Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

СОЛЬ ЗЕМЛИ...

Рассказ. Глава 4.
Сентябрь пришёл внезапно — не календарём, а первым настоящим снегом, который выпал за ночь и к утру уже таял, оголяя чёрную, жирную, умытую землю.
Валентина стояла на крыльце, смотрела, как ветер гонит по полю клочья тумана, и вдруг поняла: она задыхается в леспромхозе.
Не от работы — от того, что работа эта была чужой.

Рассказ. Глава 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Сентябрь пришёл внезапно — не календарём, а первым настоящим снегом, который выпал за ночь и к утру уже таял, оголяя чёрную, жирную, умытую землю.

Валентина стояла на крыльце, смотрела, как ветер гонит по полю клочья тумана, и вдруг поняла: она задыхается в леспромхозе.

Не от работы — от того, что работа эта была чужой.

Цифры, ведомости, сметы, запах солярки и опилок — всё это было не её.

Её стихия — земля.

Та самая, по которой она ходила босиком в детстве, которую пахала с отцом, на которой родилась и, наверное, умрёт.

Она повернулась к матери, которая месила тесто в большой миске, пальцами утапливая его, складывая, снова месила — ритмично, сосредоточенно.

— Мам, а кто сейчас поле пашет? — спросила Валентина неожиданно даже для себя.

Марфа Игнатьевна подняла голову, удивлённо глянула:

— Поле? Какое поле, дочка?

Зима на носу.

— Я не про сейчас, — Валентина подошла к столу, села напротив. — Я про весну. Кто будет пахать? Кто сеять? Мужиков-то в деревне — по пальцам перечесть.

А бабы — все из сил выбились.

Мать вздохнула, вытерла руки о передник. Глаза её потускнели — она давно уже не думала о весне, доживала осень, как последнюю.

— Бригадир наш, Степан Кузьмич, говорил, что колхоз распустят, — сказала она глухо.

— Землю поделят на наделы.

Кто захочет — сам обрабатывай. А кто не захочет — сдавай государству. Только кому это надо?

У нас вон ни лошади, ни быка. Одна корова, и та старая.

— А я хочу, — твёрдо сказала Валентина. — Я хочу землю пахать. Не в леспромхозе с бумажками сидеть, не брёвна считать. А землю. Чтобы руки в ней, в чёрной, по локоть.

Чтобы пот и запах. Чтобы соль земли эту чувствовать.

Марфа Игнатьевна перекрестилась:

— Господь с тобой, Валька. Это бабья ли работа — плуг тягать?

— А воевать — бабья? — резко спросила Валентина.

— Раненых из-под огня таскать — бабья? Я, мать, не боюсь земли. Земля — она добрая. Она кормит. Она не предаёт.

Это прозвучало так горько, что мать не нашлась, что ответить.

Только кивнула молча и снова взялась за тесто.

А Валентина в тот же день пошла к председателю.

****

Степан Кузьмич, услышав её просьбу, долго теребил единственную пуговицу на пиджаке, вздыхал, поглядывал в окно, где моросил холодный дождь.

— Валентина, ты сдурела? — спросил он наконец беззлобно.

— У тебя ж учётчицей работа — чистая, тёплая. А в поле — грязь, холод, ломовая сила нужна.

Ты баба, хоть и фронтовая. Не потянешь.

— А вы дайте мне попробовать, — сказала она.

— Весной. Хоть на быке, хоть на корове — я вспашу.

И засею. И урожай сниму. Я не задаром, Степан Кузьмич. Я на трудодни.

Мне земля нужна.

Как воздух.

Председатель снял очки, протёр их замурзанным платком. Посмотрел на неё долгим, понимающим взглядом — таких, как она, он повидал за войну немало.

Одинокие, сильные, выжженные. Им нужен был якорь. Для кого-то — дети, для кого-то — вера, а для Валентины, видно, земля.

— Ладно, — сдался он. — Завтра же переведу тебя в полеводческую бригаду.

У нас там сейчас картошку копают последнюю — не убрали, затянули с дождями.

Пойдёшь к бабам? Они тяжёлые, языками мелят.

— Пойду, — кивнула Валентина. — Я привычная.

Она вышла из сельсовета и почувствовала, как внутри что-то перевернулось — не больно, а светло, как будто на душе оттаял маленький, замёрзший островок.

****

Картофельное поле лежало на взгорке, за рекой, под открытым небом. Когда Валентина подошла туда на следующий день, солнце стояло низко, из-за туч пробивались редкие косые лучи, и земля блестела, влажная, маслянистая. Бабы — человек десять, в телогрейках, в накинутых мешках, в сапогах, заляпанных чернозёмом — двигались по рядам, согнувшись, выдёргивая ботву и бросая клубни в вёдра.

В воздухе пахло прелью, сырой землёй и ещё чем-то сладковатым, тяжелым — уходящим урожаем. Вороны кружили над полем, выжидая, когда бабы отойдут, чтобы склевать мелкую картошку. Валентина натянула рукавицы, взяла ведро и встала в свободный ряд, ни у кого не спрашивая разрешения.

Бабы оглянулись, переглянулись. Передняя, тётка Полина, широкая, краснолицая, прищурилась:

— О, Семёнова пришла.

Из учётчиц — в грязь?

Легче, что ли?

— Легче, — ответила Валентина, сгибаясь и запуская руки в землю. — Намного легче.

Она работала молча, быстро, не разгибая спины.

Пальцы находили картофелины — крупные, мелкие, срезанные лопатой, подгнившие — и отправляли в ведро.

Рука привыкла к земле мгновенно, будто это была самая родная работа на свете.

Земля была холодной, липла к коже, забивалась под ногти, пахла чернозёмом и дождём.

И в этом запахе Валентина находила успокоение.

Здесь, на поле, не было Мишки, не было прошлой жизни, не было клятв. Был только ряд, ведро, гряда — и она, простая, как этот комок земли.

К обеду она набрала полных пять вёдер.

Бабы перестали коситься, тётка Полина даже протянула кусок хлеба с салом:

— На, подкрепись. Ты, гляжу, рабочая. Не как иные — только языком трепать.

Валентина поблагодарила, съела хлеб, запила водой из фляги.

Сидела на меже, смотрела на поле — бескрайнее, уходящее к горизонту, где небо сливалось с землёй в серой, влажной дымке.

И вдруг вспомнила, как в детстве отец говорил: «Земля, Валька, — она как мать.

Её не предавай, и она тебя не предаст».

Отец погиб в сорок втором, под Сталинградом. И слова его оказались пророческими.

«Не предам, — подумала Валентина. — Не предам, батя.

Обещаю».

****

Вечером она вернулась домой, вымыла сапоги в огороде, смыла с рук чёрные полосы — но следы остались, въелись в кожу, в трещинки.

Мать посмотрела на её пальцы, покачала головой:

— Всю жизнь на земле, а такие руки — у мужика в кузнице.

Железные.

— Ничего, — улыбнулась Валентина впервые за долгое время. Улыбка вышла кривая, непривычная, но настоящая.

— Зато земля чувствует. Я теперь — соль земли. Без меня они, может, и не зародятся.

Марфа Игнатьевна удивилась слову — «соль земли». Потом тихо повторила, пробуя на вкус:

— Соль земли… Это по-библейски, что ли? Вы, дочка, грамотные стали. А я вот тёмная.

— Не тёмная ты, мама. Ты — сама земля, — ответила Валентина и обняла её, пахнущую кислым тестом и печной золой.

*****

Середина сентября в этот год стоял ласковый и тихий, словно война и не задевала эти края.

Утром землю покрывала роса — густая, холодная, серебряная, и каждое былинка, каждая картофельная ботва искрилась на солнце, как парчовое облачение. Небо было высокое, бледно-голубое, с редкими белыми облаками, похожими на далёкие паруса.

Воздух пах увядающими травами, яблоками с соседских садов и той особенной, горьковатой сладостью, что бывает только в самом начале осени, когда лето уже отпустило, а зима ещё и не думает.

Валентина работала в поле с рассвета.

Теперь она ходила в полеводческую бригаду каждый день, не жалея ни рук, ни спины.

Картошку копали вторую неделю — урожай в этом году выдался знатный: клубни крупные, ровные, один к одному.

Бабы шли по рядам, согнувшись, выдёргивая ботву, бросая картофелины в вёдра.

Валентина работала на своей грядке, в стороне от остальных, но уже влилась в бригаду — её принимали за ту, что не ленится, не жалуется, слов не тратит попусту.

Ветер дул с поля, мягкий, тёплый — по-осеннему упругий.

Он шевелил край платка на голове Валентины, играл её выбившимися из-под него волосами.

Она выпрямилась на минуту, разогнуть спину, и окинула взглядом окрестности.

Вдали, за оврагом, темнел лес — уже тронутый жёлтым, багряным, золотым, словно кто-то невидимый макнул кисть в краски и прошёлся по кронам. Берёзы светились на солнце, осины дрожали, роняя первые листья, а клёны стояли красные, как пожарище. По склону оврага вился хмель, цепляясь за кусты терновника, и пахло оттуда кисловато, терпко.

— Красота-то какая, — вздохнула рядом тётка Полина, тоже выпрямилась.

— А мы, дуры, спины гнём, не видим.

— Увидим, — ответила Валентина. — Вечером, когда управимся.

Она снова нагнулась, запустила руки в землю — пальцы нащупали тёплый, чуть влажный ком.

Картошка лежала в гнезде плотно, будто пряталась от света.

Валентина любила этот момент: когда тянешь за ботву и чувствуешь, как клубни одна за другой отрываются от корней, покорные, тяжёлые, налитые силой земли.

Валентина услышала шаги ещё издалека: быстрые, твёрдые, с хрустом сухой травы.

Она не обернулась, но узнала походку — так ходила только Аглая Коршунова, плавно, с бедра, будто земля перед ней должна расступаться.

И запах — тяжёлый, сладкий, не деревенский — потянуло ветром.

— Семёнова! — окликнула Аглая, остановившись в двух шагах.

Валентина выпрямилась, вытерла лоб тыльной стороной ладони.

На Аглае была новая ситцевая кофта — яркая, малиновая с белым, каких в ларионовской лавке отродясь не водилось.

Шаль пуховая, светлая, не по погоде — для форса.

На ногах — хромовые сапожки, тоже новые, скрипят.

— Здравствуй, Коршунова, — ровно сказала Валентина.

— Какими судьбами в поле? Муж, поди, поесть позвал?

Так он в леспромхозе.

Бабы вокруг притихли, заряды замерли в руках. Только ветер шуршал сухой ботвой да где-то вдалеке стучал колодезный журавель.

Аглая сощурила узкие глаза, шагнула ближе.

— Ты не заговаривай зубы, Семёнова. Я про то, как ты в леспромхоз к моему Мишке подкатывала. При народе. Позорище.

— Я к нему не подкатывала, — спокойно ответила Валентина.

— Он ко мне подошёл. Я на работе была.

Мы поговорили, и он ушёл.

— Ах, поговорили! — Аглая повысила голос, и бабы, работавшие поблизости, одна за другой выпрямились, побросали лопаты. — А может, ты, Семёнова, забыла, что он теперь муж мой?

Что у нас дом, дети будут Бог даст, что он моей рукой живёт? А ты со своим прошлым лезешь!

— Не лезу я, — сказала Валентина тихо, но твёрдо. — Ты сама пришла.

Я тебя не звала.

— Ты, ты меня не звала, — передразнила Аглая, — а к Мишке моему всё равно липнешь!

Знаю я таких — фронтовых, героических. Думаешь, он на тебя глянет и обратно побежит?

Да ты посмотри на себя! Вся в земле, руки как грабли, лицо почернело.

Куда тебе до меня!

Валентина молча смотрела на неё — и в этом молчании было что-то более страшное, чем любые слова

. Она не отвечала, не защищалась, не оправдывалась.

Только в глубине её темных, усталых глаз зажёгся холодный, ровный огонь.

Тут не выдержала тётка Полина. Выпрямилась во весь свой немалый рост, утёрла рукавом потный лоб и рявкнула так, что вороны с ближней берёзы снялись:

— Аглая, ты очумела?

Пришла на чужую полосу орать? Валентина тебе ничего не сделала!

У ней мужа нет, детей нет, одной мать старая — и та на ладан дышит. А ты с жиру бесишься!

Мишка твой — хромой перекупщик, который клятвы нарушил, а ты его стережёшь, как волк овцу.

Стыдно, Аглая!

— Замолчи, Полина! — взвизгнула Аглая, но в голосе уже не было прежней силы.

— Не твоё дело!

— Наше, бабье, дело! — поддержала Полину другая баба, Авдотья, худая, длинноносая, в матерчатых брюках. — Мы тут все горе хлебнули

. А ты своей новой кофтой всех задавить хочешь.

Да не задавишь!

Аглая огляделась.

Бабы стояли вокруг, кто с ведром, кто с лопатой, кто с мешком — и на всех лицах было написано одно: уходи.

Уходи, пока не поздно.

Никто не поддержал Аглаю.

Даже те, кто считались её кумушками, отводили глаза в сторону.

Она побледнела, прикусила губу. Руки её, унизанные дешёвыми колечками, затряслись.

И вдруг — неожиданно для всех — Аглая заплакала.

Не по-бабьи, в голос, не с надрывом, а тихо, скупо, беззвучно.

Слезы покатились по её набелённым щекам, оставляя мокрые дорожки.

— А что мне делать? — спросила она шёпотом, уже не для всех, а для Валентины.

— Я ж знаю, что он тебя не забыл. Ночью во сне твоё имя зовёт.

Я слышу. А я… я его люблю. Глупо. По-дурацки.

А он — тебя.

Валентина сделала шаг к ней.

Не для удара — для того, чтобы опустить руку на плечо, но Аглая дёрнулась, будто от огня.

— Не трогай, — прошептала она. — Сжалиться захотела?

Не надо. Я сама.

И, развернувшись, пошла прочь — быстро, ломаной походкой, не разбирая дороги, споткнулась о кочку, но устояла и прибавила шагу. Пуховая шаль сползла на одно плечо, малиновая кофта мелькнула между стогов и скрылась за кустами.

Бавы постояли, помолчали. Потом Полина плюнула в ладонь, взяла лопату:

— Ничего, перебесится.

Баба и есть баба. Иди работай, Валька. Не твоя вина, что чужие мужики тебя любят.

Валентина опустилась на колени перед грядой.

Земля была тёплой, живой — в ней шевелились черви, муравьи сновали взад-вперёд.

Она запустила пальцы глубоко, достала картофелину — крупную, золотистую, с присохшими комочками.

Положила в ведро.

В голове крутилось Аглаино: «Он тебя не забыл».

И сердце, которое Валентина считала мёртвым, вдруг снова заныло, то ли боль, то ли надежда, то ли жалость всколыхнулась.

Не к Мишке — к себе.

К той девчонке с косами, которая верила клятве.

— Не надо, — сказала она себе шёпотом. — Не надо, Валя. Всё прошло.

Ветер принёс запах яблок и полыни, а где-то на другом конце поля завели песню — негромкую, тягучую, бабью. Пели про любовь, про разлуку, про то, как «сыра земля не принимает». Слова вплетались в шум листвы, и Валентина, не поднимая головы, работала под эту песню до самого вечера.

К закату небо полыхнуло багрянцем. Облака стали розовыми, как внутренность раковины. Земля остывала, но ещё держала дневное тепло.

Валентина выпрямилась последний раз, посмотрела на край поля, где солнце уже коснулось горизонта. Там, вдалеке, у реки, блеснула вода — спокойная, золотая на закате.

И вдруг она поняла: она не ненавидит Аглаю.

И даже не злится. Жалеет её — за ревность, за страх, за то, что любить по-настоящему Аглая, видно, не умела.

Только цепляться, владеть, бояться потерять.

Валентина вытерла руки о передник, подхватила ведро с картошкой и пошла домой.

Ноги гудели, спина ныла, но на душе было удивительно легко. Сентябрьское небо над головой — высокое, бездонное — казалось обещанием.

Не ей одной — всем, кто выжил и кто ещё мог любить эту землю, не требуя от неё ничего, кроме урожая.

.

Продолжение следует.

Глава 5