Первый раз, войдя в ту комнату на загородной даче высокопоставленного чиновника, я услышала в голове слова завуча: «Девочки, вы балерины Большого театра. Вы — гордость Советского Союза». Но там, за той дверью, никто не вспоминал о гордости. Там стояли четыре кушетки, выстроенные в ряд, и столик с хрусталём. Я поняла всё мгновенно. Но было поздно. Охранник уже закрывал дверь, а мне было девятнадцать лет, и я не знала, что за танец на сцене Большого можно заплатить такую цену.
За восемь лет я выступала перед Брежневым, Сусловым, Андроповым. Но настоящие представления начинались после того, как гасли софиты. И об этом не говорят ни в одной биографии. Никогда.
Я помню каждую деталь того августовского утра 1975 года. Стою перед зданием Московского хореографического училища при Большом театре, держу маму за руку и чувствую, как сердце выпрыгивает из груди. Мне тринадцать. Приехали из Тулы ночным поездом, не спали, боялись проспать. Мама всю ночь гладила мои косы и шептала: «Ты у меня талантливая, ты обязательно поступишь».
Нас тысяча человек. Девочки со всего Союза. Из Ленинграда, Киева, Риги, Алма-Аты. Все в белых купальниках, все с идеальными пучками на голове. Все мечтают о сцене Большого. А возьмут только двадцать. Первый отбор жестокий. Комиссия сидит за длинным столом. Три женщины и один мужчина. Смотрит на нас, как на товар на рынке. Проверяют выворотность стоп, гибкость спины, пропорции тела. Линейкой измеряют длину ног относительно корпуса. Если не та пропорция — до свидания, даже если ты танцуешь как ангел. Отбирают по биометрии, не по душе.
Одна девочка рядом со мной начинает плакать, когда ей говорят: «Излишняя полнота в бедрах». Ей двенадцать, и её мечта рушится за три минуты. Мать уводит её, обнимая. Девочка оборачивается, смотрит на нас, оставшихся, и в её глазах такая тоска, что мне становится не по себе. Меня пропускают во второй тур. Мама плачет от счастья. Я пока не понимаю, что это только начало пути, который изменит меня до неузнаваемости.
Второй тур через неделю. Нас уже двести человек. Теперь проверяют умение танцевать. Классический экзерсис у станка, прыжки, вращения. Я танцую так, будто от этого зависит моя жизнь. И правда зависит. Вернуться в Тулу, в нашу двухкомнатную квартиру, где отец работает слесарем, а мама — швеёй, где будущее определено заранее — школа, ПТУ, замужество, завод — это как умереть.
Балет — это мой шанс стать кем-то. Стать больше, чем дочка слесаря из Тулы. Меня берут. Двадцать девочек из тысячи. Мы стоим в актовом зале, держимся за руки, и директор училища Валентина Павловна, высокая женщина с седыми волосами, собранными в тугой пучок, произносит речь. Она говорит медленно, чеканя каждое слово:
— С сегодняшнего дня вы больше не обычные дети. Вы — ученицы старейшего балетного училища страны. Вы — будущее Большого театра. На вас смотрит вся страна, весь мир. Вы представляете советское искусство, советскую культуру. Вы обязаны быть безупречны. В танце, в учёбе, в поведении. Помните, одна ошибка, одна слабость — и вы вылетаете. У нас нет мест для слабых. Балет — это дисциплина. Балет — это жертва. Балет — это служение искусству и родине.
Мы слушаем, затаив дыхание. Не понимаем ещё, что означает слово «жертва». Думаем, что речь о тренировках, об отказе от сладостей, о мозолях на ногах. Не догадываемся, какие жертвы от нас потребуют на самом деле.
Нас размещают в общежитии при училище. Комнаты на четверых, железные кровати, тумбочки. Я делю комнату с Машей из Ленинграда, Олей из Харькова и Светой из Москвы. Света сразу даёт понять, что она особенная. У неё родители — профессора, квартира в центре, она ходила на подготовительные курсы. Маша тихая, почти не разговаривает. Оля весёлая, постоянно шутит.
В первый же вечер к нам в комнату заходит старшекурсница. Её зовут Марина, ей семнадцать, она на четвёртом курсе. Длинные чёрные волосы, идеальная фигура, лицо, точёное, как у статуи. Она садится на край кровати, закуривает, хотя курить запрещено, и смотрит на нас долгим взглядом.
— Новенькие, да? Слушайте сюда. Хотите совет от старшей? Не все из вас доживут до выпуска. Не в том смысле, что умрут, а в том, что сломаются. Кто-то не выдержит нагрузок, уедет домой с травмой. Кто-то наберёт лишний килограмм и вылетит. А кто-то узнает вещи, после которых захочет уехать сам. Не спрашивайте меня, что я имею в виду. Узнаете сами, если доживёте.
Она затушила сигарету об подоконник и ушла. Мы переглянулись. Света фыркнула.
— Запугивает нас. Старшие всегда так делают.
Маша молчала, смотрела в окно. Оля пошутила про страшилки на ночь. Я тоже попыталась отмахнуться. Но слова Марины засели занозой в мозгу.
Первые месяцы были адом. Подъём в шесть утра, пробежка, завтрак — сто граммов каши и чая без сахара, школьные уроки до двух дня, потом репетиции до девяти вечера: классический танец, характерный танец, актёрское мастерство, гимнастика. Педагоги не знают слова «жалость». Если не можешь держать ногу на уровне головы — отжимайся двадцать раз. Если падаешь в прыжке — повторяешь, пока не сделаешь правильно, даже если это сотый раз.
Ноги кровоточат в пуантах. Мы обматываем пальцы бинтами, пропитанными йодом, и танцуем дальше. На спине синяки от падений. Мышцы болят так, что невозможно подняться с кровати. Но мы поднимаемся. Потому что альтернатива — вылететь. Вернуться домой побеждённой. Нас постоянно взвешивают. Больше сорока пяти килограммов — ты толстая. Педагог кричит: «Балерина должна быть лёгкой, как перышко, а не корова!»
Света теряет сознание на репетиции. Она две недели не ела ничего, кроме яблок, хотела похудеть. Её откачивают в медпункте, но на следующий день она снова на занятии. Мы все живём в полуголодном состоянии. Головокружение, слабость — норма жизни. Зато мы танцуем, и это стоит всего.
Когда музыка начинается, когда ты встаёшь на пуанты, когда твоё тело двигается в ритме, подчиняясь только музыке и твоей воле, это магия. Это момент, когда ты не дочка слесаря, не истощённая девочка с ободранными ногами. Ты — балерина, ты — искусство.
К концу первого года нас осталось шестнадцать из двадцати. Четверо не выдержали, одна сломала ногу и не смогла восстановиться. Двое набрали вес, одна просто сбежала ночью, оставив записку: «Не могу больше». Марина оказалась права: не все доживают.
Весной 1976 года нам объявили, что лучшие ученицы будут отобраны для выступлений на закрытых концертах для партийного руководства.
— Это честь, — сказала Валентина Павловна. — Это возможность показать себя перед теми, кто принимает решения о вашем будущем. Это большие деньги, особые привилегии, путёвка в настоящую карьеру.
Все мечтали попасть в этот список. Все хотели танцевать перед партийными боссами. Мы думали, что это просто концерты, просто выступления для важных людей. Мы были такие наивные.
Я не попала в тот первый список. Расстроилась. Света попала. Она была счастлива, хвасталась. Уехала в пятницу вечером на автобусе с затемнёнными окнами. Вернулась в субботу днём. Вошла в комнату, легла на кровать лицом к стене и проплакала три часа. Не разговаривала ни с кем. Я спросила:
— Света, что случилось?
Она посмотрела на меня такими пустыми глазами, будто внутри неё что-то умерло.
— Ничего, просто устала.
Больше мы об этом не говорили. Через неделю Свету перевели на курс старше. Редчайший случай. Ей пообещали сольную партию в выпускном спектакле, хотя до выпуска было ещё два года. Тогда я не поняла связи. Поняла позже, когда сама поехала на тот закрытый концерт.
Март 77-го, мне семнадцать. Меня вызывает завуч Валентина Павловна в кабинет. Захожу, сердце колотится. Думаю, что-то сделала не так, сейчас будет выговор или исключение. Но она улыбается. Впервые за два года я вижу её улыбку.
— Лидия, садись. У меня для тебя хорошие новости. Ты показала отличные результаты. Твоя техника, твоя выразительность — всё на высшем уровне. Мы приняли решение включить тебя в список для выступления на специальном приёме в Кремле к 60-летию Великой Октябрьской революции. Там будут члены Политбюро, министры, важнейшие люди страны. Это огромная честь для тебя, огромная возможность.
Я не могу поверить своему счастью. Кремль, Политбюро — это же вершина, это же мечта. Благодарю её, чуть не плачу от радости. Она протягивает мне бумагу.
— Распишись здесь. Это согласие на участие и обязательство о неразглашении. То, что ты увидишь и услышишь на приёме, является конфиденциальной информацией. Никому ни слова. Ни родителям, ни подругам. Поняла?
Я киваю, расписываюсь.
— Думаю, что это просто формальность. Всё же касается партийного руководства, конечно, нужна секретность.
Не понимаю, что подписываю не просто бумажку. Подписываю свою судьбу.
Готовимся неделю. Нас десять девочек. Репетируем отрывки из классических балетов: «Лебединое озеро», «Спящая красавица», «Дон Кихот». Я танцую соло из второго акта «Жизели». Педагоги довольны. Говорят, что я готова, что я блистательна.
За день до выступления ко мне в общежитии подходит Галя, одна из старших балерин. Ей двадцать, она уже в основной труппе Большого. Красивая, но в глазах какая-то усталость, будто ей не двадцать, а сорок.
— Лида, ты ведь завтра в Кремль едешь?
— Да, представляешь, я так волнуюсь!
Она смотрит на меня долго, потом говорит тихо, чтобы никто не услышал:
— Слушай меня внимательно. После концерта будет фуршет. Тебя будут угощать, хвалить, предлагать выпить. Откажись. Скажи, что плохо себя чувствуешь, голова болит, что угодно. Уезжай сразу, не задерживайся. Ты меня поняла?
Я смотрю на неё непонимающе.
— Но почему? Это же невежливо. Там важные люди будут.
Галя хватает меня за руку, сжимает крепко.
— Просто сделай, как я говорю, пожалуйста. Если хочешь сохранить себя.
Она уходит. Я стою в недоумении. Что она имела в виду? О чём говорила? Но волнение перед выступлением затмевает все вопросы. Я думаю только о танце.
Седьмого ноября, в день самой революции, мы едем в Кремль. Чёрный автобус с занавешенными окнами забирает нас из училища в четыре часа дня. Нас сопровождает Валентина Павловна и какая-то женщина в строгом костюме с жёсткими чертами лица. Она не представляется, просто говорит, что следит за безопасностью.
Въезжаем на территорию Кремля через служебные ворота. Охрана проверяет документы. Провожают нас в подсобное помещение, где мы переодеваемся. Костюмы новые, специально сшитые. Белые пачки, расшитые серебром. Визажист делает нам грим. Я смотрю на себя в зеркало и не узнаю. Передо мной балерина из картинки. Идеальная, нереальная.
Выводят нас в Георгиевский зал. Я впервые вижу такую роскошь. Огромные люстры из хрусталя, золото на стенах, паркет, натёртый до блеска. И люди. Человек сто, все в костюмах, при орденах. Седые, важные, с лицами, которые привыкли властвовать. Я узнаю некоторых по портретам в газетах. Там министр обороны, там секретарь ЦК, там кто-то из заместителей председателя Совмина.
Начинается концерт. Я танцую третьей. Когда выхожу на паркет, ноги подкашиваются от волнения. Но музыка начинается, и я забываю про страх. Танцую. Танцую так, будто это последнее выступление в моей жизни. Вкладываю всю душу, всё мастерство, все два года учёбы в каждое движение. Зал аплодирует. Аплодисменты гремят долго, и я понимаю: я справилась. Я блистательна.
После всех номеров нас выводят на поклон. Зал стоит и аплодирует. Потом объявляют: девушки приглашаются на фуршет. Нас проводят в соседний зал, где накрыты столы. Я никогда не видела столько еды. Красная икра в хрустальных вазах, осетрина, шампанское в серебряных вёдрах со льдом, фрукты, которые зимой достать невозможно: апельсины, виноград, ананасы. Это мир, о котором я даже не мечтала.
Мы стоим группой, не знаем, как себя вести. Потом начинают подходить мужчины из зала, хвалят наше выступление, угощают шампанским, говорят комплименты. Они вежливы, интеллигентны. Никакой грубости, никаких намёков. Просто светская беседа. Ко мне подходит пожилой мужчина лет шестидесяти в дорогом костюме. Лицо умное, усталое.
Представился: «Михаил Сергеевич, работник аппарата ЦК». Говорит, что моё выступление было лучшим, что у меня большое будущее. Предлагает шампанское. Я вспоминаю слова Гали и отказываюсь, говорю, что не пью.
Он улыбается.
— Правильно, правильно. Балерина должна беречь себя. А икорки попробуешь? Настоящая астраханская. Такую в магазине не купишь.
Я беру бутерброд. Он рассказывает про поездки за границу, про парижскую оперу, которую посещал. Интересно, увлекательно. Я слушаю, забываю про осторожность. Он спрашивает про учёбу, про мечты. Я рассказываю, что хочу танцевать на сцене Большого, хочу стать примой.
— Обязательно станешь, — говорит он. — У тебя талант редкий, таким талантом дорога открыта. Нужна только поддержка, правильная поддержка.
Я не понимаю, что он имеет в виду. Киваю. Он смотрит на часы.
— Слушай, а давай я покажу тебе кое-что интересное. Здесь, в Кремле, есть замечательная коллекция картин. Частная. Мало кто видел. Хочешь посмотреть?
Я колеблюсь. Вспоминаю Галю. Она говорила: «Уезжай сразу». Но передо мной работник ЦК, уважаемый человек. Он предлагает показать картины, культурное мероприятие. Что плохого? К тому же я всю жизнь мечтала увидеть Кремль изнутри.
— Да, хочу.
Он улыбается довольно. Берёт меня под локоть, выводит из зала. Валентина Павловна смотрит на нас, но ничего не говорит. Просто кивает. Я думаю: значит, всё нормально, раз завуч не возражает.
Мы идём по длинным коридорам, проходим мимо охраны. Поднимаемся по лестнице. Он открывает дверь в какой-то кабинет.
— Заходи.
Я захожу. Смотрю по сторонам. Никаких картин. Только стол, диван, шкаф с книгами.
— А где коллекция?
Он закрывает дверь на ключ, оборачивается ко мне. Улыбка исчезает с лица. Взгляд становится другим, холодным, хищным.
— Какая коллекция, девочка? Ты же умная. Ты же понимаешь, зачем мы здесь?
Сердце останавливается. Я понимаю. Понимаю мгновенно и полностью. Понимаю, что попала в ловушку. Понимаю, о чём предупреждала Галя. Понимаю, почему Света плакала после того концерта.
Я хочу выйти. Подхожу к двери. Он преграждает путь.
— Не устраивай сцену. Все через это проходят. Ты же хочешь карьеру? Хочешь танцевать главные партии? Тогда веди себя разумно. Пойми правильно. Я могу помочь тебе. Могу сделать так, что ты через год будешь примой Большого. А могу сделать так, что ты вернёшься в свою Тулу и будешь работать на заводе. Выбор за тобой.
Я стою, не могу сдвинуться с места. Ноги не слушаются. Горло сжато. Хочу кричать, но нет голоса. Он подходит ближе. Кладёт руку мне на плечо.
— Не бойся. Я не изверг. Всё будет хорошо. Потом ты даже спасибо скажешь. Увидишь.
Что произошло дальше, я не буду описывать подробно. Скажу только: это было долго, больно, унизительно. Я не сопротивлялась, просто стояла как манекен и смотрела в окно. Там за стеклом была Москва. Огни, жизнь, люди. А здесь, в этом кабинете, умирала девочка по имени Лида Соловьёва, которая мечтала о балете.
Когда всё закончилось, он поправил галстук, посмотрел на меня.
— Молодец. Была умницей. Завтра узнаешь хорошие новости. Обещаю.
Вышел. Оставил меня одну. Я села на пол, прижалась спиной к стене. Хотела плакать, но слёз не было. Только пустота. Холодная, всепоглощающая пустота.
Через полчаса пришла та женщина в строгом костюме, которая ехала с нами. Посмотрела на меня без всякого сочувствия.
— Приведи себя в порядок, автобус ждёт.
Я умылась в туалете, посмотрела в зеркало. Лицо чужое, глаза мёртвые. Поправила причёску, вытерла размазанную тушь. Вышла, села в автобус. Другие девочки весело болтали, делились впечатлениями. Я молчала, смотрела в окно. За стеклом проплывала ночная Москва, и я думала: «Всё кончено, меня больше нет».
Вернулись в общежитие в три часа ночи. Я зашла в комнату. Маша, Оля и Света спали. Я легла в кровать, не раздеваясь. Лежала, смотрела в потолок. В голове была тишина. Абсолютная тишина.
Утром меня вызвала Валентина Павловна.
— Сказала, директор балетной труппы Большого театра просил передать тебя. В новой постановке «Лебединого озера» ты танцуешь партию Одетты. Это главная роль. Это твой триумф.
Я молча кивнула. Вышла из кабинета. Главная роль. То, о чём я мечтала два года. Цена — одна ночь в кремлёвском кабинете. Хорошая сделка, правда? Только я больше не чувствовала радости. Не чувствовала ничего. Я поняла, как всё устроено.
Не сразу. Потребовалось несколько месяцев, чтобы собрать картину воедино. Но когда я собрала её, ужаснулась масштабу системы. Балет в СССР был не просто искусством, это был товар. Престижный, элитный товар для верхушки партии. Девочки из хореографических училищ — это товар. Нас растили, обучали, шлифовали, чтобы потом использовать не только на сцене.
Система работала просто и чётко. Талантливых учениц отбирали для закрытых приёмов. Говорили, что это честь, возможность, карьерный рост. Девочки ехали, думая, что будут танцевать. И танцевали. Но после концерта начиналась вторая часть. Фуршет. Знакомство. Затем приватные беседы в отдельных комнатах. И там уже не было искусства. Там была торговля телами.
Кто не соглашался, кто пытался отказаться, вылетал из училища. Или ломался на репетициях. Травмы случаются, особенно если педагог намеренно даёт чрезмерную нагрузку. Или просто исчезал из списков перспективных. Карьера заканчивалась, не начавшись. Кто соглашался, получал роли, квартиры, заграничные поездки, деньги. Становился звездой, но ценой души.
Я танцевала Одетту. Премьера состоялась в мае 77-го. Зал стоя аплодировал. В газетах писали: «Открытие сезона», «Новое имя в балете», «Лидия Соловьёва — восходящая звезда». Родители приехали из Тулы, сидели в зале, плакали от счастья. Отец после спектакля обнял меня, сказал: «Дочка, я так горжусь тобой». Мама не могла говорить, только целовала мои руки. Они видели успех, они не видели, каким путём я шла к нему.
После премьеры меня пригласили на официальный приём в Министерстве культуры. Опять. Я знала, что будет дальше. Знала, но поехала. Потому что альтернативы не было. Отказ означал конец карьеры. А я уже попробовала, каково это — быть звездой. И не могла вернуться обратно в тень.
В ту ночь это был другой мужчина, помоложе, лет сорока. Заместитель министра. Вел себя почти галантно. Комплименты, шампанское, разговоры о культуре. Потом предложил показать его служебный кабинет. Я пошла, уже без иллюзий. После я принимала душ в гостинице, которую мне оплатили. Стояла под горячей водой и пыталась смыть то чувство грязи. Не смылась, осталась навсегда.
Так начались мои двадцать пять лет в балете. Днём репетиции, спектакли, овации. Ночью — закрытые приёмы, дачи партийных боссов, гостиничные номера. Двойная жизнь. Две Лиды. Одна на сцене — великая балерина. Другая в постелях важных мужчин — безликая проститутка. Только в отличие от проституток я не могла выбирать клиентов или отказываться от заказов.
Я пыталась говорить с другими девочками, спрашивала: «Как вы с этим живёте?» — но они не хотели обсуждать. Света, которая первая прошла через это, сказала однажды за сигаретой на лестнице общежития:
— Просто не думаю. Делаю, что нужно, получаю, что хочу. Закрываю эту дверь в голове и не открываю, иначе сойду с ума.
Маша не выдержала. В конце второго курса её впервые взяли на закрытый концерт. Вернулась вечером, закрылась в ванной и вскрыла вены. Её спасли, отвезли в больницу. Когда выписали, вызвали к директору. Та сказала:
— Из-за твоей истерики мы все под подозрением. Ты подписывала бумагу о неразглашении. Если хоть слово кому-то скажешь о том, что происходило, тебе и твоей семье конец. Поняла?
Машу отчислили по собственному желанию. Она уехала в Воронеж, к родителям. Я написала ей письмо. Она не ответила. Год спустя узнала: Маша повесилась. Ей было девятнадцать лет.
Я пошла к Марине, той самой старшекурснице, которая предупреждала нас в первый день. Она уже работала в основной труппе Большого, танцевала главные партии. Нашла её после репетиции, спросила:
— Как ты живёшь с этим, как справляешься?
Она посмотрела на меня усталыми глазами.
— Разделяю себя, Лида. Есть я на сцене, там я настоящая. Там я живу по-настоящему. Каждое движение, каждый жест — это я. Моя душа, моя сущность. А есть я на тех приёмах. Это не я. Это кукла. Механизм, который делает то, что запрограммировано. Я отключаю сознание, выхожу из тела. Просто пережидаю, пока это закончится. Понимаешь? Две жизни, два человека. Иначе невозможно.
Я пыталась научиться этому расщеплению. Учиться пришлось быстро, потому что приёмы стали регулярными. Раз в месяц, иногда два раза. Меня возили на дачи, в санатории, в гостиницы для высшего партийного руководства. Всегда один и тот же ритуал. Автобус с затемнёнными окнами, концерт, фуршет, приватная беседа, грязь, возвращение под утро.
Я получала за это деньги, неплохие деньги, и роли, и квартиру. Однокомнатную, но в центре Москвы, на Тверской. О такой квартире люди годами мечтали и в очереди стояли, а мне дали за три месяца. Родители не поверили своему счастью. Они думали, что это за мои заслуги в балете. Не знали, какие именно заслуги.
Весной 78-го года меня вызвала завуч Валентина Павловна. Села напротив, сложила руки на столе.
— Лида, ты талантливая девочка, но талантов много, а мест в труппе мало. Ты же понимаешь это? Большой театр — это вершина. Туда не просто попадают, туда пробиваются. И пробиваются не только танцем.
Я молчала.
— Есть девочки, которые танцуют только на сцене. Они виртуозны, но карьера у них идёт медленно. Очень медленно. Они годами в кордебалете, получают копейки, живут в общежитиях. А есть девочки умные, гибкие, не только в хореографическом смысле. Они понимают: чтобы танцевать на главной сцене страны, нужно быть лояльной. Нужно идти навстречу тем, кто принимает решения. Понимаешь, о чём я?
Я поняла давно, просто не хотела признавать.
— Вы хотите сказать, что без этих приёмов я не буду танцевать?
Валентина Павловна вздохнула.
— Не хочу, а констатирую факт. Система устроена так. Не я её придумала. Но я работаю внутри неё. И ты работаешь. Можешь отказаться, но тогда готовься вернуться в Тулу. Твои родители будут счастливы увидеть дочку.
Это была угроза. Завуалированная, но ясная. Я отказываюсь — меня выгоняют. Восемь лет учёбы на смарку, мечта рушится. Возвращение в провинцию, на завод, в никуда.
Я сидела молча, думала, взвешивала. Сцена или достоинство, карьера или чистота, слава или душа. Выбрала сцену, выбрала карьеру, выбрала славу, потеряла душу. Я подписала ещё одну бумагу. Официальное согласие на участие в культурных мероприятиях для партийного руководства. Так это называлось. «Культурные мероприятия». Красивые слова для грязных дел. С того дня я стала частью системы. Окончательно и бесповоротно.
Зима 79-го. Я уже год в основной труппе Большого театра. Танцую сольные партии. Получаю хорошие рецензии. Моё имя знают. Родители показывают соседям статьи из газет: «Посмотрите, наша Лида — прима-балерина!» Они так гордятся. Если бы они знали...
В январе меня включают в список на закрытый приём. Но не в Кремле, не в министерстве. На частной даче. Завуч говорит:
— Это особенный приём для очень важных людей. Держи себя в руках. Веди себя прилично. Всё, что увидишь и услышишь, — строжайшая тайна.
Подписываешь ещё одну расписку. За разглашение гостайны — уголовная статья. Срок до семи лет. Я подписываю. Уже без колебаний. Привыкла.
В субботу вечером приезжает автобус. Темно-синий, окна завешаны плотными шторами. Нас шесть человек, все балерины, все молодые, от восемнадцати до двадцати трёх. Я знаю всех в лицо, но почти ни с кем не общаюсь. Мы избегаем разговоров на эту тему. Все делаем вид, что едем на обычный концерт.
Нас сопровождает женщина лет сорока пяти в строгом сером костюме с холодными серыми глазами.
Представилась: «Вера Николаевна, инспектор комитета госбезопасности».
Её присутствие уже говорит о многом. Она проводит инструктаж прямо в автобусе, когда мы выезжаем из Москвы.
— Слушайте внимательно. Вы едете на частную дачу к члену Политбюро. Имя его вы знать не должны. Там будут гости — высшие партийные работники, министры, военные. Вы там никого не видели, никого не слышали. Никаких имён не запоминали. После возвращения ни слова никому. Ни подругам, ни родителям, ни любовникам. Нарушите молчание — ответите по всей строгости закона. Статья семьдесят пять. Разглашение государственной тайны. Срок от трёх до семи лет. У многих из вас есть родители, братья, сёстры. Подумайте о них, прежде чем языком чесать. Ясно?
Мы молча киваем. В автобусе тишина, только шум двигателя. Я смотрю в окно, ничего не вижу — шторы опущены. Пытаюсь понять, куда мы едем: на юг, на запад, долго ли ехать...
Едем около часа. Останавливаемся у высоких ворот с охраной. Документы проверяют долго, тщательно. Потом ворота открываются, и мы въезжаем на территорию. Выхожу из автобуса. Темно, но видны очертания огромного особняка. Трёхэтажный, с колоннами, с огромными окнами, залитыми светом. Вокруг сосновый лес, тишина абсолютная. Никаких соседей, никаких посторонних глаз. Идеальное место для того, что здесь происходит.
Нас проводят в отдельный флигель, маленький домик метрах в тридцати от особняка. Там гардеробная, гримерная, душ.
— Приводите себя в порядок. Через час — выступление.
Мы переодеваемся в концертные костюмы, накладываем грим. Обычная суета перед спектаклем. Но сегодня я чувствую что-то другое. Напряжение в воздухе. Страх. Я смотрю на других девочек. В их глазах тот же страх.
Одна из балерин, Лена, самая младшая, ей только восемнадцать, шепчет мне:
— Ты же раньше была на таких приёмах? Что там будет после концерта?
Я не знаю, что ответить. Соврать, что всё хорошо, или сказать правду. Выбираю что-то среднее.
— Будет фуршет, общение. Просто старайся уйти пораньше. Скажи, что голова болит.
Она смотрит на меня непонимающе.
— Но мне сказали, что нужно быть приветливой, общаться, создавать тёплую атмосферу. Как же я уйду?
Я отворачиваюсь, не хочу видеть её наивных глаз, не хочу говорить, что «создавать тёплую атмосферу» означает на самом деле.
Ровно в девять нас выводят в главный особняк. Проходим через кухню, коридор, попадаем в огромный зал. Паркет, хрусталь, картины на стенах. И мужчины, человек двадцать, возраст от сорока до семидесяти. Все в дорогих костюмах, многие при орденах. Сидят в креслах, курят сигары, пьют коньяк из хрустальных бокалов. Разговаривают негромко, но слышно. Обсуждают какие-то производственные планы, международную обстановку, кадровые вопросы.
Нас объявляют. Начинается концерт. Я танцую сцену из «Жизели». Делаю это механически, автоматически. Все движения отточены до совершенства, но нет души. Душу я оставила дома. Здесь только тело.
Концерт длится час. После — аплодисменты. Вежливые, сдержанные. Потом объявляют: девушки приглашаются к столу. Стол накрыт в соседнем зале. Такого изобилия еды я не видела даже в Кремле. Икра чёрная и красная горами, семга, осетрина, краб камчатский, фрукты экзотические, торты, шампанское, вино, коньяк.
Мы берём тарелки, накладываем еду. Пытаемся есть, но кусок не лезет в горло. Я знаю, что это только начало. Самое страшное впереди.
К столу подходят мужчины. Вежливо знакомятся, комплименты делают. Один из них, седой мужчина лет шестидесяти, с умным лицом и добрыми глазами, начинает разговор со мной. Спрашивает про балет, про Большой театр, про мою карьеру. Рассказывает, что сам в молодости занимался спортом. Понимает, каково это — ежедневный труд, дисциплина, преодоление себя. Он интеллигентен, образован, приятен в общении. В другой ситуации мне было бы интересно с ним разговаривать. Но я знаю, куда ведёт этот разговор. Это прелюдия к тому, что будет дальше.
Он угощает меня икрой, рассказывает про Париж, где был с делегацией, про оперу Гарнье, которую посетил, про балет, который там смотрел. Говорит, что советские балерины — лучшие в мире. Я — лучшая из лучших. Потом предлагает:
— Пойдём, покажу тебе дом. Здесь интересная архитектура, старинная мебель. Ты же, наверное, интересуешься искусством?
Я киваю, встаю из-за стола, иду за ним. Прощаюсь с душой.
Мы выходим из зала, поднимаемся на второй этаж. Длинный коридор, двери по обе стороны. Он открывает одну из дверей.
— Заходи.
Захожу. Комната небольшая: кровать, диван, столик, торшер. Окна завешаны плотными шторами. Он входит следом, закрывает дверь на ключ. Я стою посреди комнаты, жду.
Я знаю, что будет. Пережила это уже не раз. Но от этого не легче. Он подходит ближе, кладёт руки мне на плечи.
— Не бойся. Я не обижу тебя. Понимаешь, мы все устали. Мы работаем по шестнадцать часов в сутки. Решаем судьбы страны. Нам нужна разрядка, тепло, нежность. Ты красивая девушка. Ты можешь дать нам эту разрядку. И получишь за это всё, что захочешь. Карьера, деньги, квартира, заграница. Всё. Только будь умницей. Согласна?
Я молчу. Что мне отвечать? «Да», «нет»? Какая разница? Он не ждёт ответа. Ему он не нужен. Он начинает раздевать меня, медленно, почти нежно. Я стою неподвижно, смотрю на стену. Там висит картина — пейзаж, осенний лес. Я фокусируюсь на этом лесе, ухожу мыслями туда. Гуляю по тропинке среди деревьев, дышу холодным воздухом, слушаю шелест листвы.
Это длится минут двадцать, может, полчаса, не знаю. Время останавливается в такие моменты. Когда всё заканчивается, он одевается. Достаёт из пиджака конверт. Протягивает мне.
— Триста рублей. Купишь себе что-нибудь красивое. Ты молодец. Вела себя хорошо. В следующий раз обязательно попрошу тебя снова.
Я беру конверт. Триста рублей. Три зарплаты инженера. Моя цена за полчаса. Он уходит первым.
— Подожди минут пять, потом иди, чтобы не вместе.
Я сижу на краю кровати, держу конверт в руках, думаю: «Что я делаю? Кем я стала?» Но ответа нет. Есть только пустота внутри, холодная, огромная пустота.
Через пять минут спускаюсь вниз, иду в зал, где остались другие девочки. Но там уже никого нет. Вера Николаевна говорит:
— Все в комнатах, скоро будем уезжать.
Понимаю: не я одна. Всех развели по комнатам. У всех одинаковая судьба этим вечером.
В четыре часа утра нас собирают. Садимся в автобус. Едем обратно в Москву. Все молчат. Никто не смотрит друг другу в глаза. Лена, та самая молодая балерина, сидит у окна, уткнувшись лицом в стекло. Плечи трясутся. Плачет беззвучно. Я хочу подойти, обнять, сказать, что всё будет хорошо. Но это ложь. Ничего не будет хорошо. Никогда.
Мы приезжаем в Москву на рассвете. Автобус высаживает нас у общежития. Вера Николаевна напоследок говорит:
— Помните о подписке. Ни слова никому. Всего доброго, девочки.
«Девочки». Она называет нас девочками. После того, что с нами сделали этой ночью.
Я захожу в свою квартиру. Иду в ванную. Включаю душ. Стою под горячей водой до тех пор, пока не кончается горячая вода. Потом стою под холодной. Тело онемело, но грязь не смывается. Она внутри. Въелась в кожу, в мысли, в душу.
Вечером звонит мама. Спрашивает, как дела, как концерты, всё ли хорошо. Я отвечаю:
— Всё замечательно, мам. Карьера идёт отлично. Скоро буду примой.
Мама радуется, говорит, что гордится мной, что я их счастье. Я кладу трубку. Смотрю на конверт с деньгами. Триста рублей. Цена счастья.
После той дачи прошло три дня. Я почти не выходила из квартиры. Отменила все репетиции, сказалась больной. Лежала на диване, смотрела в потолок. Пыталась понять, как жить дальше, но ответа не было.
На четвёртый день мне позвонили из театра. Директор балетной труппы Игорь Сергеевич попросил зайти. Срочно. Я пришла в его кабинет. Он сидел за столом, улыбался широко, радостно. Встал, обнял меня по-отечески.
— Лидочка, поздравляю! Тебя утвердили на главную партию в новой постановке — «Спящая красавица». Партия Авроры. Премьера через три месяца. Это твой звёздный час!
Партия Авроры. О ней мечтает каждая балерина. Это вершина. Это апофеоз техники и артистизма. Мне двадцать лет, и я буду танцевать Аврору. В двадцать лет. Обычно эту партию доверяют опытным примам после тридцати. Я должна была радоваться, кричать от счастья, прыгать. Но внутри только камень. Тяжёлый, холодный камень.
— Игорь Сергеевич, а почему именно я? Есть балерины старше, опытнее.
Он перестал улыбаться. Посмотрел на меня серьёзно.
— Лида, не прикидывайся наивной. Ты знаешь почему. Ты была на приёме в субботу. Кто-то из присутствовавших там замолвил за тебя слово. Очень веское слово. Тебе повезло. Используй этот шанс.
Вот оно. Связь прямая, откровенная. Я легла под членом Политбюро в субботу. В среду получила главную партию. Товар, услуга. Проститутка получает деньги. Я получаю роли.
Я вышла из кабинета. Села на лестнице, обхватила голову руками. Хотела плакать, но не могла. Слёз давно не осталось. Подошла Марина, села рядом.
— Слышала новость? Аврору будешь танцевать? Поздравляю.
Я посмотрела на неё.
— Марина, как ты живёшь с этим? Как справляешься? Я не могу. Я схожу с ума.
Она закурила, затянулась глубоко.
— Расскажу тебе секрет. Слушай внимательно. У меня две жизни. Абсолютно разные, никак не связанные. Есть я на сцене. Там я танцую. Это настоящее я. Там моя душа, моя радость, мой смысл. Я живу этими часами на сцене. Ради них я дышу. И есть я на этих приёмах. Это не я, совсем не я. Это кукла, манекен. У неё нет души, нет мыслей, нет чувств. Она делает то, что от неё требуют, как автомат. Понимаешь?
— Но как разделить? Это же одно тело, одна жизнь.
Марина смотрела вдаль, на окно в конце коридора.
— Это техника, психологическая техника. Когда ты там, на приёме, ты выходишь из себя. Мысленно. Представляешь, что это не с тобой. Твоё сознание где-то в стороне, наблюдает со стороны. Тело терпит, а ты не чувствуешь. Потом возвращаешься, закрываешь эту дверь в памяти, запираешь на замок. И живёшь дальше. А если не научишься так делать, сойдёшь с ума или убьёшь себя. Как Маша.
Маша, наша однокурсница, которая вскрыла вены, которая не смогла жить с этим. Я попыталась освоить эту технику, училась выходить из тела, закрывать дверь в памяти, разделять себя на две личности.
Месяц репетиций. Аврора — сложнейшая партия, технически запредельная. Вариация с розой в первом акте требует идеальной координации. А вариация во втором акте — сочетание лиризма и силы. Я работала как проклятая: десять часов в день у станка, на пуантах, с партнёром. Довела себя до автоматизма. Каждое движение идеально. Я должна была быть безупречной. Потому что это моя компенсация, моё искупление. Если уж я продаю себя за роли, то эти роли должны быть исполнены блестяще.
Премьера состоялась в мае. Зал полон. В первом ряду сидят партийные боссы. Я узнаю одного из них — тот, с кем я была на даче. Он смотрит на меня и улыбается. Собственнически, как владелец смотрит на вещь.
Я танцую, выкладываюсь полностью, забываю обо всём. О приёме, о грязи, о том, что я продажна. Есть только музыка, свет софитов, движение. Я — Аврора. Прекрасная принцесса, которую разбудил поцелуй любви.
Зал встаёт. Аплодисменты гремят пять минут. Мне дарят цветы, огромные букеты роз. Игорь Сергеевич выходит на сцену, обнимает меня, говорит в микрофон:
— Наша новая прима!
Родители после спектакля обнимают меня, плачут. Отец говорит:
— Доченька, я так горжусь. Ты великая балерина.
Мама целует мои руки, шепчет:
— Ты наша гордость, наше счастье.
Они не знают. Не знают, что их дочка каждый месяц ложится под партийных функционеров ради этих ролей. Не знают, что сегодняшний триумф куплен ценой позора.
После премьеры — банкет. Зал ресторана при театре, столы с закусками, шампанское. Ко мне подходят, поздравляют. Я улыбаюсь, благодарю. Играю роль счастливой балерины.
Подходит тот самый мужчина с дачи. Говорит тихо, чтобы никто не слышал:
— Молодец. Станцевала великолепно. Я не ошибся в тебе. Скоро будет ещё один приём. Позову тебя обязательно.
Я киваю, улыбаюсь, благодарю.
Вечером возвращаюсь домой, снимаю концертное платье, смываю грим. Смотрю на себя в зеркало, вижу усталое лицо двадцатилетней девушки с мёртвыми глазами.
— Кто ты? — спрашиваю я своё отражение. — Великая балерина или высокооплачиваемая проститутка?
Отражение не отвечает.
Через две недели звонит завуч.
— Лида, в субботу едешь на приём. Санаторий под Сочи. Трое суток. Бери купальник, летние вещи.
Трое суток. Обычно это один вечер. Но тут целых трое. Понимаю: это будет хуже. Намного хуже. Я пытаюсь отказаться. Говорю, что занята, репетиция, не могу уехать.
Валентина Павловна холодно:
— Можешь и не поедешь. Или забудь про Большой театр. Выбирай.
Я еду. Самолётом до Сочи, потом машина до санатория. Меня одну. Встречает тот же седой мужчина. С дачи. Говорит:
— Рад видеть. Трое суток мы проведём замечательно.
Эти трое суток были адом. Днём я должна была быть рядом с ним, гулять, купаться, обедать, изображать счастливую любовницу. Ночью — в его постели. Он был неутомим, я умирала внутри. Техника Марины не помогала. Слишком долго, слишком много, слишком унизительно.
На третий день я не выдержала. Заперлась в ванной, села на пол, обхватила голову руками. Хотела разбить зеркало, вскрыть вены осколком, покончить с этим, наконец. Но не решилась. Подумала о родителях, о том, как они узнают правду. О том, что их дочка-балерина на самом деле *шлюха*, которая убила себя от стыда. Нет, не могу сделать им это.
Встала, умылась, вышла к нему. Улыбнулась, сказала:
— Извини, голова разболелась.
Он, понимающий, кивнул, налил мне коньяк.
— Выпей, полегчает.
Я выпила, потом ещё и ещё. Напилась до беспамятства. В следующий раз пила каждый раз перед приёмом. Алкоголь помогал, притуплял боль, стирал память, делал происходящее нереальным. Так началась моя зависимость.
80-й год стал переломным. Не потому, что что-то изменилось, а потому, что я привыкла. Это страшно говорить вслух, но человек способен привыкнуть к чему угодно, даже к собственному унижению. Приёмы стали частью жизни. Раз в месяц, иногда два, иногда реже. Завуч звонила или присылала записку: «Лида, в субботу едешь туда-то» или «В пятницу вечером приём, будь готова». Я соглашалась автоматически, даже не спрашивала: куда, кому, насколько? Какая разница?
Начала вести календарь, отмечала дни приёмов красным крестиком, чтобы планировать жизнь вокруг них, чтобы не назначать на эти дни важные репетиции, встречи, поездки. Красные крестики в календаре стали мерилом моей жизни. На них умирала, после них возвращалась к жизни. До следующего раза.
На сцене я процветала. Танцевала главные партии во всех классических балетах: Жизель, Китри, Одетта-Одиллия, Аврора. Критики писали восторженные рецензии. Моё имя знали не только в Москве, но и в Ленинграде, Киеве, других городах. Меня приглашали на гастроли. Я была звездой советского балета.
Получила квартиру побольше, двухкомнатную, в новом доме на проспекте Вернадского. С балконом, с видом на Москву-реку. Родители приехали, ахали от восторга. Отец говорил:
— Вот это да, доченька, ты добилась!
Мама трогала новую мебель, которую мне выделили по специальному талону для заслуженных артистов: диван югославский, стенка румынская, холодильник «Минск» с морозилкой. Роскошь по советским меркам.
Я смотрела на эту квартиру и видела не квадратные метры, а цену. Сколько приёмов за эти стены? Сколько ночей в чужих постелях за этот диван? Сколько унижений за этот холодильник?
Деньги тоже были. Зарплата балерины Большого неплохая, но не огромная. Рублей двести пятьдесят в месяц. Но конверты после приёмов добавляли ещё по триста, четыреста, иногда пятьсот. Иногда не деньги, а подарки: золотые цепочки, серьги, импортные духи. Один раз подарили шубу из норки. Настоящую, финскую. Я надела её один раз, потом спрятала в шкаф. Не могла носить. Чувствовала себя в ней продажной девкой.
Начала пить регулярно. Не каждый день, но часто. После приёмов обязательно. Бутылка вина помогала забыться, стереть из памяти произошедшее. Потом стала пить и просто так, когда тревога накатывала, когда в голове начинали крутиться мысли о том, кем я стала. Алкоголь заглушал эти мысли, делал жизнь терпимой.
В том же 80-м познакомилась с Сергеем. Он работал инженером в проектном институте. Пришёл на спектакль по приглашению коллеги. После увидел меня в фойе, подошёл. Высокий, русые волосы, умные серые глаза. Робко сказал, что мой танец потрясающий, что он никогда не видел ничего прекраснее.
Мы начали встречаться. Он был таким чистым, таким искренним. Верил в светлое будущее коммунизма, в силу науки, в добро. Работал над проектом нового микрорайона. Мечтал сделать жизнь людей лучше. Смотрел на меня влюблённо. Говорил, что я муза, вдохновение, ангел. Ангел. Если бы он знал... Я полюбила его. По-настоящему. Он был моим островком чистоты в грязном мире. С ним я могла забыть о приёмах, о системе, о том, что творится в моей жизни. С ним я была просто Лидой. Не балериной, не товаром. Просто женщиной.
Через полгода он сделал предложение. Мы гуляли по ВДНХ, ели мороженое, смотрели фонтаны. Он встал на одно колено прямо у фонтана «Дружба народов», достал коробочку с кольцом. Простое золотое колечко, наверное, отдал за него месячную зарплату.
— Сказал: «Лида, я люблю тебя. Выйдешь за меня замуж?»
Я смотрела на него, на его влюблённые глаза, открытое лицо, добрую улыбку. И думала: «Ты не знаешь, кто я. Если узнаешь, убежишь без оглядки». Но я так хотела нормальной жизни. Хотела быть чистой хоть в чьих-то глазах. Хотела семью, детей, обычное счастье.
— Сказала: «Да».
Мы поженились осенью 80-го. Небольшая свадьба, человек тридцать гостей. Коллеги Серёжи, мои подруги из театра, родители. Марина пришла, подарила хрустальную вазу. Шепнула мне на ухо:
— Держись. Может, с мужем всё наладится, может, сможешь уйти от этого.
Я верила в это. Надеялась, что семья спасёт меня. Что теперь, когда я замужняя женщина, меня оставят в покое. Что смогу отказаться от приёмов.
Месяц после свадьбы мы были счастливы. Серёжа переехал ко мне, обустраивали быт, ходили в театры, на выставки. Он работал, я репетировала. По вечерам ужинали вместе, разговаривали о планах. Он хотел детей. Я тоже хотела. Думала: рожу ребёнка, уйду в декрет, а там посмотрим. Может, всё изменится.
Но через месяц позвонила завуч.
— Лида, поздравляю с замужеством. Очень рада за тебя. Кстати, в субботу приём на даче у министра культуры. Тебя ждут.
Я сказала:
— Валентина Павловна, я замужем теперь. Не могу ездить на эти приёмы. Поймите.
Она помолчала, потом говорит холодно:
— Лида, при чём тут замужество? Ты артистка Большого театра. У тебя обязательства. Контракт. Ты его помнишь?
— Какой контракт? Я не подписывала ничего такого.
— Подписывала, когда поступала на работу в театр. Там пункт о выполнении специальных культурных мероприятий. Читала невнимательно, видимо. Так что собирайся. В субботу в шесть вечера автобус у служебного входа.
Она положила трубку. Я стояла с телефоном в руке, и мир рушился вокруг. Понимала: не отпустит. Никогда. Замужество ничего не меняет. Я в системе. Навсегда.
В субботу соврала Серёже.
— Сказала, что срочный выезд на закрытый концерт для партийного руководства.
Он обрадовался.
— Здорово, Лидуш! Карьера идёт!
Поцеловал на прощание, сказал:
— Возвращайся скорее.
Я уехала на приём, как обычно. Только теперь я не просто предавала себя, я предавала мужа. Вернулась в четыре утра. Серёжа спал. Я легла рядом, не раздеваясь, смотрела на него в темноте. Такой родной, близкий и такой далёкий. Между нами пропасть, о которой он не знает и никогда не узнает.
Утром он проснулся, обнял меня, спросил:
— Как концерт?
— Хорошо, всё хорошо.
Он улыбнулся, поцеловал. Я закрыла глаза, чувствуя, как внутри всё сжимается от боли, от лжи, от предательства.
Так началась моя двойная жизнь в браке. Днём — любящая жена, примерная балерина, ночью — раз в месяц «жрица любви» на приёмах. Серёжа ничего не подозревал. Верил моим объяснениям про закрытые концерты, специальные мероприятия. Гордился, что жена востребована, что её приглашают на важные приёмы.