Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Свекровь 20 лет повторяла: «Тебе повезло, что тебя взяли». Кримпленовая фраза

Ах, эта её фраза («тебе повезло, что тебя взяли в нашу семью») жила у Аделаиды Марковны в гардеробе ровно так же, как кримпленовое платье цвета морской волны, висевшее в шкафу с восьмидесятого года: вынималось по поводу и без, к гостям и наедине, и всегда со значением. Я носила её на себе двадцать лет. Не платье, конечно. Фразу. Свекровь моя была женщиной крепкого редакторского пошиба, тех уже почти вымерших советских редакторш, что сорок лет правили чужие рукописи в научном издательстве на Большой Полянке и, как водится, после редактуры всегда чувствовали себя умнее автора. Аделаида Марковна. Имя её было отдельной виньеткой: она сама любила проговаривать его целиком, голосом, в котором уже слышался корректорский карандаш. Когда нас знакомили (мне было двадцать три, Юре двадцать пять, на дворе стоял тот скользкий, безымянный год между девяносто восьмым и двухтысячным), она оглядела меня с порога, как оглядывают опечатку, и сказала: «Деточка, ну что вы стоите. Пройдёмте на кухню, там у

Ах, эта её фраза («тебе повезло, что тебя взяли в нашу семью») жила у Аделаиды Марковны в гардеробе ровно так же, как кримпленовое платье цвета морской волны, висевшее в шкафу с восьмидесятого года: вынималось по поводу и без, к гостям и наедине, и всегда со значением. Я носила её на себе двадцать лет. Не платье, конечно. Фразу.

Свекровь моя была женщиной крепкого редакторского пошиба, тех уже почти вымерших советских редакторш, что сорок лет правили чужие рукописи в научном издательстве на Большой Полянке и, как водится, после редактуры всегда чувствовали себя умнее автора. Аделаида Марковна. Имя её было отдельной виньеткой: она сама любила проговаривать его целиком, голосом, в котором уже слышался корректорский карандаш. Когда нас знакомили (мне было двадцать три, Юре двадцать пять, на дворе стоял тот скользкий, безымянный год между девяносто восьмым и двухтысячным), она оглядела меня с порога, как оглядывают опечатку, и сказала: «Деточка, ну что вы стоите. Пройдёмте на кухню, там у нас весь пантеон.» Пантеоном тут служили две сахарницы из ленинградского сервиза без ложечек, чёрно-белый «Рекорд» в углу и портрет покойного свёкра в военной форме.

И вот в этом-то «пантеоне», над недопитым чаем, Аделаида Марковна впервые произнесла свою главную реплику. Произнесла буднично, почти ласково, с той особенной благосклонной интонацией, которая вообще-то опаснее всякого крика. «Мирра, деточка, – сказала она, – вам, конечно, очень повезло, что вас взяли в нашу семью. У нас, знаете, не все приживались.» Юра в тот момент смотрел в чашку. Чашку он рассматривал так пристально, как будто там был ответ на какой-то отдельный, давно откладывавшийся вопрос. Я в тот момент ничего не ответила. Я только чувствовала, как у меня в животе тихо сжимается холодный, мелкий, как песок в чулке, узел. И понимала, что распутывать его теперь придётся долго.

* * *

Я тогда работала в переплётной при отделе редкой книги, в маленькой мастерской в полуподвале, со светом из узких окон и запахом, в котором сходились клейстер, старая бумага, тёплый картон и чай из железной банки «индийский со слоном», превращённой в копилку для обрезков кожи. Я была реставратором, самым младшим и самым тощим. На моих коленях лежали пожухлые корешки восемнадцатого века, и я, девочка с дипломом полиграфического и плохим почерком, училась у Зинаиды Львовны, нашей заведующей, которая курила «Беломор» в форточку и говорила, что хороший переплёт начинается там, где «книга больше не боится своего читателя».

Аделаида Марковна моей профессии не понимала. Не то чтобы презирала, нет, нет, она была слишком умна для презрения, она его себе не позволяла, она его правила, как чужой текст. Она просто не понимала. Для неё «реставратор книг» звучало как «маляр», но в библиотеке. «Деточка, – говорила она мне через год после свадьбы, разглядывая мои руки, на которых вечно было что-то, – деточка, ну вы хоть кремом-то пользуйтесь.» Юра в тот вечер тоже смотрел в чашку. Привычка к этой чашке появилась у него, как я поняла потом, ещё в детстве: это был его способ не быть в комнате, оставаясь в ней.

И, заметьте, ни одного слова о главном, ни тогда, ни потом. О главном вообще не говорили. О том, что Юра – единственный, поздний, выстраданный сын; что у Аделаиды Марковны двое не доживших до годика, и об этом известно только из косвенных реплик соседки тёти Раи; что покойный свёкор Леонид Семёнович тихо ушёл в тот год, когда Юра поступал в институт, и с тех пор у Аделаиды Марковны на лице окончательно поселилось это её выражение «я несу всё одна, и я нести буду». Об этом нет, никогда. Об этом только сахарница без ложечки и кримпленовое платье в шкафу.

* * *

В первый год я ещё пыталась. Привозила пироги, она их разрезала и съедала ровно один кусок, остальное молчаливо убиралось в эмалированный судок «на потом». Дарила цветы, она их ставила в графин с пробкой-грибом, из которого никогда никто не пил, и через два дня цветы оттуда вынимали уже как улику. Я однажды принесла ей в подарок старый сборник Цветаевой шестьдесят первого года, который мы у себя в мастерской отреставрировали для списания; я переплела его сама, в тёмно-зелёный коленкор с ниточкой капитальной плетёнки, сделала форзацы из японской бумаги, ушла домой за полночь. Аделаида Марковна взяла книгу в руки (у неё были редакторские руки, точные, без лишнего движения), открыла, повертела, понюхала корешок и сказала: «Деточка. Это ужасно мило. Но Цветаеву я, знаете, не очень.» И поставила на полку, между шестым томом Брокгауза и подшивкой «Иностранки» за восемьдесят шестой.

Я пришла домой и плакала на плече у Юры. Юра гладил меня по затылку и говорил: «Мирочка, она просто такая. Она ко всем такая.» «Юра, говорила я, она к тебе не такая.» Юра молчал. И в его молчании было больше правды, чем во всех наших разговорах о ней.

А потом я перестала. Перестала привозить пироги, перестала дарить цветы, перестала переплетать ей книги. Я выработала тот особенный стратегический нейтралитет, который у нас в семье называли «отношения»: приходила раз в две недели, сидела час пятнадцать, говорила о погоде, выпивала чай и уходила. И каждый раз, каждый, видит бог, раз, Аделаида Марковна, провожая меня до двери, мимоходом, как будто между прочим, говорила что-нибудь из своей коллекции. «Вам, Мирра, всё-таки очень повезло, что вы попали к нам.» «Юрочка у меня всегда был серьёзный мальчик, ему могла попасться, прямо скажем, и не вы.» «У вас, деточка, и образования настоящего нет, а вот ведь, повезло.» Я кивала. У меня в животе уже не сжимался узел: узел давно был завязан намертво и переехал из живота в горло.

* * *

И только в одном Аделаида Марковна была ко мне по-настоящему странна, но я этого тогда не замечала. Странность эта проявлялась в день рождения. Не в мой, конечно, в свой собственный. В первый же её день рождения, в две тысячи первом, она подозвала меня в комнату, открыла трюмо с потемневшей с правой стороны амальгамой и вытащила оттуда жестяную коробку из-под печенья «Юбилейное». В коробке пуговицы, пуговицы и ещё раз пуговицы, и среди них конверт. «Деточка, – сказала Аделаида Марковна тем самым голосом, в котором уже слышался корректорский карандаш, – здесь немного. Возьмите. Это вам на ваши кожи и нитки.» И сунула мне конверт в руку, не глядя, не разрешая отказаться, и тут же отвернулась к зеркалу, как будто я там уже всё, мне пора.

В конверте было семь тысяч рублей. По тем временам сумма приличная, я на неё купила себе хорошие ножницы Solingen и инструмент для тиснения. Я попыталась сказать «Аделаида Марковна, ну что вы». Она махнула рукой: «Мирра, не надо комментировать. Это просто.»

И с тех пор каждый год. Каждый её день рождения, четырнадцатого октября, она доставала из жестянки конверт и совала его мне в руку, не глядя. Сумма росла. К десятому году это была уже не сумма «на нитки», это были деньги, на которые можно было ездить в Италию, на стажировку в Кьянчано, в флорентийский институт реставрации; на которые я купила своё первое нормальное оборудование. Я каждый раз пыталась благодарить, она каждый раз обрывала. «Мирра, не надо. Это просто.» И в этом её «просто» было такое количество чего-то непроизнесённого, что я в итоге перестала спрашивать. Я приняла это как одну из её странностей, наряду с кримпленом, сахарницей без ложечки и пантеоном на кухне.

* * *

К двадцатому году нашего брака (а мы прожили двадцать лет, я знаю, я считала, я считала каждую годовщину как реставратор считает страницы вкладышей в форзаце) я уже не плакала. Я уже не приходила домой к Юре с дрожащими руками. Я научилась этой её фразе. Я научилась её носить, как носят на работе халат: сняла, повесила, ушла. Раз в две недели час пятнадцать. Чай. «Вам, Мирра, очень повезло.» «Да, Аделаида Марковна.» Дверь. Лестница. Метро.

В апреле двадцать третьего года Аделаида Марковна умерла. Тихо, дома, во сне, в своём фланелевом халате с поясом, давно скалывавшимся английской булавкой; её нашла соседка тётя Рая. Юра в ту ночь дежурил в больнице. Я приехала первая. Я вошла в её комнату, в эту самую гостиную с «Беккером» в углу и Брокгаузом на полке, и впервые за двадцать лет постояла там одна. Совершенно одна.

И тогда я поняла (нет, не словами, а каким-то другим, ещё не разъяснённым нам органом), что фраза, которую она повторяла мне двадцать лет, висит сейчас в воздухе этой комнаты, как невыглаженная складка на её кримпленовом платье. И что эту складку, кажется, теперь придётся разглаживать мне.

А ровно через три недели, на сороковой день, после кутьи и тёти Раи с её мокрым платочком, нотариус положил передо мной на стол папку. И в папке, под завещанием и ксерокопией паспорта, лежала одна выписка. Выписка по сберегательному счёту, который Аделаида Марковна открыла в Сбербанке на Серпуховской двадцать лет назад, в две тысячи третьем году.

И когда я посмотрела на первую строчку, на дату открытия и на маленькую, аккуратную, редакторским почерком вписанную пометку в графе «назначение», у меня внутри что-то ровно щёлкнуло. Так щёлкает корешок старой книги, когда его впервые открывают после долгого закрытия.

Что же написано в этой пометке и что Аделаида Марковна делала с этим счётом двадцать лет, об этом во второй части. Подписывайся, чтобы не пропустить