потом — густым, горьковатым, человеческим.
Тоня пришла на луг, когда бабы уже разобрали грабли и растянулись цепочкой по скошенной полосе. Ворошили сено — поднимали пластами, переворачивали, чтобы сохло быстрей.
Работа тяжёлая, монотонная, такая, что через час руки начинают гудеть, а поясницу ломит так, будто на ней воз сена волокли.
— О, ленивая, идёт! — окликнула её тётка Аграфена из соседнего двора, бабища широкая, грудастая, с красным лицом и вечно мокрыми под мышками.
— Проспала, поди, до обеда?
А нам, дурам, с утра спины гнуть?
— Не проспала, — буркнула Тоня, беря из стога грабли.
— Дома дело было.
— Дело, — хмыкнула Аграфена, переглянувшись с другой бабой, Маланьей. — Знаем мы ваши дела. По ночам гуляете, по утрам отсыпаетесь.
Молодёжь пошла — ни стыда, ни совести.
Тоня промолчала. Знала — связываться не надо.
Скажешь слово — вцепятся, как клещи, до вечера не отстанут.
Лучше молча работать, пусть языки чешут. У них только это и осталось — чужую жизнь перемывать.
Она взяла грабли, пошла в конец цепочки, к Марфе — старой, молчаливой бабе, которая на покосе только мычала да вздыхала.
С Марфой хорошо: не спросит, не осудит. Рядом с ней можно работать и думать своё.
А думать было о чём.
Двадцать два года Тоне.
В деревне в её возрасте уже все давно замужем.
Кто с детьми, кто с брюхом, кто второго родила.
А она — в девках. Сидит в родительском доме, как чужая.
Отец попрекает, мать пилит, Люська маленькая — и та на неё с укором смотрит: ты, мол, старшая, а позоришь.
— А чего ж ты, Тонька, до сих пор не замуж выскочила? — спросила как-то напрямую Матрёна из Кривуль, та самая, с мышиными глазами.
Было это на реке, когда бельё полоскали. — Девка видная, не урод, не хромая.
Или характером не вышла?
Тоня тогда отшутилась: «Женихи все плохие, хороших уже разобрали».
А про себя подумала: да потому что женихов-то в деревне и нет.
В самом деле — куда делись мужики? Кого забрали в город, на стройки, кто в армии служит, кто укатил на заработки в район, да там и остался.
А те, что есть — либо пьют, либо женатые, либо такие, что лучше одной быть.
Взять того же Пашку Карпухина — угрястый, рыжий, глаза бесстыжие, от него самогоном разит за версту.
И что Зинка в нём нашла?
Одна морока.
Вот и сиди Тоня в девках. Хоть волком вой.
Она вздохнула глубоко, поддела граблями пласт сена, перевернула. Сено пахло сладко, дурманяще, и от этого запаха кружилась голова.
Или от жары.
Или от всего вместе.
— Тонька-а! — раздалось с краю луга.
Тоня подняла голову.
От околицы к ней бежала Зинка. Белая косынка развевалась, юбка путалась в ногах, подол уже мокрый от росы, хотя роса давно сошла. Бежала, размахивала рукой, кричала:
— Тонька, погоди! Слышь, погоди!
Тоня опустила грабли, выпрямилась. Руку на поясницу положила — ныло всё внутри. И не от работы даже, от того, что Зинку увидела.
— Вот, — прошептала. — Лёгка на помине.
Бабы ворошить перестали, выпрямились, уставились.
Аграфена даже рот приоткрыла от любопытства — зрелище обещало быть интересным.
Зинка подбежала, запыхавшаяся, красная, потная.
Косынка сползла на затылок, из-под неё выбились рыжеватые волосы — не такие, как у Пашки, свои, Зинкины, медные.
— Чего орёшь? — холодно спросила Тоня, не глядя на подругу.
— Всю округу перебудила.
— А чего ты вчера ушла, не попрощавшись? — Зинка дышала тяжело, грудь ходила ходуном. — Я тебя ждала, ждала...
— А чего меня было ждать? — Тоня всё так же не смотрела на неё.
Взяла грабли, опять принялась ворошить сено.
— Чтоб ты на меня очередную сплетню повесила?
Зинка замерла. Бабы замерли тоже. Тишина на лугу стала такая, что кузнечиков слышно было.
— Это ты про что? — голос у Зинки сел.
— А про то, — Тоня резко выпрямилась, метнула в подругу взгляд.
Глаза у неё были злые, колючие. — Ты зачем по деревне разнесла, что я с твоим Пашкой шашни кручу?
А? Зачем?
— Я не разносила! — Зинка отшатнулась.
— Это не я!
— А кто? Фроська-стрекоза откуда узнала? — Тоня шагнула к ней.
Голос звенел, как струна.
— Кто ей сказал, что я на посиделках с парнями обжималась?
Кто, Зинаида? Только ты, я и Матрёна там были.
Я не говорила, Матрёна — баба немая как рыба.
Значит, ты!
Зинка побледнела под загаром. Губы задрожали.
— Тонь, да я же не со зла, — залепетала она.
— Я просто... Маланье сказала, а та, поди, дальше...
— Ах, Маланье? — Тоня аж задохнулась.
— Да Маланья — первая сплетница на селе!
Ты знала, кому говоришь?
— Я не думала, что...
— Не думала она! — Тоня сплюнула. — А мне теперь отец всю плешь проел!
Мать — в гроб вгонит! По всей деревне шепчутся, что я с чужим мужиком путаюсь!
И с кем? С Пашкой твоим, с рыжим чертом!
Да он же...
— Тонь, прости, — Зинка шагнула к ней, схватила за руку.
— Прости, дуру.
Я сама не своя с этим Пашкой.
Он меня изводит, пьёт, домой приходит — как зверь. А на тебя смотрит, я же вижу...
Вот меня и переклинило.
— А меня зачем в дерьмо тянуть? — вырвала руку Тоня.
— Тебе плохо — так и другим чтоб плохо было?
Думаешь, мне легко?
Двадцать два года в девках, каждый день слышу: «старая дева, засиделась, никому не нужна». А теперь ещё и блудницей сделали!
— Да кто сказал-то? — Зинка всхлипнула.
— Все! — Тоня махнула рукой в сторону деревни.
— Вся улица! Фроська, Маланья, Аграфена вон... — она кивнула на баб, которые стояли, раскрыв рты, и слушали, не дыша.
— Им только дай повод!
Аграфена, услышав своё имя, сделала вид, что очень занята сеном.
Отвернулась, завозилась. Но ухо держала востро.
— Тонь, я заглажу, — Зинка вытирала слёзы рукавом. — Я им скажу, что наврала. Скажу, что сама придумала, от ревности.
— Скажешь? — Тоня усмехнулась горько.
— А толку? Слово — не воробей. Вылетело — не поймаешь.
Теперь до самой зимы будут языки чесать.
А там, глядишь, и женихи все носы воротят.
Кому нужна девка с дурной славой?
Зинка заплакала в голос. Стояла посреди луга, тряслась вся, а бабы смотрели, как на представление.
И ни одна не подошла, не пожалела. Такая уж бабья порода — чужая беда как масло по сердцу.
— Иди ты, — устало сказала Тоня, отворачиваясь.
— Иди. Не мешай работать.
Зинка постояла ещё минуту, всхлипывая, потом развернулась и побрела обратно к деревне.
Походка виноватая, плечи опущены. А за ней потянулся шлейф сплетен, которые уже через час облетят всё село: «Зинка Карпухина Тоньку на покосе позорила, дрались, говорят, волосы друг другу рвали».
Тоня ворошила сено и молчала. Спина болела, руки дрожали, на глазах выступили слёзы, но она не вытирала — пусть.
Всё равно смешалось с потом.
— А Пашка-то, Пашка, — шепнула Аграфена Маланье, когда Тоня отошла подальше.
— Говорят, он на неё, как баран на новые ворота. Всё глазищами сверкает.
А она?
— А что она? — Маланья понизила голос до шёпота, но Тоня всё равно слышала — ветер относил в её сторону.
— Девка молодая, без мужика, сама, поди, рада.
Только виду не подаёт.Чешется поди!- захохотала она.
— Типун вам на язык, — громко сказала Тоня, не оборачиваясь. — Слышите, как сороки стрекочете.
Бабы замолчали.
Но ненадолго.
А в полдень, когда сено ворошить перестали и сели в тенёк у стога — передохнуть да перекусить, — на лугу появился Пашка.
Шёл от реки, шатаясь, в мокрых портах — видно, купаться лазил, чтобы перегар смыть.
Рубаха расстегнута, грудь худая, волосатая, рыжая поросль на животе.
Глаза мутные, но когда он увидел Тоню — сразу ожили, заблестели, как у кота.
— Здорово, девки! — крикнул он, скаля жёлтые зубы.
— Работаете?
Бабы захихикали. Аграфена локтем толкнула Маланью — мол, смотри, смотри.
Пашка неспешно прошёл мимо Тони. Проходя, скользнул взглядом по её фигуре — от ног до головы, медленно, нагло.
И ухмыльнулся.
— Хороша, Тонька, — сказал вполголоса, чтобы другие не слышали. — Хороша, как колос налитой.
Жалко, что не моя.
Тоню передёрнуло. Сжала кулаки так, что ногти впились в ладони.
— Проходи, Пашка, — ответила спокойно, хотя внутри всё кипело. — Проходи.
Зинка твоя дома, поди, ждёт. Или уже нет?
— Ай, Зинка, — Пашка махнул рукой. — Зинка — она зинка и есть.
А ты — ягодка.
Он засмеялся, развязно так, и пошёл дальше, к другим бабам.
Те захихикали ещё громче. Аграфена даже шлёпнула его по заду — мол, какой мужчина, ах!
Тоня отвернулась.
Посмотрела в поле. Там, у леса, трактор пахал, чёрный дым стелился по земле. А над головой кружил коршун, высматривал, кого бы утащить.
— Господи, — прошептала она одними губами. — Когда ж это кончится?
На душе было тошно
. И не от Пашки даже — от бабьих взглядов, от мужицких ухмылок, от того, что ни дома, ни на людях нет покоя. Только поле и молчит. Поле не осудит, не сплетничает. Поле примет.
Тоня встала, отряхнула юбку, взяла грабли.
— Пошли, девки, — сказала громко. — Солнце ещё высоко, а сена — непочатый край.
И пошла вперёд, не оглядываясь. А за спиной слышала, как бабы перешёптываются, как хихикают, как обсуждают её — Тоньку, двадцать два года, засиделась, никому не нужна.
Только Пашке нужна. Рыжему. Пьяному. Да и то — так, позабавиться.
Тоня вздохнула. Сено пахло горько и сладко одновременно.
Как её жизнь.
. Продолжение следует.
Глава 2