Тот июньский субботний вечер расколол мир Лиды на «до» и «после». Как топором по стеклу.
Она вернулась домой затемно, прошла на цыпочках мимо материной комнаты, заперлась в своей .
Не спала до рассвета. А наутро встала, причесалась, аккуратно заплела косу и пошла на работу. Будто ничего не случилось.
Только губы были белые и руки дрожали, когда перелистывала страницы с цифрами.
***
Лида избегала Толика. Как чумы.
Если видела его грузовик на улице — сворачивала в переулок. Если слышала голос — ускоряла шаг. На дискотеку больше ни ногой. Даже в сельпо ходила в другое время, лишь бы не столкнуться.
Толик же вёл себя так, будто ничего не произошло. Уже на следующий вечер его видели в клубе с Томкой — та вилась вокруг него, как пух вокруг фонаря, заглядывала в рот. Он курил, посмеивался, небрежно обнимал её за талию, и весь вид его говорил: «Жизнь прекрасна, девки мои, ни о чём не жалейте».
Один Серёжа ничего не понимал.
Он приходил к Лиде — она находила предлоги, чтобы не открыть. «Мыла пол», «уехала в район», «голова болит». Он звал её к речке — она отказывалась. Он пытался заговорить , она отвечала односложно и отводила глаза.
— Лида, что случилось? — спросил он как-то, поймав её за локоть. — Ты какая-то... не такая. Я обидел?
— Нет, Серёжа, — ответила она, и в голосе её была такая усталость, будто она тащила мешок с песком. — Всё хорошо. Не выдумывай.
И ушла.
Серёжа остался стоять, перебирая в памяти каждое слово. И не находил ответа.
Подошёл к Толику — тот чинил карбюратор, перепачканный в мазуте.
— С Лидой что? — спросил Серёжа прямо.
Толик даже не поднял головы.
— А я знаю? Бабы — они того. То любят, то нет. Не парься, Серега.
— Она плакала, мне Зинка сказала.
— Зинка много говорит. Ты на Зинку лучше внимание обрати, а то она по тебе уже вторую неделю вздыхает.
Серёжа помолчал, глядя на друга. В Толике что-то изменилось, но что — он не мог понять.
***
Прошёл месяц.
Жаркий, душный, с грозовыми вечерами.
Лида перестала есть. Тошнило по утрам, но она списывала на жару. Когда задержка перевалила за вторую неделю, внутри всё оборвалось. Она поняла,что случилось ..
Весь остаток дня она просидела в своей комнате, глядя в стену. Мысли крутились, как заевшая пластинка: «Что делать? Что делать? Что делать?» Первым порывом было побежать к Серёже — он самый добрый, он поймёт, он не бросит. Но тут же стало стыдно. Нельзя впутывать его в это. Не его грех.
Значит, только мать. И Толик.
Мать — первой.
Тамара Петровна, женщина крутая, работящая, на ферме учётчицей проработавшая тридцать лет, хлебосолила ужин, когда Лида вошла в кухню. С порога, не глядя в глаза, выпалила:
— Мам, я беременна.
Ложка выпала из материнской руки.
— Ты... что? — Тамара Петровна медленно повернулась. — Кто?
— Мам, я не могу сказать, — голос Лиды дрожал.
— Как это не можешь? Ты мать теперь, понимаешь? Кто отец?
Лида молчала, вцепившись пальцами в край стола.
Тамара Петровна подошла ближе, заглянула в лицо дочери. Умные, натруженные руки легли на плечи.
— Лида, милая... ты чего молчишь? Силком? Обидел кто?
Лида резко мотнула головой — слишком резко.
— Нет. Не надо, мам. Не спрашивай.
Тамара Петровна вздохнула тяжело, по-бабьи. Помолчала. Потом сказала жёстко:
— Ладно. Не хочешь — не говори. Но ты иди к нему и скажи. Пусть женится. Нечего байстрюков растить. Не тот век. Поняла?
Лида кивнула, проглотив слёзы.
***
К Толику она пошла на закате. Сердце колотилось так, что, казалось, выскочит. Он сидел у себя в гараже, перебирал инструменты, курил. Увидел её — удивился, но виду не подал.
— О, Лидуся. Заходи. Давно не видел.
— Не зови меня так, — тихо сказала она. — Я по делу.
И выложила всё. Коротко. Без подробностей. Просто: «Я беременна. Ребёнок твой».
Толик замер. Сигарета застыла в пальцах, тонкая струйка дыма поползла к потолку. Глаза его сузились, стали колючими.
— С чего ты взяла? — голос вдруг стал чужим. — Не может быть.
— Ты что, забыл, что было? — голос Лиды сорвался на шёпот.
— Было, — Толик усмехнул — невесело, зло. — А с чего ты решила, что это мой? Могло быть и не моё. Вон Серёга по тебе сохнет, может, его?
Лида не дала ему договорить. Шаг вперёд — и ладонь впечаталась в его щёку. Звонко. Так, что отпечаток остался на скуле.
— Я никогда не думала, что ты такой, Толик.
Она развернулась и вышла. Не побежала — вышла. Спина прямая, плечи расправлены, только слёзы текли по щекам, и она не вытирала их.
В гараже остались тишина и запах мазута. Толик потрогал горящую щёку. Сплюнул.
— Психованные пошли, — сказал он в пустоту.
***
Прошла ещё неделя.
Лида ходила как тень. Ела через силу. Мать молчала, но взгляд её сверлил спину. Избегать встреч стало не с кем — Толик сам перестал попадаться, будто земля его проглотила.
А Серёжа, наконец, решился. Не выдержал. Собрался с мыслями и пошёл к Лиде сам, без предупреждения.
Тамара Петровна как раз возилась во дворе, полола грядки. Увидела Серёжу — и руки в боки.
— А, явился! — голос её гремел на всю улицу. — Здравствуй, Серёжа.
— Здравствуйте, Тамара Петровна, — он вежливо приподнял кепку. — Я к Лиде.
— Да я уж поняла, что не ко мне, — усмехнулась мать. — Наконец-то совесть у тебя появилась! Жениться-то когда будешь? Когда живот на лоб полезет? Что люди скажут?
Серёжа замер. Словно его окатили ледяной водой.
— Тамара Петровна... я не...
— Не? Что — не? — мать наседала, глядя в упор. — Ты думал, я не знаю, что ли? Дочку мою обрюхатил, а теперь хвост поджал?
Из дома выбежала Лида. Лицо её было пунцовым, хоть спички зажигай. Она хотела что-то сказать — и не могла. Губы дрожали.
— Мама, пожалуйста...
— Молчи, — отрезала Тамара Петровна, не сводя глаз с Серёжи. — Что молчишь-то, парень?
В голове у Серёжи всё рухнуло и перестроилось за одну секунду. Лида беременна. Мать считает, что это он.
Он посмотрел на Лиду. На её мокрые глаза, на стыд, которым она горела, как свеча. На то, как трясутся её руки.
И в эту секунду он понял главное: это не важно.
— Да хоть сегодня, Тамара Петровна, — сказал Серёжа ровным, спокойным голосом. — Хоть завтра. Женюсь.
Мать выдохнула — шумно, облегчённо.
— Ну вот и замечательно. А то я уж думала...
Она ушла в дом, оставив их вдвоём. Умышленно. По-бабьи мудро.
Серёжа сделал шаг к Лиде. Осторожно, как к раненой птице. Взял её за руку — холодную, тонкую.
— Лида, — сказал тихо. — Выходи за меня замуж.
— Серёжа, ты не понимаешь... — начала она.
— Я всё понимаю. Я буду отцом этому ребёнку. Мне всё равно, чей он. Мне не всё равно, что ты страдаешь.
Лида разрыдалась. Прямо на крыльце, закрыв лицо ладонями, сотрясаясь беззвучно. А он стоял рядом, не обнимал — ждал, когда она успокоится.
— Спасибо тебе, Серёжа, — прошептала она, не поднимая глаз. — Ты даже не знаешь... за что.
— И не надо, — ответил он. — Всё будет хорошо.
Он врал. Они оба это знали. Но в тот момент это была единственная правда, на которую они могли опереться.
***
Свадьбу назначили на сентябрь.
Лида не спорила. Ей было всё равно — когда, где, как. Она словно ушла в себя, в ту тёмную глубокую воду, где не слышно чужих голосов. Только иногда, по ночам, она гладила ещё плоский живот и думала о том, что этот маленький человечек не виноват ни в чём. Ни в том вечере. Ни в её молчании. Ни в том, что Серёжа теперь нёс на своих плечах чужую вину.
Тамара Петровна хлопотала. Обзванивала родню, договаривалась с сельпо про стол, с клубом про музыку. Смотрела на дочь и качала головой — та ходила как в воду опущенная, но материнское сердце списывало всё на «беременное настроение».
— Поплачет — перестанет, — говорила она сама себе, мешая тесто для пирогов. — Родит — заулыбается.
Серёжа приходил каждый вечер. Приносил то яблок, то конфет, то цветов — полевых, скромных, не таких ярких, как у Толика тогда, на остановке. Сидел с Лидой на крыльце, молчал или рассказывал про школу, про будущих первоклашек. Лида слушала вполуха. А он смотрел на неё и видел — она не здесь. Она где-то далеко. И почему-то от этого у него болело в груди так, будто она уже ушла, даже не успев стать женой.
****
В последних числах августа, за неделю до свадьбы, устроили мальчишник.
Так полагалось по деревенскому обычаю: жених собирал своих, невеста — своих. Пили, гуляли, прощались с холостой жизнью.
Собрались в доме у Толика. Он жил один — отец ушёл в рейс на месяц, мать умерла давно. Просторная горница, на столе — бутылки, закуска, магнитофон «Романтика» шипит негромко. Народу немного: пара шоферов с автобазы, двое из соседней деревни, сам Толик и Серёжа.
Поначалу всё шло чинно. Выпили за жениха, за невесту, за будущего ребёнка — Серёжа при этих словах поморщился, но промолчал. Толик разливал щедро, подшучивал, хлопал друга по плечу, но в глазах его была какая-то новая, незнакомая искра. Злая. Выжидающая.
— Ну что, Серега, — сказал он, когда гости захмелели и разбрелись кто куда — курить, танцевать, дремать в углу. — Последний раз гуляем как мужики. Завтра — ты муж, отец семейства. Гордись.
— Ты пьян, Толик, — тихо ответил Серёжа.
— Нет. Я трезвый как стекло. А вот ты — дурак. Ты хоть знаешь, на ком женишься?
Серёжа поднял глаза. По спине пробежал холод.
— Что ты хочешь сказать?
Толик усмехнулся, отхлебнул из стакана, вытер губы тыльной стороной ладони. Посмотрел на Серёжу в упор — нагло, с вызовом.
— Да то и хочу. Лидка-то… она ж меня любит. С самого детства. Всегда любила. Ты для неё — так, запасной аэродром. Ребёнок-то — мой.
Слова упали, как камни в тихую воду. Серёжа не шелохнулся. Только по лицу его пробежала судорога, и пальцы, лежавшие на коленях, сжались в кулаки.
— Ты врёшь.
— А вот и нет, — Толик откинулся на спинку стула, заложил руки за голову. — Помнишь дискотеку? Когда она наклюкалась в первый раз? Ну, вы с Зинкой лясы точили, а я её провожал. Тогда всё и случилось. Она же сама пришла потом, сказала — беременна. Захотел бы — женился. А она мне не нужна. Понимаешь? Не нужна.
Серёжа побелел .
— Зачем ты мне это говоришь?
— Чтоб знал. Чтоб не мнил себя героем. Спасаешь ты её, благодетель... А она по мне каждую ночь плачет. Только ты этого не видишь, потому что видеть не хочешь.
Встал, налил себе ещё, подошёл к окну. За окном уже темнело, тополя шумели. Толик обернулся, усмехнулся пьяно, жестоко.
— Ты, Серега, хороший. Добрый. Всегда таким был. А она — дура. И ребёнок этот мне не нужен. Хочешь — расти. Хочешь — нет. Мне всё равно.
В комнате повисла тишина.
Серёжа медленно поднялся. Ноги не слушались — от водки, от сказанного, от того, что мир вдруг перевернулся и рассыпался на острые осколки.
— Ты скотина, Толик, — сказал он тихо, глядя в пол. — Ты просто скотина.
— Может быть, — легко согласился Толик. — Зато счастливая. А ты — олень с рогами, которые сам себе прикрутил.
Серёжа не помнил, как вышел из дома. Как сел в свой «Москвич» — тёмно-зелёный, старенький, с дребезжащей дверцей. Как завёл мотор. Дождь начался мелкий, противный, августовский — не летний уже, не осенний ещё.
Он ехал по просёлочной дороге, вжимая педаль газа в пол. Сердце колотилось где-то в горле. В голове крутилось, мелькало, перебивало одно другое: «Ребёнок его… Любит его… Не нужна она ему… А я? А мы? А Лида? Врёт или не врёт?»
Злость душила. Обида жгла, как кислота. Он любил её — так сильно, что готов был взять чужого ребёнка, молчать, не спрашивать, не требовать ничего взамен. А она… она не сказала. Промолчала. Заставила его выглядеть дураком. Благодетелем. Оленьем с рогами.
— Зачем, Лида? — вслух спросил он у тёмного поля. — Зачем ты мне не сказала?
Дождь усилился. Дворники еле справлялись. Дорога петляла среди перелесков, и Серёжа знал каждый поворот — здесь они когда-то бегали мальчишками, здесь целовался с девчонкой из соседней школы на выпускном, здесь…
Он не заметил, как подлетел к крутому повороту. Тому самому — у старой ракиты, где дорога резко уходит влево, а справа — глубокий кювет и берёзовая посадка.
Въехал слишком быстро. Колеса скользнули по мокрой глине. Он повернул баранку — слишком резко. «Москвич» повело, закрутило, как осенний лист.
Последнее, что он увидел, — фары, выхватившие из темноты мокрые стволы берёз. А потом — удар. Хруст металла. Треск стекла. И темнота.
***
Тишина была странной. Не полной — с примесью металлического звона в ушах и капающей воды. Где-то кап-кап-кап — мелодично, насмешливо, бесконечно.
Серёжа открыл глаза.
Сначала ничего не понял. Мир перевернулся: потолком была трава и корни, а звёзды смотрели откуда-то сбоку. «Москвич» лежал на боку, вмятый в ствол берёзы. Дверца со стороны водителя была зажата, лобовое стекло разбито в мелкую паутину, но не выпало.
Было больно. Всё тело ломило, но боль была размазанной, неясной, как утро после долгой попойки.
Он попробовал пошевелить рукой — левая слушалась, скользнула по осколкам стекла. Правая застряла где-то между рулём и дверцей.
— Выбраться надо, — прохрипел он вслух. — Лида ждёт.
Он упёрся левой рукой в приборную панель, попытался подтянуться. И тут понял.
Ниже пояса ничего не было.
Не боли. Не тяжести. Не ощущения. Будто ноги отрезали и забыли положить на место. Он опустил взгляд — в темноте почти ничего не разглядеть, но ноги… ноги были. Они торчали под странным углом, неестественно вывернутые, неслушающиеся.
— Нет, — сказал он тихо. И громче, уже криком: — Нет! Нет! Нет!
Крик утонул в шуме дождя. Берёзы не ответили.
Серёжа откинул голову на подголовник. Дождь хлестал в разбитое стекло, брызги летели в лицо, смешиваясь со слезами. Он не знал — от боли ли они, от отчаяния или от того, что понял вдруг самое главное.
Он никогда больше не будет учить детей бегать на переменках. Не подхватит на руки своего — уже не своего — ребёнка. Не подойдёт к Лиде, не обнимет её за талию, не поведёт танцевать на свадьбе.
— За что? — спросил он у звёзд. — За что, Господи?
Звёзды молчали.
Дождь шумел по крыше перевёрнутой машины. Где-то далеко, в селе, горели окна, играла музыка, целовались влюблённые и не знали ещё, что этой ночью одна жизнь кончилась, а другая началась с колёсного хруста и капель стекла, смешанных с кровью.
****
Серёжу нашли только утром.
Дождь кончился ещё затемно, но дорогу развезло так, что ни пройти ни проехать. Первым заметил перевёрнутый «Москвич» молочник дядя Коля . Увидел в кювете зелёный бок, остановился, подошёл. Заглянул в разбитое окно — и похолодел.
Серёжа был без сознания. Лицо белое, как простыня, губы синие, а под ним, в покорёженном кузове, натекла лужа — тёмная, густая, страшная.
— Господи Иисусе, — выдохнул дядя Коля и побежал к машине,а там до села и ближайшего телефона..
«Скорая» из районного центра шла почти час. Серёжу вырезали из машины автогеном — дверцу заклинило намертво. Он не приходил в себя, даже когда его перекладывали на носилки, даже когда кололи обезболивающее прямо в дороге. Врач фельдшерского пункта, молодой ещё, растерянный, только качал головой и повторял: «Крови много потерял, много…»
В районной больнице его приняли сразу. Положили на стол, не спрашивая документов, не оформляя. Операционная горела всю ночь — хирург, старый фронтовик, штопал рваные раны, собирал раздробленные кости, спасал то, что ещё можно было спасти.
А в коридоре, прижавшись к холодной стене, сидела Лида.
Она примчалась, как только услышала — ещё затемно, босиком, в халате поверх ночной рубашки. Волосы растрёпаны, глаза красные, губы искусанные. Ничего не ела, не пила, только смотрела на закрытые двери и шептала:
— Сережа, только живи. Только живи, пожалуйста. Я всё скажу. Я всё расскажу. Только не умирай.
Рядом топталась Тамара Петровна — поджав губы, крепкая, как дубовый корень. Она гладила дочь по плечу и не говорила ничего. Потому что сказать было нечего — всё и так понятно.
Утром, когда солнце уже заглянуло в больничные окна, дверь операционной открылась. Хирург вышел усталый, в заляпанном халате, снял очки — устало, долго.
— Жить будет, — сказал. — Ноги удалось спасти. Но ходить… ходить будет учиться заново. Месяцы.
Лида закрыла лицо руками и заплакала — от облегчения, от горя, от всего сразу.
***,
Дни и ночи она проводила у его постели.
Палата была серая, казённая, пахло хлоркой и лекарствами. Серёжа лежал в гипсе, вытянутый, неподвижный, как солдат на плакате. Первые дни он почти не приходил в себя — то ли от лекарств, то ли не хотел просыпаться.
Лида сидела на жёстком стуле, держала его за руку и говорила. Говорила всё подряд — про школу, про погоду, про то, как мать пироги печёт и ждёт их обоих. А потом, когда он открыл глаза и посмотрел на неё — мутно, непонимающе — она заплакала и выложила всё.
— Это я виновата, — шептала она, уткнувшись в его холодную ладонь. — Если б я тебе сразу сказала… если б не боялась… Ты же не поехал бы тогда к Толику. Ты же не…
— Лида, — голос у Серёжи был слабый, чужой. — Перестань.
— Нет, ты послушай! — она подняла голову, глаза опухшие, красные, но решительные. — Ребёнок — от Толика. Тот вечер на дискотеке… он меня проводил, и… я не хотела, Сережа. Клянусь тебе, не хотела. Он силком. А я испугалась. И ничего никому не сказала. Потому что стыдно было. А потом, когда ты предложил жениться… я не знала, как признаться. Думала, ты меня возненавидишь.
Она замолчала, всхлипывая.
Серёжа долго молчал. Смотрел в потолок — белый, однообразный, с трещиной. Потом повернул голову к ней — медленно, с трудом.
— Лида, — сказал он. — Я знал.
Она замерла.
— Что?
— Знал. Толик мне сказал. На мальчишнике. Вот поэтому я и поехал… как дурак. Злой был. На тебя. На него. На себя. Думал — зачем ты мне не сказала сама. А теперь я тут лежу, и… — он помолчал, сглотнул. — И я понял. Ты боялась. А я должен был раньше спросить. Не ждать, пока всё само рассосётся.
Лида смотрела на него, не веря.
— Ты… ты прощаешь меня?
— А что прощать? — Серёжа слабо улыбнулся. — Ты ни в чём не виновата. Кроме одного: что не верила в меня.
Она упала головой на край его койки и плакала долго — так, как не плакала даже в ту ночь в кустарнике. А он гладил её по волосам — неловко, левой рукой, потому что правая ещё болела.
***
Через неделю в больницу приехал Толик.
Он стоял в дверях палаты — небритый, осунувшийся, без обычной своей лихости. Смотрел под ноги, мял в руках кепку. За его спиной маячила Томка — но не зашла, осталась в коридоре.
— Можно? — спросил тихо.
Серёжа кивнул. Лида, сидевшая у кровати, напряглась, но не ушла.
Толик сделал три шага, остановился у спинки кровати. Помолчал. Потом выдохнул — шумно, тяжело, как перед прыжком в ледяную воду.
— Серега, прости меня, — сказал он. Голос дрогнул. — Сволочь я. Ты уж знаешь. И Лида знает. Я… — он запнулся, сглотнул. — Я не знаю, зачем я тебе тогда это сказал. Зачем всё так сделал. Злой был? Глупый? Пьяный? Не знаю. Но ты прости, если сможешь.
Серёжа смотрел на него долго. В лице — ни злости, ни обиды. Только усталость.
— Прощаю, — сказал он ровно. — Только ты, Толик… ты бы к психологу сходил. Потому что если не одумаешься — так и будешь всю жизнь ломать. И себя, и других.
Толик опустил голову. Кивнул.
Потом повернулся к Лиде — та сидела белая, сжавшись в комок.
— Лида… я перед тобой — на коленях должен стоять. И ползти за тобой всю жизнь. — Он переступил с ноги на ногу. — Я… я осознал, Лидусь. Всё осознал. И если ты согласна… я готов на тебе жениться. Ребёнка своего признаю. Будем расти вместе. Как семья.
В палате повисла тишина — такая, что слышно было, как за окном воробьи дерутся.
Лида медленно поднялась. Посмотрела на Толика — прямо, без страха.
— Нет, — сказала она твёрдо.
— Лида…
— Ты слышал, Толик. Нет. У моего ребёнка уже есть отец.
И она посмотрела на Серёжу.
Толик переводил взгляд с одного на другую. Открыл рот, закрыл. Потом кивнул — один раз, жёстко, по-мужски.
— Понял, — сказал. — Принято.
И вышел, не оборачиваясь.
***
Свадьбу сыграли в сентябре.
День выдался ясный, прозрачный, чуть холодный — первый намёк на осень. Берёзы уже тронуло жёлтым, а тополя ещё стояли зелёные, но пух уже давно отлетел. Небо было высоким-высоким, и в нём, курлыча, тянулись на юг журавли — прощались до весны.
Жених стоял на костылях.
Серёжа в новом костюме, который пришлось ушивать — похудел . Костыли были крашенные, новенькие. Он опирался на них, чуть покачивался, но улыбался — первый раз за многие месяцы по-настоящему, до морщинок у глаз.
Лида была в белом платье — простом, не пышном, по фигуре. Волосы распущены, на голове — фата от маминой свадьбы, подшитая по краю кружевом.
— Выглядишь как королева, — шепнул Серёжа, когда она взяла его под руку.
— А ты — как рыцарь, — улыбнулась она. — На костылях, зато с мечом.
— Где меч?
— В глазах. У тебя всегда был меч в глазах. Добрый.
Народу было много: вся улица, мамины подруги, школьные учителя, соседи. Толика не было. Говорили, он уехал в город — с Томкой, окончательно. Начальник автобазы дал ему направление, квартиру обещал.
— И правильно, — вздохнула Тамара Петровна, вытирая слезу краем платка. — И подальше. Чтоб глаз не мозолил.
Томка, говорят, была рада. Она всегда хотела города. И Толика всегда хотела. Может, у них и получится — на зло всем или вопреки.
А на свадьбе играли на гармошке, пили за молодых, кричали «горько!», и Серёжа целовал Лиду — долго, неловко (мешали костыли), но так, что все зааплодировали.
***
Роды были тяжёлыми — восемь часов. Тамара Петровна бегала по коридору, тряся иконой, Серёжа сидел в приёмной, сжимая в руках костыли так, что побелели костяшки.
— Кто там? — спросил он, когда медсестра вышла.
— Девочка! — улыбнулась та. — Красавица!
И правда — красавица.
Лида лежала усталая, счастливая, держала дочку на груди. Серёжа, опираясь на костыли, наклонился, поцеловал сначала жену, потом — осторожно — крошечный лобик.
— Здравствуй, дочка, — сказал он тихо. — Анастасией назовём. Настя. Что в переводе — «воскресшая».
Лида подняла глаза.
— Почему воскресшая?
— Потому что мы все через ад прошли. И воскресли. Она — как знак. Что можно выжить. Даже когда кажется — нет.
За окном было весеннее утро. Капель звенела за окном — деловито, бодро. С крыши падали сосульки и разбивались на тысячу осколков, переливающихся на солнце. И грачи — чёрные, важные,расхаживали по проталинам, громко кричали, свили гнёзда в старых тополях.
Они всегда возвращаются. Даже после самой лютой зимы.
***
А в июне снова полетел тополиный пух.
Такой же белый, назойливый, прилипающий к губам и глазам. Он кружился над селом, над домом, где жила теперь молодая семья, над больницей, где Серёжа учился ходить без костылей — уже получалось, уже почти бегал, — и над дорогой, что вела в город.
По той дороге уехал Толик. Говорят, работал в автопарке, пил, но Томка его вытягивала. Говорят, даже подумывал вернуться, извиниться ещё раз.
Лида не ждала его. Простила, но не забыла. И не позвала бы — никогда.
Серёжа к осени вышел на работу. В школу. Учителем младших классов. Первоклашки встречали его у порога, визжали, вешались на шею, звали «Сережа-учитель». Он ходил ровно, только чуть прихрамывал на правую ногу — и эту хромоту никто, кроме него, не замечал.
А по вечерам он сидел на крыльце, держал Настю на руках и показывал ей небо.
— Видишь? — говорил он. — А вон там — Млечный Путь. По нему, говорят, можно идти всю жизнь. И никогда не заблудиться.
Настя гукала, хватала его за палец и улыбалась мудрыми глазами.
И ей верилось.
— Конец.