Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

СОЛЬ ЗЕМЛИ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Валентина проснулась от петушиного крика.
Крик этот был таким пронзительным, громким, что, казалось, прошил насквозь не только тишину, но и все четыре военных года, когда она слышала лишь гул канонады да свист пуль. Она открыла глаза и не сразу поняла, где находится.
Потолок, низкий, с темными балками. Стены в трещинах.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Валентина проснулась от петушиного крика.

Крик этот был таким пронзительным, громким, что, казалось, прошил насквозь не только тишину, но и все четыре военных года, когда она слышала лишь гул канонады да свист пуль. Она открыла глаза и не сразу поняла, где находится.

Потолок, низкий, с темными балками. Стены в трещинах.

Запах щей, вчерашних, успевших выстыть в чугунке.

Мать уже возилась у печи, гремела заслонкой.

— Вставай, доченька, — сказала Марфа Игнатьевна тихо, не оборачиваясь.

— Солнце-то уже высоко. А я блинов напекла. С мёдом, с мёдом, сама пчел соседских задобрила.

Валентина села на диване.

Голова была чугунной — от бессонницы, от нахлынувших воспоминаний, от той тяжести, которую она привезла с собой.

Она посмотрела в окно. За стеклом, покрытым утренней изморозью, виднелся сад — голый, но не мертвый, с редкими яблоками на ветках, с кустами смородины, уже пожелтевшими.

На проводах сидела ворона, чистила перья

. Мирная, неторопливая жизнь. Совсем другая, чем там.

— Блины, говоришь? — сипло спросила Валентина и вдруг почувствовала, как в животе заурчало.

По-настоящему, по-живому, как не урчало уже давно.

— Давай твои блины, мама.

Она встала, накинула фуфайку, вышла во двор умыться. Рукомойник висел на столбе, вода в бачке была ледяной, с мелкими льдинками.

Она плеснула себе в лицо — и огонь, который жёг внутренности всю ночь, чуть притушился.

Мать поставила на стол стопку блинов — тонких, кружевных, румяных, с пропечёнными дырочками.

Рядом — крынка с топлёным молоком, мисочка с мёдом, янтарным, тягучим.

Валентина села, разломила блин, макнула в мёд. Вкус — сладкий, чуть горьковатый, с привкусом липового цвета — ударил в голову, и она на секунду зажмурилась.

— Хорошо, — сказала она одними губами.

— Спасибо, мама.

Марфа Игнатьевна села напротив, сложила натруженные руки на столе. Глаза у нее были красные — не то не спала, не то плакала потихоньку. Но лицо — спокойное, твердое.

— Ты думай, дочка, что делать будешь, — начала она без обиняков. — Война кончилась, а жить надо. Хлеб есть, картошка есть.

А на зиму — дров наколоть, заквасить капусту.

Силушки-то у тебя есть?

— Есть, — ответила Валентина. — Там, на фронте, мы не женским делом занимались — раненых таскали.

Я и бревно подниму, и мешок с мукой, не сомневайся.

— Я не сомневаюсь, — мать вздохнула.

— Ты мне вот что скажи: в леспромхоз пойдёшь или в ферму проситься? В ферме легче, но бабы там злые, языками мелят.

А в леспромхозе — мужики, больше пьют, но молчат.

Валентина усмехнулась.

За четыре года она научилась не обращать внимания на то, что мелят языками. Когда перевязываешь солдату живот, из которого вываливаются кишки, слова баб на сеновале кажутся мышиным писком.

— В леспромхоз пойду, — решила она.

— Там хоть на воздухе. И мать, — она помолчала, — не говори про Мишку больше.

Ничего не говори.

Я сама решу, когда и как.

Марфа Игнатьевна кивнула, поджала губы. Больше к этой теме не возвращалась.

****

После завтрака Валентина надела сапоги, телогрейку, повязала платок — темный, ситцевый, чтоб не бросалось в глаза — и пошла в сельсовет, договариваться о работе. Дорога лежала через всю деревню, мимо колодца, мимо старой школы, мимо кузницы, где уже стучал молотом однорукий кузнец Терентий — он потерял руку на Курской дуге, но топоры правил лучше любого здорового.

Люди на улице оглядывались.

Одни отворачивались, другие — крестились, третьи — останавливались, пытались заговорить.

— Валентина! Живая, слава тебе Господи!

А мы уж думали — пропала, — кричала тетка Нюра, белобрысая, худая, в залатанном сарафане.

— Ты откель? С германской?

— Из госпиталя, — коротко отвечала Валентина, не сбавляя шага.

— А Мишка-то твой, Мишка! — не унималась тетка Нюра, поравнявшись с ней.

— Ты знаешь, что ли?

Жонатый он! На Аглайке! Богато живет, а хромает, хромает, бедняга — ногу ему прострелили, в сорок первом, говорят, прямо на границе.

— Знаю, — Валентина остановилась. Повернулась к тетке Нюре в упор. Глаза у неё были такие, что тетка Нюра попятилась.

— Я всё знаю. Но мне на работу надо. Извините.

И пошла дальше, а за спиной уже шептались: «Ох, не к добру она вернулась.

Ох, не к добру.

Глаза-то — как у волчицы».

В сельсовете сидел пожилой председатель Степан Кузьмич, инвалид без ноги — деревяшка вместо правой, на костылях передвигался.

Он помнил Валентину девчонкой, встретил её тепло, сразу засуетился, достал папку с бумагами.

— Валька, милая, — сказал он, качая головой

. — Я уж всех наших девок повыдавал замуж, кого война не унесла. А ты... ты как медсестра — золото. В госпиталь наш, что в районе открыли, не хочешь?

Там и кормили бы, и постель, и...

— Нет, — отрезала Валентина. — Насмотрелась.

Спасибо, Степан Кузьмич. Дайте мне в леспромхозе учетчицей или лесорубом.

Что есть.

Председатель вздохнул, почесал затылок, крякнул и выписал направление. «Принять Валентину Семенову в бригалу лесозаготовок на должность учётчицы с испытательным сроком в две недели».

Протянул бумажку.

— Иди, Валь. И… ты это… не гляди на Коршунова, — добавил он тихо. — Не трави душу. Он — человечишко мелкий.

А ты — боец. Я помню.

Помню, какая ты была.

Она не ответила.

Взяла бумажку, сложила в карман гимнастерки — туда же, где лежало Мишкино письмо

. Выходя, столкнулась в дверях с высокой плотной женщиной в чистом платке и новой телогрейке. Женщина глянула сверху вниз, прищурилась.

— Ты чья? — спросила незнакомка, хотя, конечно, знала.

— Семенова я, — сказала Валентина. — Вернулась.

— А-а, — протянула женщина, и глаза её стали узкими, злыми.

— Так это ты и есть та самая. Ну что ж, Валентина Семенова, — она нарочито растягивала слова, — рада видеть.

Только не ходи ты на выселки. Там тебе делать нечего.

Поняла?

И тут Валентина поняла, кто перед ней.

Аглая Мельникова — теперь Коршунова.

Лицо у неё было красивое, но какое-то жесткое, как жесть: скулы крутые, губы тонкие, брови в ниточку. Волосы — гладко зачесаны, под платком ни одной прядки не видать. От неё пахло дорогим табаком — наверное, Мишкиным.

Сердце у Валентины замерло, потом забилось часто часто

. Рука сама собой сжалась в кулак. Но она ничего не сказала

. Только смерила Аглаю взглядом — таким, каким смотрят снайперы на цель, когда уже всё решено, но выстрел ещё не сделан.

Аглая чуть побледнела, но не отступила.

— Чего молчишь? — спросила она, уже не так уверенно.

— А что говорить? — ответила Валентина, и голос её был спокойным, как ледяная вода в полынье.

— Ты своего взяла. Живи. А моя жизнь — моя.

Не перекрещиваются наши дороги. Только запомни, Аглая.

Он дал мне клятву перед Богом. Ты за него Богу и отвечай.

И пошла, не оборачиваясь.

Спина прямая, шаг широкий, солдатский.

А за спиной слышала, как Аглая шумно выдохнула и что-то прошипела вслед.

Но слов уже не разобрала.

****

Весь оставшийся день Валентина провела в хлопотах. Носила воду, колола дрова, помогала матери заквашивать капусту — шинковала, солила, утрамбовывала в дубовую кадку.

Руки быстро устали, натерли мозоли, но она не жаловалась — работа успокаивала.

Давила в себе тупую, ноющую боль, которая поднялась после встречи с Аглаей.

К вечеру она вышла в огород — посмотреть на реку

. Солнце уже садилось, багровое, тяжелое, огромное, как нарыв. Облака над лесом полыхали алым и фиолетовым.

Тишина стояла такая, что слышно было, как в овраге шуршит сухой бурьян

. Где-то за деревней, за выселками, дымок курился — над новым домом Коршуновых.

Валентина долго смотрела туда, потом перевела взгляд на запад, где за полями и лесами лежала та земля, которую она прошла с боями. Там остались её раны, её страх, её погибшие товарищи.

И часть её души — та, которая умела верить, не спасая себя.

— Прощай, Мишка, — сказала она громко, в пустоту.

— Я тебя прощаю.

Сказала и сама не поверила.

Но решила пытаться. Решила жить так, будто клятвы не было, будто не было того лета, того стога, того кольца на пальце.

Будто она — новый человек, пришедший из огня, и всё, что было до, сгорело дотла.

Мать позвала ужинать

. Валентина перекрестилась на закат, глубоко вздохнула и пошла в дом — ужинать картошкой с солёными огурцами, пить чай с мятой и слушать сверчка, который уже завёл свою бесконечную, мирную песню.

А завтра — в леспромхоз. Грызть новую жизнь зубами. По-другому — не умела.

. Продолжение следует.

Глава 3