Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

СОЛЬ ЗЕМЛИ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
На работу Валентина собиралась затемно.
Мать ещё спала, когда она на цыпочках вышла из избы, умылась ледяной водой из кадки, натянула ватные штаны, телогрейку, поверх — брезентовый плащ, найденный в сундуке (ещё отцовский, довоенный).
На ноги — кирзовые сапоги, грубые, сбитые, но надёжные.

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

На работу Валентина собиралась затемно.

Мать ещё спала, когда она на цыпочках вышла из избы, умылась ледяной водой из кадки, натянула ватные штаны, телогрейку, поверх — брезентовый плащ, найденный в сундуке (ещё отцовский, довоенный).

На ноги — кирзовые сапоги, грубые, сбитые, но надёжные.

В кармане — краюха чёрного хлеба и кружка, чтобы зачерпнуть воды из ручья.

Рассвет только начинался.

Небо на востоке розовело, звёзды ещё не погасли, и месяц стоял низко, тонкий, как серп. На улицах — ни души, только собаки перебрехивались за плетнями.

Валентина шла к околице быстрым, размеренным шагом — привычка с фронта: не бежать, не плáкать, беречь силы.

За деревней дорога уходила в лес. Лес встретил её запахом прелых листьев, сыростью и тишиной — той особенной, осенней, когда даже ветер спит, сжавшись где-то в овраге.

Сосны стояли тёмные, влажные; между ними — осины с дрожащей жёлтой листвой, берёзы, роняющие позолоту на землю.

Тропа петляла, и Валентина шла по ней, и в какой-то момент ей показалось, что она снова на фронте — в разведке, в нейтральной полосе. Только тогда страх сжимал желудок, а сейчас — пустота.

Просто пустота, в которой ещё предстояло построить новое.

Леспромхоз оказался большой поляной в глубине леса.

Бараки для рабочих, навес для техники (два трактора на ходу, один — разобранный), штабель брёвен, кострище с чугунным котлом.

В воздухе пахло опилками, соляркой и дымом.

Мужики — человек пятнадцать — уже собирались вокруг времянки, пили цикорий, курили махорку.

При виде незнакомой бабы в телогрейке разговоры стихли.

— Здорово, мужики, — сказала Валентина твердо, без улыбки. — Меня Валентиной звать.

Из учётчиц прислали.

Из толпы вышел бригадир — дядя Митя, мужик лет пятидесяти, с седой щетиной, без двух пальцев на левой руке (оттяпало в сорок втором).

Он оглядел Валентину с ног до головы, хмыкнул.

— Тебя, девка, в учётчицы? — переспросил он.

— Да у нас тут такие объёмы — иные бабы-логарифмы не потянут. Грамоте-то умеешь?

— Умею, — ответила Валентина.

— До войны школу закончила. А на фронте писарем в штабе батальона была, когда раненых мало.

К вашему делу и два дня не нужно, чтоб разобраться.

Дядя Митя почесал затылок, крякнул:

— Ну давай, Валентина, покажи товар лицом.

Вот тебе ведомость на вчера — кто сколько брёвен вывез.

Сверь с накладными. А к обеду — картошку чистить в котёл.

Бабы у нас нету, сами готовим и едим.

Она кивнула и пошла во времянку — крохотный барак с продавленным стулом, столом, грудой бумаг и керосиновой лампой.

За четыре года она привыкла к худшим условиям: спала в землянках, перевязывала раненых под пулями.

Учётная работа казалась почти отдыхом.

****

Первый день прошёл в хлопотах. Валентина быстро разобралась с ведомостями, пересчитала брёвна на складе, составила акт на недостачу (три сосны куда-то уехали без накладной).

Дядя Митя покряхтел, но признал: «Глаз алмазный.

На фронте выучили».

К обеду она начистила ведро картошки — чистила так, что кожура слетала тонкой спиралью, без отходов.

Мужики глазели, перешёптывались.

— Валька Семёнова, не та ли, из Ларионовки? — спросил один, молодой парень с чубом, без ноги — ходил с протезом, но вальяжно, по-матросски.

— А Коршунов-то, Мишка, что ж тебя бросил? Слышали мы…

— Не бросил, — оборвала Валентина, не поднимая глаз от картошки. — Жизнь сложилась.

Я не судья.

А ты, парень, картошку свою чисть или мне помочь?

Парень стушевался, мужики засмеялись, но не зло — уважительно.

Баба с характером — это в леспромхозе ценилось.

После обеда разразился ливень. Октябрьский, злой, с градом, с ветром, который валил сухостой. Работу остановили — мужики забились во времянку, курили, травили байки про фронт и про жизнь.

Валентина сидела в углу, перебирала бумаги, делала вид, что не слышит.

Но слух цеплял обрывки:

—…Коршунову из райо́на новую квоту дали на лес. Он же не лесоруб, он деляги…

— Хромой чёрт.

А как Аглайка-то ходит — фуфайки носит новые, шаль пуховую… Видать, Мишкины-то военные денежки не пропали…

— А здесь, говорят, Валентина та самая? Смотри-ка, какая сухая. А была б женой …

Валентина стиснула зубы.

Слово «сухая» — будто пощёчина. Она не сухая. Она — выжженная.

И разница огромная.

Вдруг дверь времянки распахнулась от порыва ветра, и на пороге появился человек.

Сгорбленный, в мокром плаще, с палкой в руке.

Палка была самодельная, с резиновым набалдашником. Человек переступил порог, опираясь на неё тяжело, и закашлялся — глухо, надсадно.

Потом поднял голову.

Валентина увидела его лицо.

Михаил.

Он изменился.

Совсем не похож на того кудрявого мальчишку в белой рубахе.

Лицо его осунулось, побледнело, под глазами залегли тени.

Кудри поредели, виски тронула седина — ранняя, паутинная.

Но глаза — те же, серые, с хитринкой, — они нашли Валентину сразу, приклеились, не отпускали.

Время в избе остановилось.

Мужики замолчали, потянулись к цигаркам, отводя взгляды — никто не хотел быть свидетелем.

Тишина зазвенела.

— Валя, — выдохнул Михаил хрипло. И шагнул к ней, волоча правую ногу — сильно волоча, будно, сапог скрёб по полу.

Он опирался на палку так, будто без неё рухнул бы.

Валентина медленно поднялась из-за стола.

Бумаги выпали из рук, веером разлетелись по полу.

Она смотрела на него — на хромоту, на эту палку, на седину — и вдруг перед глазами встало не лето сорокового, а другое: госпиталь, палата, молоденький лейтенант с такой же пулевой раной в бедре.

Он тоже хромал, тоже мучился. И Валентина сидела у его постели, держала за руку.

А он шептал: «Сестричка, если выживу — женюсь. Только выживу». Выжил.

Написал потом из госпиталя: «Простите, невеста нашлась».

Тогда она плакала.

Сейчас — нет.

— Здравствуй, Михаил, — сказала она спокойно, чуть тише обычного. — Ты за чем пришёл? Документы на лес подписать?

Он вздрогнул от её спокойствия. Качнулся, опираясь на палку. Губы его задрожали.

— Валя… я не… я не знал, что ты вернулась. Вчера только сказали. Я… я хотел…

— Что ты хотел? — перебила она, и в голосе её вдруг прорезалась та самая сталь, которая четыре года держала её на плаву. — Объясниться?

Попросить прощения?

Сказать, что Аглая — ошибка, а я — настоящая?

Поздно, Миша.

Она сделала шаг к нему.

Мужики расступились, как вода перед ледоколом.

Валентина подошла близко — так близко, что видела каждую морщинку, каждую рыжинку в его преждевременной седине, слышала запах: махорка, дешёвое мыло и чуть-чуть — тот самый, прежний, летний, от которого кружилась голова.

— Ты дал мне клятву, — сказала она негромко, чтобы слышал только он. — На стогу, при звездах.

Я её держала четыре года. Через смерть держала. А ты… ты хромой сидел в тылу и не написал ни одного письма после сорок третьего.

Я ждала. Каждую ночь ждала. Знаешь, как это — ждать, когда кругом умирают?

Михаил дёрнулся, будто от пощёчины.

Лицо его перекосилось, он хотел что-то сказать, но только открыл рот — и закрыл. Рука с палкой задрожала.

— Я виноват, — выдохнул он наконец. — Виноват, Валя.

Не могу объяснить — сам не знаю, как так вышло.

Аглая… она… она одна пришла, когда мне плохо было.

А ты — война, неизвестность. Я думал, ты…

— Что — я умерла? — закончила за него Валентина.

— Не дождался. Не поверил. Побоялся, что вернусь калекой, без ног, без рук?

А я вот вернулась.

Целая. Только душа — не целая.

Её ты искорежил, Михаил. Больнее, чем от любой пули.

Она развернулась, подошла к столу, собрала бумаги.

Взяла свою кружку, краюху хлеба, сунула в карман.

Повернулась к дяде Мите:

— Я до завтра. Работу сделала — вон ведомости.

Завтра приду к семи.

И вышла во времянки, в ливень, на ветер.

Не оглянулась.

****

Она шла по лесу, не разбирая дороги. Дождь хлестал по лицу, по плечам, смешиваясь со слезами, которые она всё-таки не удержала.

Плакала она впервые за полгода — не всхлипывая, а молча, с открытым ртом, как плачут только от большой, невыносимой боли.

Внутри всё разрывалось: привычка быть сильной, фронтовая закалка, ненависть к его предательству — и то, остатнее, что всё ещё любило. Любило, несмотря ни на что.

Она остановилась под старой разлапистой елью. Собралась, вытерла лицо ладонью. Вздохнула глубоко, до хруста в груди.

— Ничего, — сказала она громко, в шум дождя.

— Ничего, Валентина. Лес рубят — щепки летят. Ты уже была щепкой. Теперь — дерево. Крепкое.

И пошла дальше. Домой. К матери, к тёплой печи, к тишине, которая лечит лучше любых слов.

А за спиной, в леспромхозе, Михаил всё стоял на пороге времянки, сжимая палку побелевшими пальцами. И смотрел вслед, пока темнота не скрыла её фигуру.

*****

После той встречи Валентина не спала трое суток.

Не то чтобы она боялась сомкнуть глаза — нет, на фронте она спала и под обстрелом.

Просто стоило лечь, как в голове начиналась своя, внутренняя канонада: голос Михаила, его хриплое «Валя», скрип его палки, запах махорки и дешёвого мыла.

И — самое страшное — то неуловимое, прежнее, что всё ещё пробивалось сквозь одичавшую внешность.

Та самая ямочка на щеке, когда он растерянно улыбнулся, и дрожь в пальцах, сжимавших резиновый набалдашник.

— Мать, — сказала Валентина на четвёртое утро, сидя за столом с пустой кружкой.

— Дай мне какого-нибудь зелья. Чтобы спать.

Или чтобы не думать.

Марфа Игнатьевна посмотрела на дочь долгим, внимательным взглядом.

Потом молча вынула из-за божницы завязанный тряпицей пучок сухих трав — пустырник, мяту, зверобой. Заварила в чугунке, настояла, процедила через марлю.

— Пей, — велела она.

— Но это не зелье, Валь.

Это — от сердца.

А от мыслей оно не лечит. Мысли надо выговорить.

— Нечего выговаривать, — отрезала Валентина, но отвар выпила до дна. Горький, теплый, с привкусом мёда — мать всё же добавила ложечку.

И на душе в самом деле стало чуть тише.

****

На работу она ходила каждый день, не пропуская ни одного. Леспромхозовские мужики привыкли к ней, перестали коситься и шушукаться.

Дядя Митя даже уважительно называл её «наша Валентина» и доверил сводки в райо́н

. Валентина работала, не поднимая головы: сводила дебет с кредитом, отмечала вырубку, считала кубометры.

Бумажная работа оказалась спасительной — в цифрах не было ни боли, ни предательства.

После работы она уходила в лес

. Не домой, не в деревню, а в чащу, где можно было остаться одной. Октябрь догорал.

Ночи стали холодными, по утрам лужи покрывались тонким ледком, и воздух приобрёл ту особенную, хрустальную чистоту, когда каждый звук слышен за версту.

Лес стоял золотой с проседью. Берёзы облетели почти полностью, лишь на самых макушках трепетали последние листочки — жёлтые, как воск.

Осины дрожали голыми ветвями, и их кора, зеленовато-серая, казалась в сумерках кожей древних существ. Сосны и ели темнели островами вечной зелени. Папоротники пожухли, скрутились в улитки, и земля была укрыта мокрым, пахучим ковром — прелой листвой, хвоей, мелкими сучками.

Валентина находила упавшее бревно или пенёк, садилась и смотрела. Просто смотрела, как лучи низкого солнца пробиваются сквозь кроны, как паутина с каплями росы переливается всеми цветами, как где-то вдалеке стучит дятел — мерно, успокаивающе, будто отсчитывает секунды жизни, которая всё ещё течёт.

В такие минуты она забывала про Мишку. Про войну. Про кровавые бинты и крики раненых. В такие минуты она была просто частью этого леса — такой же мокрой, холодной, но живой.

******

Как-то вечером, возвращаясь с прогулки, она свернула к реке. Медведица уже не блестела, как в сентябре, — стала тёмной, спокойной, почти чёрной.

Над водой висел туман — густой, молочный, он поднимался от берегов и клубился, как живой. Валентина спустилась к старому мостку, где они когда-то целовались с Мишкой, и замерла.

Мосток сгнил.

Две доски провалились, третья торчала гвоздями вверх.

Ветла, под которой он плел ей дудочку, надломилась пополам, и верхняя часть лежала в воде, подмытая течением.

Время не пощадило ничего.

— И меня не пощадило, — тихо сказала Валентина. — Но хотя бы я стою. А ты, река, течёшь.

И мы с тобой — одна история.

Она постояла, слушая, как где-то за поворотом плещется рыба.

Потом развернулась и пошла домой, в уже сгустившуюся темноту.

*****

На следующий день случилось событие, которого она не ждала.

В леспромхоз приехал новый главный инженер — молодой мужчина лет тридцати, высокий, поджарый, с чёткими, строгими чертами лица.

Звали его Алексей Горелов. Говорили, что он фронтовик, что был танкистом, горел в танке, но выжил, только лицо и руки посекло осколками.

Он и в самом деле ходил в чёрных перчатках (даже в избе не снимал) и носил кепку, надвинутую на лоб, — чтобы скрыть шрамы на висках.

Мужики косились на него с опаской: молчаливый, не курит, не пьёт, зато любую неисправность трактора чует за версту.

Валентина сначала не обратила на него внимания — мало ли новых людей появляется в районе.

Но в тот день она сидела во времянке, сводила ведомости, когда дверь открылась и вошёл Горелов. Он остановился на пороге, стряхнул капли дождя с кепки и спросил глуховатым, простуженным голосом:

— Вы — учётчица Семёнова?

— Я, — ответила Валентина, не поднимая головы.

— По какому вопросу?

Он подошёл к столу, положил перед ней плотный лист с чертежами.

— Вот — план делянки на следующую неделю. Нужно пересчитать объёмы и сделать смету.

Дядя Митя сказал, что вы быстрее всех с цифрами управляетесь.

Валентина взяла чертёж, пробежалась глазами.

Работа была большой, на пару часов. Она вздохнула:

— Ладно. Сделаю. К завтраму будет.

— Спасибо, — сказал Горелов и уже повернулся уходить, но вдруг остановился.

— Послушайте… я слышал про вашу историю.

Про Коршунова. Не лезьте вы к нему. Он мужик — никакой.

А вы… вы держитесь.

Валентина подняла голову и встретилась с ним взглядом.

Глаза у Горелова были серые, прозрачные, бездонные — какие бывают у людей, которые смотрели смерти в лицо и не отвели глаз.

На щеке из-под кепки виднелся край багрового рубца, похожего на карту неведомой страны.

— А вы кто такой, чтобы мне советовать? — спросила она не зло, а скорее устало.

— Никто, — пожал плечами Алексей. — Танкист, который понял одно: после войны надо не мстить и не страдать.

А надо строить. Лес валить, дома ставить, детей растить. Всё остальное — суета.

Он вышел, прикрыв за собой дверь, а Валентина осталась сидеть, глядя на чертёж невидящими глазами. «Строить, — повторила она про себя. — А я умею только разрушать? Нет.

Я умела лечить. Там, на фронте. Может, и здесь смогу?»

Она пока не знала ответа.

*****

К ночи ударил первый заморозок. Валентина вышла на крыльцо и ахнула: трава, ещё утром зелёная, теперь стояла седая, в инее. Лужи затянуло хрупким стеклом, которое хрустело под сапогами. Небо было чистым, звёзды горели так ярко, что казалось — до них можно дотянуться рукой.

Она долго стояла, вдыхая морозный воздух, смотрела на Млечный Путь. И вдруг подумала: «Мишке теперь всё равно, смотрит он на звёзды или нет.

А мне — не всё равно. Я здесь. Я дышу.

Я вижу эту красоту. И если он не оценил — тем хуже для него».

Она вернулась в избу, легла и на этот раз уснула быстро — без отваров, без молитв. Спала крепко, до самого рассвета, и приснилось ей поле, усеянное васильками, и поезд, уходящий вдаль, и она сама — молодая, с лентой в косе — машет рукой вслед.

Поезд уходит, но ей не больно. Ей светло и спокойно.

Утром она проснулась с новым, твёрдым ощущением: жизнь продолжается.

И она, Валентина, ещё скажет своё слово. Не Мишке — миру.

Который выиграла для неё эта война.

. Продолжение следует.

Глава 4