Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ХОЛОДНЫЕ ЗОРИ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Март выдался ветреным.
Снег на полях осел, почернел, покрылся ледяной коркой.
По утрам ещё крепчал морозец, но к полудню с крыш начинало капать, и в воздухе пахло оттепелью — сырой землёй, навозом, чем-то томительным, предвесенним.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Март выдался ветреным.

Снег на полях осел, почернел, покрылся ледяной коркой.

По утрам ещё крепчал морозец, но к полудню с крыш начинало капать, и в воздухе пахло оттепелью — сырой землёй, навозом, чем-то томительным, предвесенним.

В деревне говорили: скоро сеять. И Прокофий, как проснулся в тот день, сразу засобирался в поле.

Решил проверить сбрую, взглянуть на озимые, перекинуться словом с соседями.

Анюта лежала на печи, когда схватки начались.

Сначала она подумала — показалось.

Тянуло поясницу, живот каменел, потом отпускало. Но к завтраку поняла: пора.

— Фёкла, — позвала она тихо, чтобы Прокофий не услышал. — Матушка... Рожаю, кажись.

Старуха метнулась к ней, глянула, покачала головой:

— Рановато. Февраль прошёл, март только начался. А по виду — полный срок. Не иначе, девочка торопится.

Прокофий в это время натягивал полушубок в сенях. Услышал возню, заглянул в избу:

— Чего?

— Рожает, — ответила мать. — Ступай в поле, сынок.

Не твоё это дело.

— Вот ещё, — он поморщился, как от кислого.

— Бабские дела. Без меня управитесь. — И уже с порога крикнул: — Только чтобы к вечеру всё готово было! Ребёнка чтоб принять, да без глупостей.

Он хлопнул дверью. Телега заскрипела за окном, лошадь фыркнула

. И стихло.

Анюта лежала на лавке, застеленной рядном, и держалась за живот. Схватки накатывали волнами — всё чаще, всё больнее.

Фёкла металась по избе: ставила воду греть, доставала чистые тряпки, шептала молитвы.

— Потерпи, касатка. Я сейчас Матрёну позову.

Она у нас по бабьему делу мастерица.

Матрёна пришла быстро — бабка лет семидесяти, коренастая, с большими руками и спокойным лицом

. В деревне её боялись и уважали: принимала роды, заговаривала кровь, лечила детей травами. Говорили, что она и порчу снять может, но это уже не при ней.

— Ну, показывай, что тут у тебя, — сказала Матрёна, засучивая рукава. Осмотрела Анюту, покачала головой: — Крупный будет. Или двойня. Давай, девка, терпи.

Покричишь — легче будет.

Анюта и кричала.

Она не умела терпеть тихо — с первой схватки закусила губу, а потом прорвалось. Крик летел по всей избе, вырывался в сени, на улицу. Соседки за огородом слышали, крестились.

— Что ж она так голосит? — спросила одна.

— Первый раз, — ответила другая. — Молодая.

Ещё не знает, что бабья доля — это крик до небес, а помощи никакой.

Фёкла и Матрёна колдовали над Анютой до самого вечера. Принимали потуги, меняли тряпки, поили её отваром из малиновых веток. Анюта то теряла сознание, то приходила в себя, и в этих редких минутах ясности видела над собой низкий потолок, табачный дым от лучины, тени от рук, мечущиеся по стенам.

— Тужься, тужься, девка! — командовала Матрёна.

— Не жалей себя!

Ребёнка жалей!

— Не могу... — шептала Анюта. — Нету сил...

— Есть! У бабы сил всегда много. Бог дал — выдержишь.

И она выдержала.

Когда солнце уже садилось, багровое, тяжёлое, и за окном загорелась заря, — младенец закричал

. Сначала тоненько, жалобно, потом — громко, требовательно, будто заявлял свои права на этот мир.

— Девочка! — объявила Матрёна, поднимая красный, сморщенный комочек.

— Крупная, здоровая. Мать — молодец.

Анюта услышала крик дочки и заплакала.

От боли, от облегчения, от того, что всё кончилось. И ещё от того, что сразу, в ту же секунду, поняла: девочка.

Не сын.

Не тот наследник, которого ждал Прокофий.

Фёкла взяла внучку на руки, покачала, крякнула:

— Ничего. Девочка — тоже счастье. Приданое копить будем.

Но Анюта видела — свекровь не рада.

Глаза у старухи стали колючие, губы сжались.

«Теперь жди, — подумала Анюта. — Теперь начнётся».

Она хотела ещё что-то сказать, но силы оставили её. Тело стало ватным, тяжёлым.

Глаза закрывались сами собой. Матрёна укрыла её овчиной, подложила под бок тряпицу с теплом.

— Спи, родимая

. Завтра разберёмся.

Анюта уснула — мгновенно, как провалилась в чёрную яму. И во сне не было ни криков, ни страха. Только тепло и тишина.

***

Прокофий вернулся затемно.

Телега загромыхала у крыльца, собака залаяла.

Он вошёл в избу, скинул полушубок, сразу к печи — погреться.

— Ну? — спросил, не глядя на мать. — Кто?

— Девочка, — тихо сказала Фёкла. — Крупная, здоровая. Глаза зелёные, как у матери.

Прокофий замер.

Лицо его, и без того красное от мороза, стало багровым.

Он медленно повернулся к лавке, где под овчиной спала Анюта, а рядом, в зыбке, лежал свёрток.

— Девочка? — переспросил он голосом, в котором закипала злость. — Я что, даром на неё надеялся? Девять месяцев кормил, поил, одевал — и ради чего?

Девка!

— Тише ты! — шикнула Матрёна, которая ещё не ушла.

— Мать спит

. Она и так крови натерялась, не до твоих криков.

— А ты помолчи! — рявкнул Прокофий на знахарку.

— Не твоё дело. Ступай вон, отработала своё.

Матрёна поджала губы, перекрестилась на икону и вышла.

В сенях задержалась, прошептала: «Господи, защити девку и дитя». Потом скрипнула дверь.

Прокофий подошёл к зыбке, откинул край тряпки.

Девочка спала — пухлощёкая, с тёмным пушком на макушке, с кулачками у лица.

Он смотрел на неё, и в глазах его не было ни нежности, ни любви. Только разочарование и злоба.

— Сын нужен был, — сказал он матери.

— Наследник.

Хозяйство передать. А эта... — он махнул рукой. — Девки — одни расходы.

— Может, ещё родишь сына, — осторожно заметила Фёкла.

— С этой? — Прокофий кивнул на спящую Анюту.

— Она мне больше не нужна. Один раз обманула — второго не будет.

Он отошёл от зыбки, сел на лавку, уронил голову в руки.

Молчал долго. Потом поднялся, подошёл к Анютe, толкнул её в плечо.

— А ну вставай!

Анюта не проснулась — спала мёртвым, обессиленным сном.

— Вставай, говорю! — Он толкнул сильнее, и она открыла глаза — мутные, непонимающие.

— Что?.. Прокофий?.. Родила я...

— Вижу, что родила, — прорычал он. — Девку родила.

А я сына ждал! Ты зачем мне такое сделала?

Зачем?!

— Я не виновата, — прошептала Анюта, пытаясь сесть.

Руки дрожали, голова кружилась. — Кого Бог дал...

— Бог? — Он засмеялся — зло, страшно. — Не Бог, а ты!

Значит, не умеешь рожать сыновей. Зачем я на тебе женился?

Зачем из грязи вытаскивал?

Фёкла попыталась вмешаться:

— Сынок, оставь. Она же только родила...

— Молчи, мать! — крикнул он, не оборачиваясь.

— Ты тоже хороша — привела в дом эту... бесплодную, думала.

Хоть девку родила, и на том спасибо.

Анюта сидела на лавке, прижимая к груди одеяло.

Слёзы текли по щекам — не от обиды, от бессилия.

Она смотрела на мужа и видела чужого человека.

Нет, она всегда его чужим чувствовала, но сейчас — особенно. Сейчас, когда в зыбке лежала их дочь, а он топтал ногами то единственное, что их связывало.

— Выгоню вас, — сказал Прокофий, уже спокойнее, но от этого спокойствия становилось ещё страшнее.

— Собирай пожитки.

Утром чтоб духу твоего здесь не было.

— Куда я пойду? — прошептала Анюта. — С ребёнком грудным? На улицу? В марте?

— Не моя забота, — он отвернулся. — Сама виновата.

Сына не родила — не нужна мне такая жена. И дочка твоя мне не нужна.

Чужая она мне.

— Чужая? — Анюта вдруг почувствовала, как внутри поднимается что-то горячее, незнакомое.

Не страх. Гнев.

— Это ты чужой! Все три года чужой! Ты меня пальцем не тронул по-человечески, не приласкал, не пожалел.

Деньги считал, каждый кусок хлеба взвешивал.

А теперь — выгоняешь? За то, что девочка?

— За то, что обманула, — ответил он, не глядя.

— Обещала сына.

— Я ничего не обещала! — закричала она, впервые за три года повысив голос.

— Это ты себе придумал!

А Бог дал дочь. И я её никому не отдам.

Хоть убей.

— И убью, — тихо сказал Прокофий, и в этой тишине было больше угрозы, чем в крике.

— Убирайся, пока жива.

Он вышел в сени, громко хлопнув дверью. Фёкла перекрестилась, зашептала:

— Окаянный. Что ж ты делаешь, сынок... Одумайся...

Анюта не слушала.

Она повернулась к зыбке, взяла дочку на руки.

Та была тёплой, пахла молоком и чем-то сладким.

Девочка открыла глаза — синие пока, но Анюта знала: станут зелёными, как у неё. Крупная, спокойная. Смотрела на мать и не плакала.

— Доченька, — прошептала Анюта, целуя её в лобик.

— Ничего.

Не боюсь я его.

Уйдём, если что. Но тебя не отдам. Ты — моя жизнь. Моя.

Она лежала, прижимая к себе ребёнка, и слёзы капали на льняную тряпицу, которой была укутана девочка.

За окном выла вьюга — мартовская, злая, последняя.

Прокофий в сенях закурил самосад, кашлянул, выругался матерно.

А в доме, в зыбке, спала новая жизнь.

И эта жизнь была сильнее его злобы.

****

После родов Анюта долго не могла прийти в себя.

Не то чтобы болела — нет, тело справлялось, молоко пришло на третий день, грудь налилась, и дочка ела жадно, чмокала, причмокивала, и от этого звука внутри разливалось такое тепло, какого Анюта никогда прежде не знала.

Но силы уходили куда-то — она вставала с лавки, и пол под ногами качался, как плот на реке.

Фёкла ворчала, что невестка «расклеилась», что «бабы в её время на второй день уже в поле выходили».

Но сама же потихоньку подкладывала ей под бок грелку с тёплой водой, поила отваром из крапивы — для молока.

— Ешь, — говорила, суя краюху. — Кормилице силы нужны.

А то ребёнок зачахнет.

Прокофий и так не рад, а если дитя хворое будет — совсем со свету сживёт.

Анюта ела.

Без аппетита, через силу, но ела. Ради дочки.

Ради того, чтобы молока хватало.

Девочку она назвала Настей.

В честь своей матери, которую почти не помнила — та умерла, когда Анютке было пять.

Осталось только имя да смутное воспоминание о тёплых руках.

Фёкла фыркнула: «Настя — имя хорошее, только не по святому календарю

. Была бы Акулина или Феодора». Но спорить не стала — не её дочь, не её и называть.

Прокофий имени не спросил вовсе. Он вообще перестал с Анютой разговаривать.

Нет, он кричал — это было. Но нормальных, человеческих слов не говорил.

Только приказы, только упрёки, только злое, сквозь зубы.

Спать они стали порознь.

Прокофий перебрался в горницу, на старую кровать, где раньше Фёкла спала.

А Анюта осталась в спальне — с зыбкой, с дочкой, с тихими ночными кормлениями.

Фёкла кряхтела, перетаскивая подушки, бормотала: «Грех это, грех — мужа от себя отгонять. Приласкала бы, может, и отошёл бы».

Но Анюта молчала. Она знала: никакая ласка не поможет. Прокофий не простил ей дочь

. Он вообще не умел прощать.

— Сволочь ты, — сказал он однажды, войдя в спальню, пока Анюта кормила Настю.

— Из-за тебя я теперь наследника не имею.

Хозяйство передавать некому.

Всё прахом пойдёт.

— Прокофий, — тихо ответила Анюта, прикрывая грудь платком. — Насте всего три недели.

Мы ещё можем родить сына.

— С тобой? — он усмехнулся, но глаза остались холодными.

— Ещё раз родишь девку — я тебя на реке утоплю.

И не посмотрю, что баба.

— Ты и так меня утопил, — прошептала Анюта, глядя в пол. — Давно уже.

Он не ответил.

Повернулся и вышел, хлопнув дверью так, что зыбка качнулась. Настя вздрогнула, заплакала.

Анюта прижала её к груди, закачала:

— Тише, тише, маленькая. Не бойся. Мама здесь.

Каждый день был похож на предыдущий — как тяжёлые камни, которые она перекатывала с места на место без всякой надежды.

Утро начиналось с крика Прокофия. Он вставал раньше всех, гремел вёдрами, громко кашлял, нарочно топал сапогами.

— Скотину когда кормить будешь? — орал из сеней, хотя Анюта только что отняла Настю от груди и даже не успела застегнуть кофту.

— Лежишь, как барыня! А я должен один?

— Я сейчас, — отвечала она, торопливо запахиваясь, приглаживая волосы.

— «Сейчас»! У тебя всегда «сейчас». Не родила — плохо, родила — ещё хуже.

Никакого от тебя толку.

Фёкла в такие минуты молчала. Иногда пыталась вставить слово — «да оставь ты её, сынок, дитя же маленькое» — но Прокофий рявкал: «Не лезь! Твоя тоже заслуга — привела в дом эту...»

И Фёкла замолкала, уходила к печи, только крестилась украдкой.

Анюта выходила во двор, шатаясь от усталости.

Ноги не держали — после родов ещё не окрепла.

Но она доила корову (Прокофий проверял — не оставила ли молока себе больше, чем положено), носила сено, чистила хлев.

Ребёнок тем временем спал в зыбке, и Фёкла обещала присмотреть, но сама же часто оставляла Настю одну — то в погреб спустится, то к соседке убежит. Анюта возвращалась, слышала плач дочки — надрывный, голодный — и бежала, забыв про усталость, забыв про всё.

— Что ж ты, мать, — говорила она свекрови с укором, но тихо, боясь, что Прокофий услышит. — Ребёнок же плачет.

— А что я ему сделаю? — огрызалась Фёкла.

— Не кормилица я ему. У тебя молоко, ты и корми. А у меня дел по горло.

В апреле начались полевые работы. Прокофий уходил затемно, возвращался затемно.

Анюту это даже радовало — днём он не пилил. Зато вечером, уставший, злой, он выливал на неё всю накопившуюся злобу.

— Хлеб чёрствый, — говорил он, давя краюху пальцами.

— Не умеешь даже печь.

— Так мука кончилась, — оправдывалась Анюта.

— Ты же сам сказал — экономить.

— Я сказал — экономить, а не голодом морить!

Дура!

— Ты вчера сказал, что я слишком много ем, — она говорила спокойно, но внутри всё дрожало.

— Сегодня — что хлеб чёрствый. Как тебе угодить?

— А никак! — он кидал краюху на стол, отодвигал миску.

— Никак ты мне не угодишь. Потому что не жена ты мне больше.

Так, обуза.

Он уходил в горницу, закрывал дверь.

Анюта оставалась на кухне, собирала крошки, мыла посуду. Иногда плакала — тихо, чтобы никто не слышал. Иногда просто сидела, глядя на огонь в печи, и думала: за что? Чем она провинилась?

Тем, что родила дочь? Тем, что осталась жива?

Однажды, в конце апреля, она осмелилась заговорить с ним сама.

— Прокофий, — сказала, когда он сидел на крыльце, курил.

— Ты бы хоть поглядел на Настю. Она уже улыбается.

Он медленно повернул голову. Глаза — жёлтые, кошачьи, с красными прожилками.

— И что мне с того? — спросил он. — Улыбается. Пусть улыбается. Только не моя она.

— Как — не твоя? — Анюта отшатнулась.

— Твоя же.

Твоя дочь.

— Не знаю, — он выдохнул дым, сощурился. — Может, моя. Может, нет.

Ты у нас гулящая.

Анюта почувствовала, как земля уходит из-под ног.

Она схватилась за косяк, чтобы не упасть.

— Как ты можешь? — прошептала она. — Ты же знаешь...

Я никуда... Я с тобой...

— Знаю я вас, — он встал, бросил цигарку в лужу. — Бабское племя. Все вы одинаковы.

— И ушёл в поле, даже не оглянувшись.

Анюта стояла на крыльце, сжимая руки. Солнце светило вовсю, грачи орали в берёзах, по дороге тащилась телега. Жизнь вокруг шла своим чередом — кто-то пахал, кто-то сеял, кто-то чинил забор. И только в её маленьком мире всё рухнуло.

Она зашла в избу, подошла к зыбке. Настя спала — розовощёкая, спокойная. Кулачки сжаты, губки бантиком.

Анюта наклонилась, поцеловала её в тёплый лоб.

— Родная ты моя, — прошептала. — Никому тебя не дам в обиду. Даже если он выгонит. Мы с тобой не пропадём.

Сзади кашлянула Фёкла.

— Не слушай ты его, — сказала старуха, вставая из-за печи. — Он от дури.

Перебесится. Ты давай, сил набирайся.

Ещё всё наладится.

— Не наладится, — покачала головой Анюта. — Он меня никогда не простит.

Я для него чужая.

И дочка — чужая.

Фёкла вздохнула, перекрестилась на икону.

— Жизнь такая, — сказала она, и впервые в её голосе не было ворчливости. Только усталость. — Мы, бабы, всегда чужие. К своим приходим, а чужими остаёмся.

Анюта не ответила.

Она взяла Настю на руки, прижала к груди. За окном шумел ветер — апрельский, тёплый, обещающий лето. Но в избе было холодно.

И этот холод шёл не от печи.

. Продолжение следует.

Глава 3