Рубашка пахла не моим порошком. Я держала её и понимала это медленно, как остывает вода в чайнике.
Знаете, как бывает. Вроде всё на месте. Машинка гудит, на полу мокрый след от тапка, на батарее сохнет наволочка. А что-то одно, и весь дом не твой.
Я с утра поставила стирку и забыла. А точнее, не забыла. Поставила режим, нажала старт, ушла на работу. А машинка стояла потом весь день. Когда я вернулась, в окошке было видно: бельё кучей на дне, прижатое к стеклу, влажное и прокисшее.
Я тянула вещи по одной, привычно. Полотенце. Носки. Майка. Простыня. И рубашка.
Голубая, в мелкую полоску. Анатолия. Я знала каждую его рубашку как свои руки. Семнадцать лет всё-таки.
Только эта была не моя.
Вернее, не его. Ой, его. Просто стирала её не я.
У меня дома «Ариэль» автомат, голубая коробка, левая полка. Между порошком для цветного и кондиционером. Я могу нащупать его в темноте. А эта рубашка пахла чем-то сухим, травяным. Какой-то «Миф», может, или «Ласка». Не моё.
Я положила её на стол. Села.
Знаете, есть такая штука. Когда ты что-то понимаешь, но ещё не разрешила себе понять. Рука уже знает, а голова нет.
Я встала и пошла к шкафу.
В шкафу у Анатолия две полки. Верхняя для рубашек на каждый день, нижняя на выход. Я гладила их в воскресенье, всё стопкой. У меня есть способ. Воротничок я тру специальной щёткой, она у нас со свекровиных времён, деревянная, с короткой щетиной. Свекровь оставила, я приноровилась. Ни одна химчистка не вытащит, как эта щётка.
Я открыла верхнюю полку. Достала первую рубашку. Положила рядом с той, голубой.
Запах был мой. Воротничок мой.
Достала вторую. Тоже моя.
Третью. Моя.
Четвёртую, белую, с тонкой синей нитью по манжете, я взяла, поднесла к лицу, и у меня в животе что-то стало холодно.
Не моя.
Воротничок белее, чем я бы его сделала. Я то знаю, до какой степени я его отстирываю. Дальше уже не идёт, ткань светлее не становится. А эта светлее. Будто кто-то знал какой-то приём, которого не знаю я.
Я положила её на голубую.
Достала пятую. Тоже моя.
Шестую. Чужая.
В шкафу было тринадцать его рубашек. Девять моих. Четыре нет.
Я сидела на полу перед шкафом, и у меня было ощущение, что я в чужой квартире. Знаете, как иногда зайдёшь в гости, и у людей всё расставлено, и ты вроде понимаешь, как они живут, но это не твоё. Вот ровно так.
Я вспомнила, как в первый раз стирала его рубашку. Это было ещё в общежитии, у меня был таз и хозяйственное мыло. Анатолий пришёл с дежурства, рубашка под мышками жёлтая. Я постирала и повесила на батарею. Он смотрел, как от рубашки идёт пар, и сказал: «Ты, наверное, думаешь, я теперь буду каждую неделю просить». Я тогда пожала плечами. И стала стирать. Семнадцать лет.
Я не помню точно, когда таз сменился машинкой. Когда мыло сменилось «Ариэлем». Когда я начала тереть воротнички свекровиной щёткой. В какой-то момент это стало просто как зубы чистить.
Я смотрела на четыре чужие рубашки и думала: интересно, она тоже жалеет ноготь на большом пальце. У меня от щётки ноготь стёрся, я давно заметила.
Звонок в дверь. Я даже вздрогнула.
Тамара с пятого этажа, мы с ней через площадку. Заходит без церемоний, как обычно. В тапочках, с банкой огурцов.
– Веруш, я думала, тебя нет. Свет вижу, а ты не открываешь.
Я кивнула. Встала с пола, отнесла рубашки в комнату, сложила их там быстро, чтобы не было вопросов. Голубую и белую отдельно, на стуле.
– Ты чего сидишь как не своя? – Тамара поставила огурцы на стол. – На, возьми. Зять привёз с дачи, целый багажник.
– Спасибо.
Она села. Посмотрела на меня. Тамара такая, что много не скажет, а посмотрит, и ты сама расскажешь. Я молчала.
– Толя где? – спросила.
– На работе.
– Долго что-то.
– Бывает.
Тамара посмотрела в окно. В комнате было слышно, как капает кран на кухне. Я давно собиралась его починить.
– Я тут видела его в Тушине, – сказала Тамара. – На той неделе.
– Ну.
– Ну, ничего. Просто видела. С работы, наверное, ехал.
В Тушине у Анатолия не было ни работы, ни родственников, ни друзей. Я знала это так же, как знала свои руки.
– Угу, – сказала я.
– Веруш.
– Что.
– Ты нормально?
Я подняла глаза. Тамара смотрела не как любопытная соседка, а как человек, который что-то знает и не хочет это говорить вслух.
– Нормально.
– Ну смотри.
Она ещё посидела немного. Потом встала.
– Ты приходи на чай, если что. Я дома весь вечер.
– Ага.
Она ушла. Дверь закрылась мягко. Тамара никогда не хлопает дверью.
Я постояла в прихожей. Потом вернулась к стулу с двумя рубашками. Голубой и белой.
Анатолий пришёл в полдесятого. Я знала его шаги в подъезде. Сначала лифт, потом два медленных шага до двери, потом ключ. Он всегда долго ищет ключ. У него на связке три, и он всякий раз перебирает.
Я к этому моменту разогрела рагу. Поставила тарелки. Хлеб нарезала. Голубую и белую рубашки убрала в шкаф, положила сверху, отдельно.
Он зашёл, разулся.
– Чего так поздно? – спросила я.
– Машина не заводилась. Вызывал эвакуатор.
Я кивнула. Села на противоположной стороне.
Он ел. Я смотрела, как он ест. Знаете, я думала, что за столько лет смотришь и не видишь. А вот сейчас смотрела как впервые. Он ел рагу, держал ложку низко, почти у тарелки. Никогда раньше не замечала, что низко. Хлеб ломал, не резал. Тоже не помню, всегда ли так было.
– Хороший хлеб, – сказал он.
– Угу.
– Ты ела?
– Ела.
Помолчали.
– Я тебе погладила рубашки на завтра, – сказала я. – В шкафу.
– Спасибо.
Он не посмотрел на меня. Вернее, посмотрел, но как-то сквозь.
– Толя, – сказала я.
– Ну.
– Тебя Тамара видела в Тушине.
Он отложил хлеб. Прожевал. Потом посмотрел в тарелку.
– И что.
– Ничего.
Он снова начал есть. Я смотрела на его руки. На правой у него старый шрам через костяшки, ещё с армии. Я знала этот шрам семнадцать лет.
– Тамара что-то путает, – сказал он.
– Угу.
– Я в Тушине не был.
– Ну, значит, путает.
Он доел. Встал. Унёс тарелку в раковину. Открыл воду. Помыл её сам, он никогда не мыл за собой, это была моя работа, но сейчас помыл. Поставил на сушилку донышком вниз. Я всегда ставлю донышком вверх, он знает.
Поставил донышком вниз.
И вышел в комнату.
Я сидела на кухне ещё минут двадцать. Кран капал. Я смотрела на банку огурцов от Тамары. Огурцы были крупные, пупырчатые, с укропом. У меня была мысль их переложить в другую банку, потому что Тамарины крышки потом не открываются. Эта мысль казалась мне сейчас особенно глупой, и я именно за неё держалась.
Потом встала.
Пошла в комнату. Анатолий сидел перед телевизором, без звука. Какие-то новости, бегущая строка. Он смотрел не туда, куда-то выше, в стену.
– Я к Тамаре, – сказала я.
– Угу.
Я взяла из прихожей сумку. Большую, кожаную, с которой я ездила к маме в прошлом году. Прошла в спальню. Закрыла дверь.
Знаете, я думала, что это будет долго. Что я буду плакать, что буду перебирать вещи, что-то не смогу решить, забуду, потом вернусь, потом ещё раз. Я думала, это растянется на дни. Как в фильмах. Собирают чемодан медленно, со слезами, с воспоминаниями.
Ничего такого.
Я положила в сумку две блузки, которые ношу. Юбку. Брюки. Свитер. Бельё. Ночнушку. Косметичку из ванной. Зубную щётку. Зарядку от телефона. Тапочки. Паспорт из ящика. Деньги. Рецепт от давления, тот, который я жду по полгода у врача.
Всё.
Столько лет, а вошло в одну сумку.
Я постояла, глядя на сумку. Подумала, чего не хватает. Не хватало чего-то главного, и я не могла понять чего. Потом дошло. Не хватало моего собственного ощущения, что так и должно быть. Что это всё моё. У меня было чувство, что я ворую. Из чужого шкафа, в чужом доме, чужие вещи.
Я взяла фотографию мамы со стены. Маленькую, в рамке. Положила сверху.
Сумка стала тяжелее.
Подумала про дочку. Дочка в Питере, у неё своя жизнь, второй курс. Я ей не буду звонить сегодня. Завтра. И не сегодня скажу, что ушла, а через неделю, когда уже будет понятно куда. Чтобы не было этого её «мам, ну вернись, ну подумай, ну как же». Я подумала и про то, как она однажды, лет в пять, сказала: «Папа сказал, что уйдёт». Я тогда испугалась, переспросила. Она сказала: «На работу». И я выдохнула. Сейчас вспомнила, и мне стало смешно. Совсем не смешно. Что-то такое, между смехом и удушьем.
Я вышла из спальни. Анатолий всё так же сидел, без звука. Бегущая строка бежала.
Я прошла на кухню. Там, в выдвижном ящике, лежала щётка. Свекровина, деревянная, с короткой щетиной. Семнадцать лет ею я тёрла его воротнички. Сначала намочишь, потом немножко порошка прямо на воротничок, потом этой щёткой круговыми движениями. У меня на правой руке от неё стёрся ноготь на большом пальце, я давно заметила.
Я вынула щётку.
Подержала.
Знаете, я думала её взять с собой. Не зачем-то, просто. Семнадцать лет это всё-таки. Не игрушка.
Потом положила обратно. Аккуратно, как лежала. Закрыла ящик.
И ещё подумала, и открыла снова. Достала. Положила её сверху, на разделочный стол. Посередине. Чтобы видно было.
Пусть лежит.
Прошла в прихожую. Надела куртку. Туфли. Сумку повесила на плечо.
– Я к Тамаре, – сказала ещё раз, в комнату.
– Угу, – ответил Анатолий.
Я открыла дверь. Закрыла. Постояла на лестничной клетке.
К Тамаре я не пошла. Спустилась вниз, на улицу. На улице было прохладно, пахло мокрой пылью, на днях поливали асфальт. Я пошла в сторону остановки. У меня была мысль ехать к маме, но мама далеко, до маминого поезда я не доеду сегодня. У меня была мысль звонить дочке, но дочка в Питере, и она ляжет спать, не успею. Я пошла просто к остановке.
На остановке стоял мужчина с собакой. Собака смотрела на меня. Я смотрела на собаку.
Подошёл автобус. Не мой. Уехал.
Я села на скамейку. Поставила сумку рядом.
Сидела.
В кармане куртки нащупала что-то твёрдое. Достала. Это был кусочек сахара в бумажке. Я его, наверное, взяла в кафе на работе, когда пили чай, и забыла. Сахар был в форме маленького кубика, бумажка слегка просвечивала. Я подержала в руке. Положила обратно.
Подошёл следующий автобус. Этот шёл в центр. Я встала, села.
В автобусе было пусто. Я села у окна. Автобус поехал.
Я ехала и думала. Не о нём. О щётке. Что вот лежит сейчас на разделочном столе, посередине, и Анатолий, когда зайдёт на кухню за водой, увидит её. И не сразу поймёт. Потом поймёт. А может, и не поймёт. Может, увидит только, что щётка не на месте, и положит обратно в ящик.
Ну и пусть положит.
Автобус проехал три остановки. На четвёртой я вышла. Не потому, что мне надо было сюда, а потому что увидела в окне вывеску гостиницы, маленькой, на первом этаже жилого дома. У меня там было денег ровно на одну ночь, я посчитала ещё в автобусе. На одну ночь хватит, а дальше посмотрим.
Я зашла в гостиницу. Девушка за стойкой подняла глаза.
– Здравствуйте, – сказала я. – Мне на одну ночь.
– Паспорт.
Я достала паспорт. Положила.
Девушка что-то набирала на компьютере. Я смотрела на её руки. У неё были короткие ногти, накрашенные синим. Молодая. Совсем.
– Расчётный час двенадцать, – сказала она.
– Хорошо.
Она дала ключ. Большой, с деревянным брелком.
Я поднялась на второй этаж. Открыла номер. Маленький. Кровать, стол, окно во двор, в окне горел один фонарь. Я поставила сумку на стул. Сняла куртку. Туфли. Села на кровать.
И вдруг подумала, что уже ночь. Что я ужинала вечером, потом собиралась, потом ехала, потом гостиница. А времени прошло немного. Часа два. Может, три.
Столько лет, и три часа.
Я легла на кровать, не раздеваясь. Потолок был жёлтый, низкий. Где-то внизу за стеной кто-то говорил по телевизору. Не разобрать.
Я лежала и думала, как Анатолий зайдёт на кухню. Откроет холодильник. Возьмёт минералку. И увидит на столе щётку. Деревянную, с короткой щетиной.
И всё.
Я закрыла глаза.
Утром буду думать дальше.