Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ХОЛОДНЫЕ ЗОРИ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Рассвет только тронул небо — краешек над лесом зарозовел. В деревне ещё спали.
Туман лежал по низинам, как простыня, которую забыли убрать. Река вдалеке блестела едва заметно — холодная, сонная
. Пахло росой, прелой соломой и тем особым утренним покоем, который бывает только в начале лета, когда ещё не знаешь, что оно тебе принесёт.

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Рассвет только тронул небо — краешек над лесом зарозовел. В деревне ещё спали.

Туман лежал по низинам, как простыня, которую забыли убрать. Река вдалеке блестела едва заметно — холодная, сонная

. Пахло росой, прелой соломой и тем особым утренним покоем, который бывает только в начале лета, когда ещё не знаешь, что оно тебе принесёт.

Анюта проснулась от того, что шевельнулся живот.

Не больно — так, легонько, будто кто-то изнутри провёл пальцем. Пятый месяц.

Она уже привыкла к этим толчкам, но каждое утро замирала на миг, прижимала ладонь к округлившемуся животу и улыбалась.

Там — она. Или он. Ещё не знали кто сын или дочь

. Да и какая разница — лишь бы живой и здоровый был.

— Не спишь? — голос мужа прозвучал над ухом глухо, с хрипотцой.

Прокофий всегда просыпался резко, будто его кто толкнул.

В сорок лет он не умел нежиться в постели, не знал, что это такое — полежать, глядя в потолок, ни о чём не думая.

Он сразу вставал, сразу начинал греметь, покрикивать, командовать. И сегодня не стало исключением.

— Вставай, — сказал он, садясь на лавку.

— Чего разлежалась?

Корова не кормлена, печь не топлена.

Я на покос, а ты будешь бока отлёживать?

— Я сейчас, Прокофий Тимофеич, — тихо ответила Анюта, приподнимаясь на локте.

Живот мешал поворачиваться, и она делала это осторожно, привычным движением.

— «Сейчас» у нас вчера было, — буркнул он, натягивая портки.

— Ты думаешь, раз пузо отрастила, так и царица?

Вон Маланья в селе до последнего дня на огороде горбатилась, а ты — неженка.

Анюта ничего не ответила.

За три года замужества она выучила: с Прокофием лучше не спорить.

Особенно с утра.

Особенно если он не выспался.

Она встала, накинула юбку , рубаху, сунула ноги в чуни.

Волосы — густые, русые с рыжиной — рассыпались по плечам.

Она быстро заплела косу, заколола её шпилькой.

На свету бледное лицо её с веснушками, рассыпанными по носу и скулам, казалось совсем девичьим.

Зелёные глаза — яркие, как трава после дождя — смотрели насторожённо.

Она была красива той красотой, которую не скрыть ни мешковатой юбкой, ни застиранным платком.

И Прокофий это знал

. И бесился.

— Чему лыбишься? — спросил он, заметив её отражение в мутном стекле.

— Я не лыблюсь, — ответила Анюта спокойно.

— Так, просто.

— Врёшь всё.

Думаешь, не вижу?

Довольная ходит, понимаешь. А чему радоваться? Мужа нет дома целый день, вот и рада.

— С чего ты взял? — она повернулась к нему, и в глазах мелькнуло что-то живое, не стерпевшее.

— Я тебя жду каждый день. Ты сам знаешь.

— Знаю я вас, — он отвернулся, принялся застёгивать рубаху. — Бабье племя.

Только дай волю — на сторону глядеть начнёте.

Анюта сжала губы, чтобы не сказать лишнего.

Она уже поняла: его ревность — это не любовь. Это страх.

Он боялся, что она, молодая, красивая, уйдёт к кому помоложе. Или просто посмотрит не так — и уже измена.

Он мог устроить скандал из-за того, что соседский парень поздоровался с ней на улице.

Мог молчать три дня, если она задержалась у колодца на пять минут дольше обычного.

Скрипнула дверь.

В кухню, сгорбившись, вошла свекровь — Фёкла.

Старая, сухая, в тёмном платке, повязанном по-монашески — под подбородком.

Глаза маленькие, колючие.

Нос с горбинкой.

Губы тонкие, всегда поджатые, будто она только что лимон проглотила.

— Чего раскричались с утра пораньше? — спросила она, не глядя на Анюту.

— Покою нет от вас.

Прокофий, ты бы потише, соседи услышат — засмеют. С женой орёте как на базаре.

— Она виновата, — буркнул Прокофий, хотя никто его не обвинял.

— В чём виновата-то? — Фёкловна перевела взгляд на Анюту.

Та стояла у печи, молча раздувала угли.

— В том, что беременная?

Так это ты постарался, сынок. Не жаловался, когда-то по ночам...

— Мам! — рявкнул Прокофий. — Ты чего?

— А то, что нечего на девку кричать. Она тебе не крепостная.

Живот носит — уже заслуга.

Вон в прошлом годе ни с того ни с сего скинула, я думала — всё, бесплодная.

А теперь, слава тебе Господи, доходила до пятого месяца

. Может, хоть внука родит.

Анюта слушала и не поворачивалась

. Она знала: Фёкла не защищает её. Просто сегодня у старухи такое настроение — ворчать на сына. Завтра она будет ворчать на невестку.

А послезавтра — на обоих.

Дом этот был как клетка: трое чужих людей под одной крышей, и каждый держит свою обиду.

Она разожгла печь, поставила чугун с водой.

Руки двигались привычно, а мысли были далеко.

За окном, за огородом, за рекой — там, где дорога уходила в лес.

По этой дороге её три года назад привёз Прокофий.

Ей было восемнадцать, ему двадцать восемь.

Сирота, без роду без племени — тётка сплавила, сказала: «Мужик при деньгах, хозяйство крепкое, не дури».

Анюта и не думала дурить.

Ей казалось, что старший — значит, заботливый. Что рыжий — значит, весёлый. Что усы — значит, солидный.

Ошиблась.

Прокофий был жадным.

Каждую копейку считал.

Хлеб резал на весовые доли. Сахар запирал в сундук.

Анюте платье выдал однажды — и то старьё с базара, с чужого плеча. «Куда тебе наряжаться?

Коров доить?»

Она не наряжалась.

Она просто хотела быть красивой для него. Но он не замечал. Или замечал, но молчал — и только ревновал сильнее.

— Садись хлебать, — сказала она, ставя на стол миску с похлёбкой.

— Я на огород пойду, пока солнце не встало.

— Сядь, — приказал Прокофий. — Поешь сначала.

Вон какая бледная. Ребёнка заморишь.

— Я поем на огороде.

Огурчик сорву.

— Огурчик? — Фёкла усмехнулась. — Огурчики ей подавай.

А ты знаешь, сколько они стоят? Мы их на базар повезём

. Это деньги, а не жратва для брюхатых.

Анюта промолчала.

Взяла с полки краюху чёрного хлеба, отломила половину, сунула в карман. Вторую половину положила обратно — Прокофий считал куски.

— Ты куда? — крикнул он, когда она направилась к двери.

— К огороду, — не оборачиваясь.

— Огород поливать сначала! А то огурцы засохнут.

Анюта вышла.

Дверь за ней хлопнула. В лицо пахнуло теплом — июньское утро уже разгоралось, солнце поднялось над крышами, заиграло в каплях росы. Она постояла на крыльце, прикрыла глаза.

На живот положила тёплую ладонь.

Ребёнок толкнулся снова, сильнее.

— Слышишь? — прошептала Анюта. — Потерпи.

Не век нам здесь быть.

***

Осень пришла рано.

В августе уже потянули утренники — туманные, седые, с инеем на траве. Зори вставали холодные: небо на востоке бледнело медленно, нехотя, будто само не верило, что надо светить.

.

Анюта просыпалась от холода.

Печь топили часто, но тепла хватало только до полуночи.

К утру уже в избе выстывало всё .

Она лежала под овчиной, свернувшись калачиком, прижимая ладони к животу.

Живот грел. Ребёнок внутри шевелился — ворочался, икал, давал о себе знать.

Иногда Анюте казалось, что только ради этих толчков она и просыпается.

Рядом на широкой лавке спал Прокофий.

На спине, разметав руки, похрапывал тяжело, с присвистом. Она смотрела на него в сером предрассветном свете и не узнавала. Три года назад он был другим — или ей так казалось.

Тогда, сваты пришли и он улыбался, говорил ласково, обещал заботу. Теперь улыбка высохла, как трава без дождя.

Остались только усы — рыжие, жёсткие, и глаза, всегда холодные, даже когда он смеялся.

— Прокофий, — тихо позвала она. — Вставай. Скоро петухи.

Он не ответил. Только шумнее засопел.

Анюта осторожно выбралась из-под овчины.

Половица под ногой предательски скрипнула.

Она замерла.

Прокофий не выносил, когда его будят раньше времени.

Вчера вечером он вернулся с поля злой — лошадь захромала, косилка сломалась.

Накричал на неё за то, что щи пересолила.

Накричал на мать за то, что та не доглядела за курами, в, соседний огород ушли.

Потом долго пил квас, молчал, сверлил Анюту взглядом.

Она знала этот взгляд: он что-то задумал.

Или заподозрил.

На кухне уже горела лампа.

Фёкла сидела у печи, перебирала гречку — зерно от сора.

Увидев Анюту, поджала губы:

— Ну что, выспалась? А я уже час на ногах. Всё хозяйство на мне, а ты — брюхо чешешь.

— Доброе утро, матушка, — тихо сказала Анюта, не поднимая глаз.

— Какое оно доброе? Дожди зарядили, картошка в поле гниёт. Прокофий вчера косилку угробил, теперь чинить надо.

А ты ходишь, как царевна, руки в боки.

Ребёночка носить — это не работа.

— Я вчера весь огород перекопала.

— Перекопала? — Фёкловна усмехнулась, показав редкие жёлтые зубы.

— Ты грядку перекопала, а остальное — трава травой.

Небось, сил нет?

А откуда силам быть, если ты ешь за двоих?

Вон, Прокофий заметил — сколько хлеба уходит .

Сахар кончился. Ты бы постыдилась.

Анюта молчала.

Она знала: свекровь специально заводит разговор о еде, чтобы сделать больно.

Потому что сама Фёкла в молодости не могла родить — трое детей умерли во младенчестве, остался только Прокофий.

И теперь она завидовала молодой невестке, у которой в животе шевелился внук.

— Я не ем лишнего, — сказала Анюта, глядя в печь.

— Вы сами видите.

— Вижу я, как ты не ешь!

Вчера к соседке забегала, та тебя пирогом угостила.

Я знаю. Соседка мне рассказала.

А пирог — это мука, масло, яйца

. Всё наше. Ты у чужих людей жрёшь, а дома тоже успеваешь, экономить надо.

Анюта почувствовала, как к горлу подкатывает ком.

Не от обиды — от бессилия.

Она действительно забежала к Марфе, соседке, на минуту.

Марфа сама сунула ей в руку краюху с капустой, сказала: «Ешь, девонька, ты за двоих».

Анюта откусила один раз, остальное спрятала в карман — для себя на потом.

Но Фёкловна уже знала.

В деревне стены прозрачные.

— Я не брала чужого, — прошептала Анюта.

— Марфа дала. Я не просила.

— А ты бы не брала! — рявкнул из спальни Прокофий.

Он уже встал, натягивал портки, лицо красное, глаза злые.

— Не брала бы, вот и всё!

Что ты как нищая?

У тебя муж есть, дом есть, скотина есть. А ты ходишь по чужим пирогам.

Позоришь меня.

— Я не позорю, — Анюта повернулась к нему. Живот мешал, она стояла боком, придерживая поясницу.

— Ты сам говорил, к Марфе не ходить. Я и не хожу.

Она зашла сама.

— Значит, ты ей понравилась? — Прокофий усмехнулся, но в глазах не было веселья.

— Или ты всем нравишься?

Вон, глаза зелёные, веснушки... Девка на выданье. А муж старый, ревнивый.

Так, что ли?

— Перестань, — тихо сказала Анюта.

— Пусть знают какая у меня жена! Только я уйду из дома — она уже к соседям.

А то может к парням?

Ты в село не ходишь, я заметил. Боишься? Или есть кого?

Анюта молчала.

Она уже научилась молчать. Если начинала оправдываться — становилось только хуже.

Прокофий распалялся, кричал громче, мог и рукой двинуть.

Один раз двинул — в прошлом году, когда она сказала, что хочет в город на ярмарку.

Ударил по щеке, не сильно, но обидно.

А потом извинился, плакал, просил прощения. Анюта простила.

И теперь жалела.

— Сядь, — сказал он вдруг, остывая. — Не стой, как истукан.

Сядь, поешь.

— Не хочу.

— Я сказал — сядь! — Он схватил её за плечо, толкнул к лавке. Анюта упала почти, но удержалась — повалилась на лавку боком, прижав руки к животу

. Ребёнок внутри вздрогнул, замер на секунду, потом толкнулся отчаянно, испуганно.

— Ты что? — Фёкла подскочила к сыну.

— С ума сошёл? У неё живот!

Убьёшь ребёнка — я тебя сама убью!

— Не убью, — Прокофий отступил, тяжело дыша.

— Я её толкнул, а не ударил. Она сама... Она всё сама на зло мне делает.

Анюта сидела, не поднимая головы. Руки тряслись.

Она сложила их на животе, будто защищая того, кто там, внутри.

Глаза наполнились слезами, но она не дала им упасть. Не при нём. Никогда при нём.

— Налей мне молока, — сказала она ровным, чужим голосом.

— Тёплого.

Прокофий хотел что-то сказать, но мать перебила:

— Слышал? Неси молоко. И хлеба отрежь. Не жалей, дурак

. Она ребёнка кормит.

Он вышел в сени, гремя ведром. Анюта сидела неподвижно, глядя в одну точку на стене — туда, где висела выцветшая икона Божьей Матери.

«Заступница, — шепнула она про себя. — Заступи.

Не дай пропасть».

Прокофий вернулся с кружкой, поставил на стол так, что молоко плеснуло через край. На Анюту не смотрел.

— Ешь, — буркнул.

— И на огород сегодня не ходи. Посиди дома. Мать справится.

— Справлюсь, — отозвалась Фёкла. — Куда ж я денусь. А ты, сынок, иди в поле. Дело не ждёт.

Он оделся, надел картуз, взял кнут. У двери остановился, не оборачиваясь:

— Анюта.

— Что?

— Ты это... Береги себя. Ребёнка береги.

Сказал — и вышел. Хлопнула дверь. Скрипнула калитка. И стало тихо — так тихо, что слышно было, как мышь скребётся за печью.

Фёкла села напротив, положила перед Анютой краюху хлеба, ломоть сала — маленький, тонкий, как бумага.

— Ешь, — сказала она уже другим голосом — усталым, почти человеческим.

— А на него не серчай.

Он от ревности. И от того, что сам не рад такой жизни.

Ему тоже тяжело. Война на носу, говорят. Может, заберут.

Анюта подняла глаза. Зелёные, яркие, с красными прожилками от непролитых слёз.

— Пусть забирают, — сказала она тихо.

Фёкла перекрестилась:

— Грех тебе, девка. Муж всё же.

— А мне он не муж, — ответила Анюта, положив руку на живот. — .

Старуха хотела ответить, но только махнула рукой, встала, пошла к печи.

За окном занимался холодный рассвет. Небо было серое, с рваными облаками. По стёклам забарабанил мелкий, колючий дождь — не летний, не тёплый, а осенний, предвестник заморозков.

Анюта отпила молока, отломила крошечный кусочек хлеба, пожевала. В животе завозился ребёнок — то ли требуя ещё, то ли благодаря. Она погладила круглый, тугой живот и прошептала:

— Ничего. Потерпи. Мы с тобой одни теперь. Нас двое.

Снаружи дождь стеной

. В избе холодно.

И никто не согреет.

Жизнь она такая.

****

Зима в тот год пришла ранняя — ещё до Покрова ударил мороз, сковал реку, припорошил крыши первым снегом.

Деревня затихла, закуталась в тулупы, забилась в избы. Дым из труб тянулся прямо, серыми столбами — безветрие держалось неделями

. По ночам волки выли на опушке, и собаки в ответ заходились лаем, а потом вдруг замолкали, будто их кто-то душил.

Анюта к тому времени ходила седьмой месяц.

Живот стал тяжёлым, большим — соседки шутили: «Двойню, поди, носит».

Но Анюта знала: одного. Просто мальчик (она почему-то была уверена, что мальчик) рос крепким, толкался так, что рёбра ломило

. Она почти не спала по ночам — то ребёнок ворочался, то Прокофий храпел, то свекровь кашляла за стенкой.

А чаще — просто лежала, смотрела в тёмный потолок и думала. О том, что будет, когда родит.

О том, как выжить в этом доме с маленьким. О том, есть ли на свете другая жизнь — тёплая, тихая, где муж не кричит, а гладит по голове.

Прокофий в ту зиму стал ещё злее. Лошадь забили на мясо — старая была, ноги отнялись.

Без лошади какое хозяйство? Дров навозить некому, сена с поля не вывезти.

Он ходил чёрный, ругался на всё — на погоду, на правительство, на мать, на Анюту.

Особенно на Анюту.

— Сидит, — говорил он, глядя, как она медленно, с трудом, передвигается по избе. — Как квашня. Руки-ноги не работают. А я должен один?

Вон, Марфа до последнего дня на сеновал лазила. А эта — цаца.

— Марфа в девках родила, — отвечала Фёкла. — У неё ребёнок маленький был, не то что у нашей. И потом, ты бы пожалел — седьмой месяц.

— Жалеть я её буду! — рявкал Прокофий. — Разжаловалась! Бабы веками рожали и в поле работали. А эта — неженка городская.

Сирота подзаборная, а туда же — капризы.

Анюта молчала.

Она уже не плакала при нём. Научилась — уходила в сени, в хлев, в сарай, там давала волю слезам, быстро, беззвучно, чтобы никто не слышал.

Потом утиралась подолом, глубоко вздыхала и возвращалась

. Ребёнок в животе затихал, когда она плакала — будто слушал. А потом начинал биться, и это успокаивало.

Однажды, в декабре, случилось то, что Анюта запомнила на всю жизнь.

Пришла почтальонка — тётка Глаша, худая, с сумкой через плечо. Принесла газеты, письма, но не им. Просто зашла погреться, перекинуться словом.

Сидела на лавке, пила чай из блюдца, рассказывала:

— Говорят, на западе неспокойно. Немец шевелится. Наши войска к границе тянут.

— Ерунда, — отмахнулся Прокофий. — Не было войны, и не будет. Сталин с Гитлером договор подписали.

— Договор договором, а мужиков в армию призывают. Вон, у Кузьмы сына забрали в ноябре. И у Петровых — зятя.

— Ну и что? — Прокофий нахмурился. — Это обычное дело. Призыв как призыв.

Анюта слушала из-за печи

. Сердце её забилось чаще — не от страха, а от странной, запретной мысли. Если начнётся война, Прокофия заберут.

Она останется одна. С ребёнком. Со свекровью. Но без него. Без его крика, без его рук, без вечного страха в глазах.

Она тут же одёрнула себя. Война — это горе, смерть, голод. Нельзя так думать. Грех.

Но мысль уже заползла, устроилась где-то под рёбрами, грелась.

— Чего затихла? — крикнул Прокофий, заметив, что она не выходит. — А ну иди сюда, чай наливай.

Гостья в доме, а она прячется.

Анюта вышла из-за печи, держась за стену.

Живот уже не давал ей двигаться свободно — она ходила вразвалочку, по-утиному. Тётка Глаша посмотрела на неё с жалостью:

— Ой, касатка, тяжко тебе.

Скоро уж?

— В конце марта , — тихо ответила Анюта. — Если доношу.

— Доносишь, доносишь, — закивала Глаша. — Главное, чтобы муж поддерживал.

Прокофий хмыкнул. Ничего не сказал.

Глаша ушла. За окном смеркалось рано — в три часа уже темно. Анюта зажгла лучину, поставила щи греться.

Прокофий сидел у окна, ковырял ножом щепку. Фёкла дремала на сундуке, подложив под голову ватник.

— Прокофий, — тихо сказала Анюта. — А если война? Если заберут?

— Не заберут, — буркнул он, не поднимая головы.

— Мне тридцать девять. По возрасту не возьмут.

— А если всех?

— Если всех — значит, всем идти. — Он поднял глаза. В них горел тот самый холодный, жёсткий огонь.

— А ты чего боишься?

Что я уйду, а ты загуляешь? Так я не для того тебя брал.

— Я не про то, — Анюта отвела взгляд.

— Я про ребёнка. Как я одна?

— Не одна будешь.

Мать с тобой останется. И соседи. Не пропадёшь.

Он встал, подошёл к ней. Взял за подбородок, заставил смотреть в глаза.

Пальцы у него были жёсткие, мозолистые.

— Ты моя, — сказал он медленно, чеканя каждое слово.

— Помни. Я тебя из ниоткуда взял. Одета, обута, сыта.

Родишь сына — будет тебе счастье. А нет — пеняй на себя.

Он отпустил её, повернулся и ушёл в спальню.

Анюта стояла у печи, прижимая руки к животу.

Ребёнок толкнулся — резко, больно. Она погладила круглый бок, прошептала:

— Не бойся. Я тебя никому не дам в обиду. Даже ему.

Фёкла открыла один глаз, посмотрела на невестку, вздохнула и снова закрыла.

Ночь опустилась на деревню — чёрная, беззвёздная, холодная. Ветер завывал в трубе, гнал позёмку по улицам. Анюта лежала на боку, слушала, как за стеной ворочается муж. Не спал. Тоже думал. О чём — не узнать.

Она прижалась щекой к подушке, намоченной невыплаканными слезами, и стала ждать утра.

. Продолжение следует.

Глава 2