Деревушка жалось к обрывистому берегу реки, которая уходила вниз так глубоко, что казалось — туда можно смотреть только с опаской. Огороды сползали к воде под таким углом, что бабы на прополке держались друг за друга, чтобы не покатиться кубарем. Здесь, в Перекосе, всё было наклонным: и земля, и судьбы.
Шура выскочила с картонной фабрики, на ходу вытирая руки о замызганный фартук. Начальница скрипнула зубами, но отпустила — полчаса, не больше. Картонная фабрика работала на макулатуре, её горы лежали у складов и даже на
железнодорожной станции в семи километрах. Для своих работников построили посёлок — два десятка казённых одноэтажек на два хозяина. Там и жила старшая Шурина дочь, Лида.
Девица двадцати с небольшим, высокая, светловолосая, всё при ней — только вот царя в голове не держала. Школу кое-как дотянула, учиться дальше не пошла, работать не рвалась. А теперь ещё связалась с ленинградским ссыльным.
— Мать, ты только на него посмотри, — вздыхала соседка Нюрка. — Вылитый артист из кино. Пока трезвый.
И правда: красив, высок, строен. Но после первой же рюмки его будто подменяли. Нажирался по-свински, крушил всё, что под руку попадало, мог оскорбить кого угодно — хоть председателя, хоть старуху у колодца. Его выслали из Ленинграда, за что — молчок. Жил в казённой квартире при фабрике, а Лида к нему перебралась. До родительского дома — всего километр. Удобно таскать продукты и ходить обедать.
***
Шура перебежала ручей по шаткому мостику, чуть не поскользнулась. Дом родной пропустила — там никого, муж с младшим на уборке в поле. Заскочила во двор дальних родственников. Хозяева возились у сарая, удивлённо глянули на запыхавшуюся женщину.
— Здравствуйте, люди добрые. А Ефросинья Иосифовна здесь?
— Здесь, здесь, — ответили ей. — В избе, чай пьёт.
Старушка вышла на крыльцо — маленькая, худая, с длинными натруженными руками, белый платок в мелкий горошек туго затянут под подбородком. Ей только-только перевалило за шестьдесят, но выглядела она крепко, по-деревенски. Свой домик в Перекосе продала за сто рублей — смешные деньги, — и теперь жила в областном центре у бездетной дочери Зины на полном пансионе. Колхозная пенсия — двенадцать рублей в месяц. Вот и приезжала к сыну погостить, когда могла.
— Ефросинья Иосифовна, — выпалила Шура, не дав старушке и слова вставить. — Ой, хорошо, что ты тут! Некому больше попросить!
— Да ты остынь, остынь. Говори толком, — старушка насторожилась. — Чего бежишь, как ошпаренная?
Шура оглянулась на ворота, понизила голос, хотя во дворе никого чужого не было.
— Лидка моя… аборт себе сделала.
— Господи помилуй, — перекрестилась Иосифовна. — Когда?
— Вчера. Ветеринарша эта, местная, помогла. Сказала, всё умеет. А Лидка сейчас одна в посёлке, жених её в Ленинград укатил на неделю — ему больше не разрешают там задерживаться. Я с работы отпросилась на полчаса, сама не услежу. Сходи к ней, ради бога. Погляди, чтоб всё прошло хорошо.
Иосифовна вздохнула, поправила платок. Отказать золовке своей дочери — неловко. Родня всё-таки. Да и грех бросать девку одну в такой беде.
— Добро. Показывай, где.
В казённой квартире царил разор. Постель валялась на полу, сапоги — один в углу, другой под столом, на кухне немытая посуда горой. Лида лежала на диване, растрёпанная, лицо белое как мел, глаза — безумные, ничего не понимающие.
— Тётя Иосифовна, — прошептала она. — Плохо мне. Очень плохо.
— Вижу, дочка, вижу. — Старушка присела рядом, потрогала лоб — горячий, сухой. — Может, скорую? В районной больнице примут, два километра всего.
— Нет! — Лида попыталась приподняться и тут же застонала, схватившись за низ живота. — Не надо скорую. Дознаваться будут, кто помог. Ветеринаршу посадят.
— Эх, девка глупая, — покачала головой Иосифовна. — А про себя не думаешь?
— Нельзя. Она мне жизнь спасла.
— Спасла? — старушка горько усмехнулась. — Поглядим ещё, как ты до утра дотянешь.
Боль накатывала волнами — снизу вверх, к самому горлу. Лида скатилась с дивана на пол, сжалась в комок. Иосифовна подложила ей под голову свёрнутую куртку, принесла воды.
— Пей, маленькими глотками. Как схватит — терпи. Не орёшь, слава богу, соседей не перебудишь.
Лида пила, давилась, роняла кружку. Старушка сидела рядом, молчала. Вспоминала свою жизнь: с мужем жили — сколько бог давал детей, столько и рожали. Никаких таких дел не водилось. Повитуха приходила, принимала — и всё, как положено. А теперь…
— Долго ещё? — прохрипела Лида.
— Сколько бог даст. Часа три, может, больше. Терпи.
Лида закусила губу до крови. Иосифовна взяла её за руку — холодную, липкую. И они сидели так, две женщины в грязной комнате, посреди гор грязной посуды и казённых стен, пока время тянулось, как сырая глина в дождливую погоду.
К утру отпустило. Лида обмякла, уснула. Иосифовна вышла на крыльцо, перевела дух. На востоке, над рекой, розовело небо. Из посёлка тянуло дымом — фабрика уже работала.
— Пронесло, — прошептала старушка. — На этот раз.
Прошло два года. Лида родила от того же «жениха» двух ребятишек, одного за другим. Первого назвала Андреем, второго — Павлом, в честь святого, не иначе. Жених никуда не делся — жил с ней, пил, буянил, но иногда, на трезвую голову, вдруг становился ласковым, возился с детьми, читал им книги про Ленинград, про животных, про море, которого они никогда не видели.
— Мам, а он хороший, — говорила Лида Шуре. — Ты просто его не знаешь.
— Знаю, дочка. Как не знать. — Шура качала внука, глядя в окно на обрывистый берег. — Только хорошие не бегут в такую глушь. Хороших не ссылают.
А Ефросинья Иосифовна, когда в следующий раз приехала погостить, долго стояла у колодца, глядя на фабричный посёлок.
— Всё же родила, — сказала она самой себе. — И слава богу. Значит, жива будет. А там… там жизнь покажет.
И жизнь показывала. Жестоко, но по-своему справедливо. Как тот уральский берег: крутой, обрывистый — но удержаться можно. Если держаться друг за друга.
***